Утоптанный снег покрыт коврами. Наверное, их снесли со всего поселка. Ковры разноцветные, пестрые, полосатые; я ступаю на них и иду, пока не оказываюсь в центре круга.
Хлопают на ветру полотнища с вышитыми зверями.
За прошедшую неделю я успела понять, что Оберег и есть тот день, когда надо заклинать весну. Надо обращаться к энергии земли и солнца, к подземным водам, к южным ветрам. Надо приводить в движение огромные массы воздуха, сухого и влажного. Надо, чтобы тучи сошлись и столкнулись, и на стыке их родилась гроза. Надо, чтобы ударила молния. Надо, чтобы птицы и звери почувствовали в ветре тепло и влагу, а в древесных стволах зашевелились соки. Все это надо, и все это должна сделать я, иначе зима будет длиться бесконечно.
Я стою в центре круга — в который раз за последние две недели? Теперь рядом нет соперницы. Только я, Царь-мать, единственная без маски в этом зверином царстве. И в голове нет ни единой мысли. Ни единой.
Толпа стихает. Все смотрят на меня — сквозь прорези масок, сквозь звериные рты. Все ждут. И руки мои сами собой ложатся на барабан — на барабан с волком, подарок Римуса. На нем больше нет ритм-блока, генератора ритмов. Это просто барабан — пустой.
Но на удары моих пальцев он отзывается с неожиданной силой. Та-та-там, та-та-там — рождается ритм.
За спинами толпы взлетают в небо огромные трубы-трембиты. Каждая из них — я знаю — вырезана из дерева, в которое ударила молния. Все, чего коснулась молния, помечено особенной силой; я продолжаю барабанить, и трембиты одновременно разражаются пронзительным, берущим за сердце ревом.
Это не волчий вой. Это не пение. Это голос трембиты, родившейся из меченного молнией ствола. От этого звука волосы шевелятся на голове.
— Оберег! — выкрикивает кто-то.
— Оберег! — подхватывают множество голосов. — Приходи, гром! Приходи, молния! Приходи, весна!
И ритм моего барабана подхватывают десятки других.
— Гром! — рокочут барабаны.
— Дождь! — надрываются бубны. Высокий мужчина в медвежьей личине, весь увешанный колокольчиками, танцует вокруг меня, и звон его колокольчиков вплетается в слова песни.
— Над вершиной гром сверкает, к нам беду не подпускает — Оберег! Оберег!
Приземистая женщина с головой кабана присоединяется к танцу, лупя деревянной булавой в огромный, больше нее, барабан.
Мальчишка колотит палкой по листу жести.
— Оберег!
Я тоже танцую, не переставая выстукивать ритм. Вокруг стоит страшный грохот железа, дерева, натянутой кожи; казалось бы, он должен заглушить все вокруг — но голос моего барабана по-прежнему слышен.
— Не будет беды! — трещат змеевики, полные сухого гороха. — Не будет беды!
— Идет гроза! — бьют бубны. — Идет гроза!
Звуки барабанов отдаляются. Люди вокруг меня отбрасывают барабаны и бубны, становятся хороводом и кладут руки друг другу на плечи.
— Правая твоя щека — день.
— Левая твоя щека — ночь.
— День, свет твой — к нам! Свет твой — к нам!
— Ночь, тьма твоя — прочь, тьма твоя — прочь!
И начинают вертеться. Все быстрее и быстрее. За их спинами ревут трембиты. А я стою в центре круга.
Каждым нервом чувствую, как нарастает напряжение. Как будто сейчас, именно сейчас, я должна что-то сделать. Сейчас, когда вокруг меня кольцо их воли, их силы, их энергии…
Я закрываю глаза, но продолжаю видеть круг танцующих. В темноте, под закрытыми веками, он огненный. Как будто вокруг меня сомкнулась и вертится солнечная корона. Танцуют языки пламени… Перехватывает дыхание, фигуры танцующих сливаются, что-то должно произойти, я разорвусь изнутри, если не произойдет!
Вместо меня разрывается круг. Люди летят в разные стороны, валятся друг на друга. Со смехом подхватываются, обнимаются, стукаясь масками-мордами. Рассыпаются по пригорку, продолжают танцевать как ни в чем не бывало — парами… группками… в одиночку… Я оказываюсь одна среди истоптанных ковров. Страшно кружится голова.
Я иду — кажется, что иду в поселок, а на самом деле все глубже забираюсь в лес. Мне плохо. Меня тошнит. Я прислоняюсь к стволу сосны, крепко ее обнимаю…
И сосна обнимает меня сильными, пахнущими смолой руками.
Я поднимаю голову. Это не сосна. Это человек в маске медведя. Он снимает маску; у Ярого растрепались светлые волосы. В глазах — незнакомое выражение.
Я хочу сказать, что у меня ничего не вышло. Это дурной сон, это беда, все так плохо, как никогда еще не было. Но он не дает произнести ни слова — зажимает мне губы своими губами.
Вокруг в ритуальном танце кружится лес. Деревья положили руки друг другу на плечи.
На снег летит шуба Ярого и моя дубленая куртка. Укрывают замерзшую землю. А поверх постели из шкур Ярый нежно укладывает меня. Сила и нежность. В ушах звон — по всему лесу разбрелись дети с колокольчиками…
Я — земля, покрытая льдом и снегом. Во мне обмерли древесные корни. Во мне застыли источники. Я мерзлая, мерзлая земля…
Но под руками Ярого, под его губами я начинаю оттаивать. Мои щеки отогреваются. Мои губы теплеют. Я чувствую каждый волосок на своей коже, каждую складку, каждую клеточку. Каждую травинку, каждый ручеек. Начинает таять снег на волосах. Я чувствую, как бегут по затылку, по шее прохладные струйки. Как бегут ручьи по солнечным склонам, оседают сугробы, мучительно набухают капли на концах сосулек. Во мне, в самых недрах, зарождается огонь, собирается клубком, напрягается, напрягается…
И рвется наружу.
Все, что было льдом, отогревается и закипает. Все, что было снегом, обращается в пар. Я горячая, горячая земля, и плодородная, и щедрая, и оплодотворенная громом, звучащим в моих ушах. Ярый кричит, и я кричу на весь мир. На грудь мне наваливается теплая, сладкая тяжесть, а в спину нежно тычутся, как носы волчат, чьи-то слабые пальцы…
Ветер пахнет теплом и влагой.
Когда мы встаем и Ярый поднимает шкуры с земли — снега под ними нет. Там, где мы лежали, — широкая черная проталина. И на ней распрямляются один за другим тонкие зелено-белые подснежники.
И наступает весна.
Потоки переполняются водой и катят в долину камни. В горах становится опасно ходить — то и дело сходят лавины, большие и маленькие. На солнечных склонах растут проталины, покрываются, как пухом, первой зеленой травой. Скот в загонах волнуется, мекает, мычит, подвывает — хочет на волю.
Небо меняется с каждой минутой. Горы то подергиваются тенью от бегущих облаков, то снова выступают под солнце. С них лепестками сползает снег — огромными серыми лепестками. Еловые ветки опускаются почти до земли, сбрасывают снежную тяжесть и распрямляются, рассыпая брызги.
Подростки и дети ходят лесами, гремя в барабаны и раскручивая над головами трещотки, — будят. Там, где они прошли, оседает снег и набухают почки.
Молодые мужчины заводят на полонине Аркан, и Ярый с ними.
В центре складывают хворост. Становятся кругом, кладут друг другу на плечи руки с топориками. Начинают двигаться — сперва медленно, а потом все скорее, так что ветер поднимается. Вся их сила, вся нерастраченная энергия, накопившаяся за зиму, разматывается со страшной скоростью, как трос с катушки, но остается в кругу — в замкнутом пространстве. Круг — символ Солнца. Когда мне кажется, что танцоры сейчас сойдут с ума или упадут, хворост в центре круга взлетает, будто подхваченный смерчем, и вспыхивает.
Пылает костер. Круг распадается, но танцоры не валятся обессиленные: наоборот, энергия из них так и брызжет. Разобравшись по парам, они кидаются друг на друга с топорами — без злости, но всерьез. Сталь налетает на сталь, высекая искры.
Дерутся до первой крови. Ярый выходит победителем из всех схваток. Возвращается ко мне, разгоряченный, без тени усталости. Мне кажется, что я вижу синие молнии, проскакивающие в его волосах, будто трескучие змейки.
Мы с ним уходим в лес. И долго, долго, бесконечно продолжается наша весна.
Лес вокруг сходит с ума. Танцуют, обнявшись, медведи. Танцуют дятлы. Любят друг друга белки. Весь лес томится, смеется на разные голоса. В полдень пчела обнимается с первоцветом. В полночь над головой хлопают крылья: не разобрать в темноте, кто и кого там любит, но что любит крепко и нежно, слышно по голосам. И я томлюсь и смеюсь без причины, и не знаю, что со мной. Я никогда не была такой. Никогда в жизни я не была так…
Счастлива?
Наверное.
По вечерам горят ватры на склонах, играет скрипка. Парни танцуют, сражаясь за девушку. Девушки танцуют, соблазняя: лица их — лед, тела — огонь. Бесстрастные лица плывут над землей, отражая свет костров; резкие точные движения, гордый поворот головы, грудь в танце сотрясается, сводя мужчин с ума.
Мне завязывают глаза. Я в танце должна узнать Ярого. Парни проходят вереницей, танцуют со мной по очереди, я слышу, как дрожит земля под их ногами. Ловлю щеками горячее дыхание. Ничего не вижу, повинуюсь ритму, чувствую, как рукава партнеров мимолетно касаются моих рукавов…
И вдруг будто молния бьет — между мною и тем, кто рядом! Я срываю повязку — вот он, Ярый. Не слышу скрипки, смеха, одобрительного рева толпы — беру его за руку и увожу подальше от костров, в темноту, в лес. Или это он меня уводит?
Мы любим друг друга на траве и на расстеленных шкурах. Мы носимся, кувыркаясь, по проталинам, голые, как звери, веселые и страстные. Ни один синтетик в мире подобного не испытал. Как взрывается лед — так я люблю своего Ярого. Как ревет огонь — так я люблю своего мужчину. Как поднимается утро, как налетает ураган — я люблю его ветром и пламенем, и не пойму, где заканчивается моя душа, где начинается небо…
— Одна и та же звезда. Смотри на нее и знай — на нее смотрю я…
Утро встречаем на вершине горы. Сидим, обнявшись, укрывшись одной шкурой.
Расходится туман. С соседней горы вдруг приходит странный звук — как будто трембита поет человеческим голосом.
— Что это?
— Кугыкают…
Ярый улыбается. Вытаскивает из-за пояса дудочку-флояру и отвечает. Голос флояры плывет, переплетаясь с голосом гор, и я вспоминаю верхушки небоскребов и птичий язык, на котором говорили мои друзья дикие…
И мне на секунду становится грустно.
Однажды ночью я вижу вагончик канатной дороги. Троса не разглядеть: он теряется на фоне неба. Вагончик плывет, поочередно закрывая звезды, и тускло светится красным. За ним тянется тоненькая струйка дыма.
Вагон уходит за гору, на северо-запад. Я долго смотрю ему вслед.
— Что ты хочешь услышать, Лана? — спрашивает Головач.
Мы сидим на стволе поваленного дерева у входа в его землянку-нору. Я с минуту молчу, а потом спрашиваю совсем не то, что собиралась.
— Почему все так быстро ее забыли? Почему ты — который любил ее, отец ее детей — забыл и не вспоминаешь? И я ведь, вольно или невольно, — ее убийца…
Он улыбается:
— Вспоминает ли нынешняя весна о прошлом лете? Все живое умирает, чтобы удобрить почву и дать рождение новой жизни… Это жизнь, Лана. Рассвет — убийца ночи, но кто способен за это его ненавидеть?
На этот раз я молчу — очень долго. Он прав. Но мне трудно свыкнуться с этой правотой.
— Расскажи мне о Заводе, — прошу наконец. — Ты должен знать больше, чем другие.
— Почему? — Он потирает бороду. — Почему бедный старый волк знает больше, чем Царь-мать?
— Потому что… ты же знаешь, что я… Почему бы тебе просто не рассказать? Без этих твоих… увиливаний?
Он ухмыляется:
— Я знаю не так много. Больше догадываюсь. Слушаю слухи. Сплетаю сплетни. А что из этого правда…
— Расскажи.
Он прикрывает круглые голубые глазищи:
— Спрашивай.
— Можно ли разрушить Завод? — выпаливаю я.
— Можно, — отзывается он, не открывая глаз, подставив лицо солнцу. — Однажды он уже был разрушен. Много-много лет назад.
— Кем?
— Не знаю… Догадываюсь. Этот Завод всегда производил энергию. Но раньше — тогда — он черпал ее из… назовем это стихиями. У него и сейчас сохранились шпили-громоотводы… теперь они кривые, обугленные. А раньше, я думаю, они сверкали, как молния… приманивали небесный разряд. Молния… Ветер… Дождь… Силы земли… Силы воды… Все это Завод брал и перерабатывал. Я не знаю, кто были его хозяева и куда они девали ту энергию… Колоссальную, чудовищную, непредставимую энергию… Но однажды им сделалось мало. И они перевели Завод на полную мощность — на слишком, слишком полную. И он стал высасывать из стихий все, до чего мог дотянуться. Не оставил горам ни капли дождя… ни дуновения ветра… я так думаю. И тогда стихии… я не знаю, Лана, но думаю, что они взбунтовались. Иначе ничем не объяснить, что Завод — такая громада! — был почти разрушен… Вернее, не так: он был изменен. Он переродился.
Головач замолкает. Смотрит на солнце, не закрывая глаз. Не щурясь.
— Переродился? — тихо спрашиваю я.
— Да. Пришли другие… существа. Вряд ли они были людьми. Потому что решение, которое они предложили Заводу, было совершенно нечеловеческим: Завод стал добывать энергию из людей. Из тех, кто любит жить. Кто любит жизнь. Кто силен. Использовать их, как дрова… И турбины Завода завертелись опять. Если, конечно, у него есть турбины. Построили канатную дорогу. Ты видела, какие там мощные блоки? Думаю, вся энергия Завода уходит на то, чтобы эта дорога работала. Чтобы вовремя поставлялось сырье. Это беспрерывный цикл. Завод добывает топливо. Топливо не дает ему остановиться. И так без конца.
Головач говорит ровно, спокойно, будто повторяет давным-давно известное. У меня пересыхает в горле.
— В городе, — через силу выталкиваю слова, — работает целая система. В сговоре с энергополицией… Целая служба выслеживает людей, которые не нуждаются в подзарядках. Которые… сами несут энергию. Их отбирают для Завода.
— Конечно.
— Послушай… — Я перевожу дыхание. — Когда ты говорил о новом будущем для трех родов… о развилке… что ты имел в виду?
— Будущее никогда не открывается полностью, — говорит он с сожалением. — Царь-мать видела, как ты уводишь молодежь на Завод, чтобы разрушить его. Битва проиграна. Все вы гибнете. Слуги Завода приходят в поселок и в наказание забирают оставшихся мужчин, женщин, детей — в каждом из них полно энергии, это лакомая дичь для заводских печей… Вот что она видела. Вот почему она так хотела тебя погубить.
— А ты? — спрашиваю я хрипло. — Что видел ты?
Головач улыбается:
— Я видел и второй путь. Ты уводишь нашу молодежь на Завод… и разрушаешь его. Останавливаешь навсегда.
— Это возможно?!
Головач пожимает плечами:
— Будущее подчас играет с нами, как волчонок с мышью. Я ничего не могу сказать наверняка. Ты теперь Царь-мать — ты и решай.
Я Царь-мать. И я что-то делаю не так. В глазах Ярого растет напряжение. И я не знаю, как похитрее задать вопрос, как выяснить все-таки, где я ошиблась.
— Младший Смереки добыл оленя, — говорит Ярый как бы ненароком. — А старший сын Бондаря добыл рысь. Ему давно пора.
— Да? — спрашиваю я с подчеркнутым удивлением. Как будто все, что говорит мне Ярый, я и без того знаю. Держу в уме — до поры. Вот только какой поры?
— Но сын Смереки добыл матерого оленя! Три дня назад — ты видела, как он притащил его в поселок! Рога волочились по земле! Ему шестнадцатая весна, а он уже добыл — сам — такого зверя! Неужели он недостоин имени?!
Я еле удерживаюсь, чтобы не хлопнуть себя по лбу. Ну конечно!
— А ты считаешь, он достоин? — спрашиваю сурово.
Ярый тушуется:
— А разве нет? Если она считала, что достоин, то почему же…
Он осекается. Я отвожу взгляд: Ярый уже не в первый раз вспоминает при мне прежнюю Царь-мать. Мне очень неловко от этих его оговорок: я злюсь, чувствуя себя недостойной. И еще ощущаю вину.
— Значит, сын Смереки… — смотрю в сторону. — Сын Бондаря… Еще кто-то?
— Нет, — сухо говорит Ярый. — Этой весной — всего двое.
На обряд имяположения — инициации — собираются, как обычно, все три рода. Сын Смереки — круглощекий красивый парень — выходит наперед, ни капли не тушуясь.
— Ты уже придумала ему имя? — спрашивает Ярый.
— Я?!
— А кто же? Ты ведь Царь-мать!
— Ну да, — говорю как могу уверенно. — Я дам ему имя… только не сейчас.
— Ну конечно же — после обряда!
В глазах Ярого нетерпение. Все смотрят на меня и чего-то ждут.
— Начинайте обряд, — говорю я, просто чтобы что-то сказать. И — о счастье! — угадываю. Дальше мне ничего не надо делать — только смотреть.
На мальчишку наскакивают сразу трое здоровых мужчин. Он отбивается, свирепо сверкая зубами. Его валят на землю и лупят довольно жестоко, приговаривая:
— Волк! Волк!
— Волк! — в одно горло выкрикивают все три рода.
Наперед выходит, усмехаясь, Головач, втыкает в землю знакомый мне нож — лезвием кверху. Парень, в три шага разбежавшись, прыгает — и переворачивается в воздухе над ножом, обхватив руками колени. Приземляется на ноги и тут же выпрямляется.
— Волк!
Его поздравляют. Хлопают по плечам. На голову надевают венок, а сзади за пояс цепляют волчий хвост. Парень становится на четвереньки и, рыча и скаля зубы, по-волчьи идет ко мне.
— Имя, — вполголоса говорит Головач за моим плечом.
А я так засмотрелась на инициацию, что забыла придумать ему имя!
— Р-р-р! — Парень сверкает глазами. Он вошел в роль: сейчас он волк, и я едва удерживаюсь, чтобы не отступить. В толпе смолкают разговоры и смех — все смотрят на меня, боятся пропустить момент, когда назову человека-волка его именем, настоящим, с которым ему жить всю жизнь…
— Держись, — говорю я неожиданно для себя. И повторяю громче, для всей толпы: — Держись! Его зовут Держись!
Зрачки парня расширяются. Он забывает, что он волк. Он улыбается, и я понимаю, что угодила ему с именем. А три рода кричат, хлопают и топают, так что содрогается земля.