Чифирь, табак, байки. Когда хуже некуда, ничего не остается, как травить истории о Гнуструпе и Сундхольме. Больничка в Вестре – мечта! Телевизор, киоск, шлюхи…
А холодильника там в камерах нет? Ха-ха-ха!
Рассказывай!.. Рассказывай!..
Я рассказывал… Впереди целая Норвегия, горы, серпантин, воздух, горный воздух Норвегии – natur er dramatisk!.. det er fantastisk!..[14]
* * *Река ревет. Пенясь, падает с каскада на каскад. Дангуоле сидит на скале у самого обрыва. Гладит поток и смеется. В волосах тысячи, тысячи капель, и все они светятся в ярком солнце. Над ней радуга. Я тоже смеюсь. Мы мокрые. Пьяные. Ради одного этого стоило ехать.
В Крокен мы угодили, как только медсестры в Тануме[15] поняли, что со мной шутки плохи, – и адвокат надавил. За адвоката я взялся сразу, едва мы получили бумаги, где были обозначены права беженца; в самом конце – мелко-мелко – были приписаны номера телефонов адвокатских контор, я тут же принялся их обзванивать… Зацепился за одного – голос понравился: во-первых, в его баритоне было нечто, что вселяло надежду (слышалась какая-то основательность); во-вторых, он с таким участием дышал в трубку, что казалось: не мог врать, не мог предать, – это был голос порядочного человека (в самом затертом смысле). Когда я с ним разговаривал, возникала иллюзия, будто вокруг меня пуленепробиваемая стена. Я слушал его и оказывался у Папы Римского в его стеклянной колбе. Стремительно рассказал суть моего дела, сделал ему комплимент, пожаловался: «Несколько дней без лекарств, к которым так привык за время моего пребывания в датских дурках… мне плохо!.. слышите?.. с каждым днем хуже и хуже!.. Меня тошнит… Меня грызет страх… У меня приступы паники… лихорадка…» Громко, по-датски, чтоб в офисе Танума менты тоже слышали и понимали: “…jeg er bange… jeg har panikanfald… jeg er i krise… jeg tanker om selvmord… jeg har det dårligt… osv[16]”.
Чуть тише, чтобы прозвучало более доверительно, я сообщил адвокату, что у меня есть бумаги из датской психушки.
– Прекрасно! – воскликнул он и потребовал, чтоб я сделал копии и выслал все бумаги, что были у меня на руках; добавил, чтоб я успокоился; пообещал, что сам позвонит в лагерь, попросит за меня, скажет, чтоб меня вне очереди направили к врачу.
– Идите к медсестре, она вам выпишет лекарство, – сказал он, – я позвоню куда следует, попрошу за вас, идите!
Пошел. Врач увидела мои руки и побелела.
– Ikke mer!.. Ikke mer!..[17]
– Det kan jeg ikke love,[18] – ответил я.
Она успокаивала меня, гладила мои плечи, говорила, что направит сразу в самый лучший лагерь.
– Крокен, – сказала она, – такой лагерь особый, тихий, спокойный. На природе. В горах. Санаторий. И много людей с подобными проблемами. Там о вас позаботятся, – уверяла она. – Там есть люди, которые занимаются такими проблемами. Специалисты!
– То, что нужно! – обрадовался я. – Специалисты – они-то мне и нужны! Санаторий в горах – красота! Мы устали в этом транзите.
Но нас не могли сразу же направить в Крокен: как всегда – бюрократическая возня. Записали в очередь. В Крокене получили сообщение обо мне и стали готовиться к приему. Перевели в другой транзитный лагерь. Он был похож на зону. Шлагбаум, колючка, паек, очередь туда, очередь сюда, на интервью, на перекличку, заполнить бумаги, получить одежонку. Столовая, очереди, люди чуть ли не вываливаются под музыку из окон общаг. Мартышками повисают и облизываются. Шарят по карманам голодными глазами. Бритые, дикие… У каждого хош в штанах или шанкр.[19] Румыны, цыгане, африканцы, сербы, арабы… Все чего-то требуют, пихаются, спорят, напевают, хлопают в ладоши. Разгоряченные сутолокой, пьяные, обдолбанные, наглые, как торговцы на рынке. Мы там застряли на неделю. В одной из комнатушек общаги. В каждом коридоре к нам липли с вопросами. Ухмылки, заплеванные лестничные площадки… Шлагбаум, менты, колючка и этот базар внутри… Гвалт, музыка со всех сторон в уши лезет, как разноцветные ленты… нет, это уже не музыка, это территориальные знаки, границы: там арабское завывание, тут сербские напевы, оттуда доносятся африканские тамтамы, индийские таблы и кукольные голоса… и всё это в блочных пятиэтажных домиках, так похожих на хрущевки. Сюр, натуральный сюр. «У нас в Вильнюсе есть похожий район, – сказала Дангуоле, – называется “Шанхай”. Кого там только нет! Там патрулирует втрое больше ментов, чем во всем остальном городе. Туда лучше одной не соваться. Бандиты на остановках заходят в автобус и обирают пассажиров со словами: спокойно, это всего лишь ограбление, очередное ограбление. В “Шанхае” полно таких пятиэтажных домов. Не думала, что и в Норвегии они есть».
Дангуоле, я не хотел, чтоб ты всё это видела…
Она посмеивалась…
Лагерь и все его процедуры она воспринимала как большое приключение: «Неделю выдержать можно», – ободряюще улыбалась, но меня грызла совесть за то, что она слышит скрип постелей из семейных комнат, за те взгляды, которые прилипают к ее ягодицам. «На самом деле, – говорила она, – чего тут такого я не видела? Всё как в польских и румынских фильмах!»
Ужасно, когда твоя жизнь превращается в кино, да еще такое…
Я снова позвонил адвокату, он пообещал нажать… и за нами приехал черный мерседес, отвез в Крокен.
Да, если б не адвокат и мои шрамы на руках, нас бы никуда не направили, нас так и оставили бы в обезьяннике, под наблюдением ментов, – всем было насрать, что мы получили красивое письмо из Norsk Røde Kors[20], в котором пелось: «… не гарантируем… но готовы рассматривать… готовы принять…».
Менты говорили, что наше дело пройдет по ускоренной программе:
– Ребята из Прибалтики, хо-хо! Две недели, не больше. Домой, и как можно скорей, – потирали руки. – Да еще в Дании просил убежища?! Засветился. Так поезжай обратно в Данию! В Дании пиво и табак дешевле. Что к нам приехал? Думаешь, если там не дали, тут дадут? Та же система: Красный Крест везде одинаковый – красного цвета, шённер ду[21]? Или еще лучше: прямиком в Швецию! Чего ждать? Поезжайте сразу в Швецию! На паром и в Швецию! А оттуда – домой! Ха-ха-ха!!!
Они готовы были меня упаковать и отправить. Чтоб не платить, не кормить, не мыть, никаких затрат. Нам даже отказали в декларации. Какая декларация, если в Прибалтике демократия! Нас не принимали в расчет. Магическое слово – Прибалтика. В Прибалтике нет и не может быть проблем. Из Прибалтики нет и не может быть беженцев. В Прибалтике даже лучше, чем в Скандинавии! Все норги мечтают уехать в Прибалтику, прижиться у какой-нибудь работящей русской или литовской бабы: у нее под титькой как у Христа за пазухой! Если б не адвокат, который всё расставил по местам, нас бы тут же списали.
Но, так или иначе, всё это было бессмысленно…
С самого начала меня подтачивало ощущение безнадежности этого предприятия (я даже отказался брать зимнюю одежду: зачем, если нас скоро спишут?). Дурацкая затея. Тем более что она исходила от дяди. Он отравил Дангуоле надеждой. Он ее хорошо обработал. Она ему верила и мне говорила: он – умный. Было слишком мало времени на то, чтобы ее разубедить. И потом: куда бежать? Куда?
– Он знает, что делает, – говорила Дангуоле. – Он не жил бы сейчас с датским паспортом, если б был каким-нибудь дурачком! Так что надо прислушиваться к его словам…
Он произвел на нее впечатление. Со всех сторон респектабельный, приличный человек с усиками. Одежда, манеры, лексикон, дикция – всё продумано и отточено. Срабатывало еще в восьмидесятые, когда – за небольшие деньги (какой-нибудь четвертак) – он давал «консультации» желающим умотать за кордон; раскрыв рты, дураки слушали его, слушали, рассматривали на нем одежду, впитывая каждое слово, и через пять минут начинали верить, потому что у него – такой голос и он так чисто одевается. Так говорит моя мать:
– У него просто такой голос. Он может говорить что угодно – и все верят! К тому же он с детства любит аккуратно одеваться. Никто не замечает, что он сильно увлекается… – Иными словами: фантазирует, выдает желаемое за действительное и преувеличивает не только свои возможности, но – самое ужасное – возможности других. – Потому что он так безупречно одет! Он с детства такой…
Да, я помнил эту историю: в пять лет он съездил ей молотком по голове за то, что она пыталась обуть его в галоши.
– Дело в том, что я ненавижу галоши с раннего детства, – объяснил он мне, уже в Дании. Он любил белые рубашки и стрелочки на брюках. Просто обожал парить брюки. Ненавидел спортивную форму и галоши, а также тапки, тапки он просто терпеть не мог! Но чтобы молотком родную сестру… Это он отказывался припомнить.
Скрытое оружие подействовало: мягкое покашливание и аккуратная одежда привели план в действие. Интерсити летел в направлении Фредериксхавна. Намерения, ею двигали намерения…
Скрытое оружие подействовало: мягкое покашливание и аккуратная одежда привели план в действие. Интерсити летел в направлении Фредериксхавна. Намерения, ею двигали намерения…
– Euge, woman is a lot more than you can imagine![22] – говорил Хануман во время нашей последней встречи в Хускего[23]. – Это больше, чем твоя рассудочная деятельность. Больше, чем ratio в целом! Это локомотив и куча вагонов, это целый стратегический штаб, бюро с агентами и секретарями. Женщина – это мафия. Победить ее невозможно. – Хануман расхаживал по нашему вагончику. Я старался не слушать. Он это видел, но продолжал, надеясь сломить плотину: – Либо ты ей принадлежишь целиком и действуешь согласно ею разработанной схеме, либо идешь к черту!.. и остаешься сам по себе: без женщины, вне мира! Потому что с миром тебя связывает женщина; и наоборот: через женщину осуществляется связь с миром. – Он склонился надо мной: я сидел в моем кресле, с пледом на плечах, он стоял с бутылкой вина и бокалом, спрашивая: – А нужна ли тебе эта связь с миром? Ты себе задавал этот вопрос? – Я молчал, глядя ему твердо в глаза. Взял бутылку, пополнил бокал. Хануман пустился ходить по вагончику, вздыхая, разглядывал наше с Дангуоле барахло: в трюмо она расставила сделанные ею сувениры из стекла. Хануман взял большую оранжевую рыбу с красными плавниками и серебряными крапинками, усмехнулся, поставил на место. – Юдж, ты, наверное, почувствовал себя белым человеком? Ты решил стать Джеком? В лучшем случае ты – Jackass[24]. Ты всегда им будешь. Твой дом – это шутка, нелепица, он же курам на смех! Твоя жизнь в Хускего – это помрачение рассудка! Расскажи – не поверят! Хэх, Юдж, пойми, всё это может плохо кончиться. Если ты связываешь с ней свою судьбу, значит, ты становишься частью общества, а ты в бегах. Надеюсь, ты не забыл об этом? – Я вздохнул, выпил, закрыл глаза, откинулся, вытянул ноги. Я не хотел этого слышать. Он продолжал: – Мир принадлежит женщине. Матриархат давно наступил. Пора это признать. Смириться, потому что понять это невозможно: мозг женщины работает совсем не так, как у мужчины, тут всё иначе, тут нечего понимать. Женщина – это паутина, тысячи и тысячи невидимых нитей, прозрачный чертеж, blueprint[25], карта, вектор, расписание в будущее летящего поезда, женщина всегда устремлена в будущее, которое она вынашивает в своей утробе!
…даже если принципиально не хочет иметь детей!
Как Дангуоле…
Каштановые волосы, тяжелые солнечные капли падают с млеющих лип, марево, горный воздух, скалы таинственно поблескивают, отражая солнечный луч, плотный терпкий гашиш, который мы купили на Акерсельве[26]: «Сюттене май! – кричал курдский дилер, хлопая меня по шее (сопляк лет семнадцати, прокурен напрочь). – Ду фо’ рабат – де’р Сюттене май! Шённер ду?»[27]. Вода в канале была ни черная, ни зеленая – она была глянцевая, мертвая, с химическими оттенками. Ветви деревьев, птицы, бумажные самолетики – всё, что бы ни промелькнуло над каналом, – превращалось в готический сон. «Шиттене май де ар»[28], – сказала Дангуоле, и все вокруг захихикали. Мы сели под мостом, курили и смеялись, повторяя: шиттене май, шиттене май…
Дангуоле, ее смех – радуга над горной речушкой.
Эта хрупкая девушка была устремлена в будущее, она хотела замуж, она хотела ясности. Неопределенность ее больше не устраивала. Она была очень практична. Чертовски практична! Сочетание практичности и романтизма – ядреная смесь, с этим шутить нельзя: всё, что мечтается, тут же воплощается. Некогда в бирюльки играть! В конце концов, ей уже двадцать пять. Серьезная взрослая женщина, пора твердо встать на ноги; глаза по-рысьи высматривали добычу, она больше не хотела нелегалом шастать по Европе неизвестно с кем… каким-то беглым русским из Эстонии… Быть девочкой в хиппанском прикиде с гашишем в кисете больше не прикалывало. Она выросла из этого образа, как когда-то из простого стеклодува превратилась в мастера цеха (она командовала людьми – мне стоило помнить об этом). Ей хотелось утверждаться. Возможно, это в крови, а может быть, однажды вкусив повышение, человек будет инстинктивно задирать колено, шарить ступней в поисках опоры, чтобы сделать новый шаг вверх. В любом случае, помимо любви, я для нее был топливом. Иметь меня в качестве мужа было и романтично, и практично: она считала меня гением, который прославит и ее тоже. Поэтому ей не нравилось, что я сижу в Хускего, пописывая бесконечный роман, прячусь чуть ли не сам от себя, как кот в мешке. Ей хотелось новых знакомств, хотелось водить меня по богемным кафе, представлять меня людям, всем вокруг рассказывать обо мне. Она искала адреса издателей и рассылала им фрагменты из моей рукописи, вступала с ними в переписку. И вот мы всплыли! Она считала, что это не было случайностью, это – судьба. Теперь я должен был не только спасти свою жизнь, но и доказать всем, что чего-то стою. Новый этап! Обозначился новый этап…
Она всё интерпретировала на свой языческий лад: «Просто настал момент, когда ты больше не можешь прятаться… Это судьба… Это только к лучшему…».
Мы вырулили на прямую и неслись со стремительностью ракеты в направлении окончательного оформления наших отношений. Нас ждал Осло, в котором нас никто не ждал. Я просто оттягивал неизбежное. Не в этом году, так в следующем. Безнадежность стояла на каждом перроне. В глазах каждой старухи я читал свою обреченность. Я сбежал из Гнуструпа[29], но не был свободен. Я мог идти куда угодно. Но что толку, если не чувствуешь себя свободным.
Я прыгал через забор ради нее. А значит, должен был действовать в соответствии с Планом. Норвегия была между делом – территория, на которой должна была разыграться ею задуманная схема. Конечной целью был обозначен иной пункт – мой так называемый шедевр, который она везла на дискетах в своей сумочке, и мировое признание, которое ей грезилось в будущем. Мой гений – вот чему она служила! И заметь, не я ей вбил это в голову – ей самой нравилось заниматься выдумыванием меня. Преломлять мой образ… на свой вкус… Без этой маленькой иллюзии ничего бы не было. Но иначе она не могла; она жертвовала только ради гения! Практичная, самостоятельная, всех на хуй пославшая женщина с романом-бомбой гения в рюкзаке.
Она почти не видела во мне человека!
Я был готов ради нее на всё: даже стать гением. Я был готов на прыжок не только через забор, но даже через бездну! Бросить мир к ее ногам, обутым в грубые ботинки. Я делал всё возможное… Прыжок через забор был одним из доказательств того, что я способен чуть ли не на всё.
Пугало то, что это была всего лишь одна высота из многих сотен, которые она наметила для меня. Впереди вырастали другие планки, рекордные, вряд ли мне по плечу. Об этом она не думала… не хотела думать! Она считала, что я способен на всё. Без ограничений. Она столько всего говорила… Норвегия, горы, фьорды… с собой у нее были открытки, ими ее снабдил мой добренький дядюшка, заговорщик, спаситель, мой ангел-хранитель… Она тоже верила, что только благодаря ему… Всё благодаря ему… Мы вспомнили, как он глупо сидел в машине в том дворике, куда мы заехали после побега, он въехал в самые кусты… Да, он въехал в кусты и заглох. А как он заглох на светофоре и не мог тронуться! Ха-ха-ха! Мы смеялись над ним: «У него остекленели от ужаса глаза, когда мимо пронеслись менты… Признайся, что и ты наложил в штаны!» – Нет, я понял, что это случайность… Я на самом деле понял это. Я ничего не боялся. Я хапнул адреналина. Море по колено. Главное сделано – прыжок, – это как вколоть дозу, меня перло, аж в горле клокотало. Она продолжала грезить: Норвегия, язык простой – выучим быстро, – в руках появился разговорник, листаем, она мечтает: «Будешь писать, получишь премию, откроем стеклодувную мастерскую, вытащим к нам Вигиса, мы будем сувениры делать, а ты – писать…». Эйфория, которая меня охватила, позволяла проще смотреть на все те вещи, что мелькали в ее словах и между строк, и всё же краешком сознания я оценивал, взвешивал, пьянел, но взвешивал, приглядывался, где-то в глубине ловил себя на мысли, что в ней твердеет материалистка.
Пока мы жили в Хускего, я думал: девушка, которая окончательно для себя решила не иметь детей, наверняка утратит сволочной инстинкт достичь стабильности и благосостояния, – она не такая, как все, – в ней нет этого инстинкта. Или даже если есть, он отомрет, как атавизм. Не такая, как все – на этот крючок и попадается каждый. Не такая, как все… Как я ошибался! Птичий инстинкт гнездовья будет в ней жить, как в каждой, даже если она тысячу раз на дню как молитву будет повторять: «Я не буду иметь детей! Я не буду иметь детей! Я ни за что на свете не буду иметь детей!».
Не такая, как все…
За эти несколько месяцев многое изменилось; прежде всего, она стала намного ближе (она забралась под кожу, она проникла в сердце моей страшной тайны, она узнала о моем уродстве и происхождении, – сожгла блокнот с моими грязными стихами: так поступила бы любая), но вместе с тем и отстранилась: смотрела на меня, как на портрет, который теперь могла видеть целиком, соответственно – могла судить, могла править; она выдувала из меня ей необходимую форму. Она овладела мной.