Из сборника «Невстречи» - Луис Сепульведа 2 стр.


Натянув ленту с помощью карандаша меж двух бобин, он снова вставляет ее в магнитофон. Вот теперь — да, теперь через несколько секунд «My Favorite Things» разгонит все тягостные мысли об этом застывшем во времени вечере. И чтобы должным образом отметить свою победу, наливает себе бокал вина до краев.

У него сжимается сердце от первых звуков музыки. Может, думает, так уже было, но затерлось в памяти, ведь это плач, да-да, это плач женщины, еле слышный, сдерживаемый, а вместе с плачем пробиваются голоса, это слова утешения, которые в чем-то убеждают, но они приглушены, невнятны, и невозможно разобрать их смысл. Тогда он встает с колен, усиливает звук, приникает ухом к динамику и наконец узнает — это плачет его мать! Голос сквозь слезы говорит о мечтах и надеждах, там, на другом берегу огромного океана, и плач такой тихий, но безутешный, а поверх утешительных голосов он наконец схватывает значение некоторых слов, что-то вроде: я всегда ожидала этой вести, так горько не быть там, рядом с ним; и вот тут проступает голос брата, более сильный и решительный, знакомый голос, который временами с яростью сплевывает слово «дерьмо»; а затем его перебивают голоса теток, дядьев и самых дальних родственников, которые вдруг всплыли в памяти. Родственники, друзья — сколько раз он обещал написать им, но бросал начатые письма на первой строке, а потом они оказывались в корзине для бумаги, вместе с пробками и бесчисленными окурками сигарет, выкуренных ночами ожидания, полудремы и невольно излившейся спермы.

Теперь он слушает стоя, уткнувшись лбом в стекло, а за окном ничего, кроме теней умирающего вечера. Голоса сменяют друг друга, и слышится звяканье фарфоровых чашечек, и чей-то шепоток предлагает рюмку коньяка, а следом кто-то, не различить кто, говорит, что надо дать рюмочку и старухе, а затем паузы, которыми незамедлительно воспользовался наглый кот-астматик, чье хрипловатое сипенье протискивается меж голосами, этот кот-невидимка живет во всех магнитофонах мира, вот и сейчас он мешает голосу дяди Хулио, а тот почти радостно говорит, что в той стране социальное страхование действует безотказно, и дальние родственники тут же наперебой расхваливают порядок в европейских учреждениях, и вот уже все согласным хором подхватывают, что тревожиться не надо, удар, само собой, страшный, но если подумать, бедняжка наконец-то обрел покой, мы же все знаем, каким он вышел из тюрьмы, совсем больной, и хоть бы кому пожаловался, мужество его не покидало до последней минуты, это говорит человек, который берется все оформить в консульстве, завтра же он непременно справится насчет цен в «Люфтганзе», но как знать, может, ему хотелось навсегда остаться на этой земле, рядом со стариком?

Ну да, именно этого ему и хотелось, и он нажимает кнопку stop. Затем смотрит в окно на улицу, которая кажется еще пустыннее и неподвижнее, чем всегда.

Теперь он собирается выйти, но на сей раз без ключей, поскольку знает, что больше не войдет в этот подъезд, не будет жить в этой квартирке одинокого человека и никогда не услышит «My Favorite Things» в исполнении квартета Телониуса Монка, где Джон Колтрейн играет на сопрано-саксофоне.

Краткая биография одного из великих

(Из цикла «Невстречи в быстротекущем времени»)

В этом поезде, который приближается сюда сквозь болота, в этом поезде, который мы пока не видим, но знаем — он все ближе, и уже слышны проклятья пассажиров, отбивающихся от москитов, — так вот, в этом поезде, как всегда, везут нам жизнь и смерть.

Вы это знаете, но из-за упрямства делаете вид, что вам это без разницы, и глаза у вас совсем пустые. Вы это знаете, потому как именно по вашему приказу протянули сюда железную дорогу, которая из чужих широт принесла нам страшное опустошение, доставила в своем стальном чреве беды, неведомые доселе в здешних краях.

А я все говорю и говорю с вами, мой генерал, коли мне велено занимать вас разговорами, пока не прибудет поезд, пока не остановится, пока не сойдут на перрон правительственные чиновники с официальными бумагами, в которых будет сказано, кто вы — герой или подонок. Но, вижу, вы меня не слушаете. Все смотрите на улицу, уставившись в одну точку. Вы меня не слушаете, я знаю, уперлись глазами в край синей жестянки, где указано название улицы.

Улица Короля Дона Педро. Откуда взялся этот король? — задались однажды вопросом очередные члены муниципального совета. А у родины всегда столько героев, терпеливо ждущих случая в архивах забвенья, что извлеки наугад любого, дай его имя какой-либо улице и не ошибешься, как, к примеру, с этой, которая начинается с борделей, примыкающих к вокзалу, и заканчивается белыми стенами тюрьмы.

«Это кастильский король, дубины. Его имя есть в любом издании альманаха «Бристоль».

После вашего указания, мой генерал, учителя истории каждый день толклись у почты в ожидании книг канцлера Лопеса де Айялы и графа де ла Рока Хуана Антонио де Вера-и-Фигероа. Но, как оказалось, в их книгах столько страшного понаписано о жизни этого жестокого испанца, что ученикам лучше не рассказывать. А мы — черт побери! — уже дали этой улице его имя.

При всем почтении к вам, мой генерал, я скажу, что вы сейчас похожи на подбитую птицу.

Когда я открыл дверь камеры, чтобы впустить сюда хоть немного дневного света, вы на меня так уставились, будто ждали, что вам объяснят наконец, за что вас сунули в такое непотребное место. Я уверен, что вы вспомнили другую комнату, тоже темную, без окон, провонявшую крысами и мочой ночных тварей, ту другую, в которой вас заперли в день вашего рождения, когда вам исполнилось пятнадцать годков. К тому времени вы устали бродяжничать по деревням, выпрашивая кусок юкки, чтобы хоть как-то обмануть голод.

В эту темную комнату вас бросили, мой генерал, измолотив изрядно за то, что вы оставили на растерзание стервятников бездыханное тело вашей святой матушки.

И когда дверь наконец открыли, человек с надменным лицом торжественно представил вам девять юношей, которые смотрели на вас с изумлением, не в состоянии поверить в силу ваших крестьянских мышц. «Посмотрите, да это обезьяна! Посмотрите, это настоящая обезьяна!» — кричали они каждый раз, глядя, как вы ловко залезаете на высоченные агуакате, растущие во дворе, чтобы сорвать самые сладкие, самые спелые плоды. Эти юноши были «другими», мой генерал. Они спали в прохладных комнатах большого дома с окнами, защищенными, как положено, от жужжанья слепней, они безмятежно отдыхали за белым вздохом тончайшей тюлевой сетки, ограждавшей их от туч песчинок, от этих проклятых москитов, которые по ночам залезают в волосы и мучат укусами даже самые добрые мысли. А вам, мой генерал, пришлось спать в той сырой комнатенке рядом с хлевом, потому как вы народились незаконно, но, по счастью, были взяты в дом к вашему сеньору отцу, который сделал это, усовестясь, в приливе чувств, схожих с теми, что он испытал после того, как самолично выпорол вас прямо на месте преступления, то есть там, где вы лежали, зарывшись в грудях кухарки, выпорол, а потом обнял и, глядя в ваши глаза, сказал, что позволил себе такое исключительно ради вашего блага. И что, мол, этот хлыст всевластного всадника, от щедрот которого вся ваша задница превратилась в сплошной синяк, — тоже для вашего блага. И что он понимает — вам приспичило пустить в ход ваше мужское хозяйство, но так ли сяк ли, все равно негоже для начала заваливать служанок, которых он держит под своей крышей. И еще сказал, что мужской пыл в первые годы надо тратить по-умному, мол, взять к примеру меня — однажды во мне взыграло и я нахрапом одолел ту, которая и стала твоей драгоценной матушкой, обрюхатил, бедную, сам того не желая. Запомни раз и навсегда, сказал он, простые крестьянки могут забеременеть от одного твоего взгляда, и с какой радости плодить детей повсюду, если ты еще не научился вытирать сопли.

И вы, мой генерал, все поняли как надо. Поняли среди прочего, что в этой жизни есть такие грозные пропасти, к которым лучше бы не приближаться. Поняли, что ваша грива, жесткая как у мула, никогда не станет послушной, как волосы у ваших сводных братьев, что ваша темная в желтизну кожа никогда не обретет матового блеска, который есть у тех, кто в охотку греется под солнечными лучами на лужайке собственного дома. Вы поняли, мой генерал, что вашей коже на роду написано быть задубелой, как у барабана, а уж цвет ее определят дожди и голод, которые выпадут на вашу долю. К тому же, мой генерал, вы еще поняли по улыбчивым отказам служанок, которые сперва говорят «нет, нет!», а потом «ну ладно, только где-нибудь в уголочке», — поняли, как приятно чувствовать, что держишь в своих руках бразды власти, пусть и небольшой, но она будет возрастать, набирать силу с годами и мудростью ваших решений и поступков. Вы поняли, мой генерал, что эта жизнь для людей, твердых характером. Для тех, кто способен пригнуть голову, когда это нужно, и спрятать руки, чтобы другие не углядели четки ненависти, которые медленно перебирают их пальцы.

Все это вы уразумели, мой генерал. И в комнате, провонявшей крысами и мочой ночных тварей, дождавшись наконец, когда ваш сеньор папаша покончит с ужином и выйдет, по обыкновению, на пользительную для пищеварения прогулку со своими любимыми собаками, вы подбежали к нему и со всем почтением сказали, что мечтаете стать военным.

Вам вроде нравится, что я с вами говорю, мой генерал. А мне велено, мне приказали занимать вас разговорами, пока мы с вами ждем этого поезда, который пересекает болото за болотом. Это ваш поезд, генерал. Тот самый поезд, что подарила нам Company после того, как вы решились навсегда заткнуть глотки всем этим бандитам, поэтам и учителям начальной школы за то, что они нам до смерти надоели — таскаются по городам, будоражат народ своими речами, мол, бананы — это зеленое дерьмо, которое только марает столы бедняков.

Еще дымятся костры памяти, те самые, на которых по вашему приказу жарили на медленном огне всех безбожников, либералов, всех тех, кто своими подстрекательными речами норовил заступить дорогу прогрессу нашей родины.

Словом, вы у нас стали генералом, и каким! Любо-дорого смотреть! Это вы однажды поутру самолично выпихнули из правительственного дворца всех гражданских, вступивших в заговор против интересов нации, и вы сказали тогда, что пора наконец навести порядок в этой клоаке, что обстоятельства вынуждают вас надеть мундир военной власти и что все это ненадолго. И какие настали времена, мой генерал. Веселые времена, когда то и дело оглашали торжественные приказы и не умолкала хвастливая трескотня гражданских лиц, призывающих к проведению демократических выборов, а меж тем тайные руки власти искусно подсовывали сокровища национального достояния под кровать оппозиционеров. Тех самых, кто позднее был безжалостно вышвырнут из окон дворца руками оголтелой черни, этого осмелевшего сброда, разгоряченного спиртными напитками в ваших кабаках. Бедняги, эти оппозиционеры! Их волокли по земле и пинали ногами, сколько было сил, они же, пока их рты не закрылись навсегда, все клялись, что знать ничего не знают о картинах из церкви Непорочного Зачатия, оказавшихся вдруг под ковровой скатертью в столовой, когда в дом ворвался народ, возмущенный таким бесстыдным разграблением священных алтарей своей родины, и не смог сдержать праведного гнева. Потому что украсть в конце концов можно все, черт подери, но не национальную честь: ее не запрячешь ни в один мешок, как говорили непреклонные прокуроры Военного суда, перед тем как просить у суда высшей меры наказания для виновных с конфискацией их имущества, а также подвергнуть их всеобщему позору. Этот приговор вовсе не был вашей жестокой шуткой, ибо то, что не доели собаки, тут же склевали ястребы, поселившиеся в мангровых лесах, и от казненных не осталось ничего, кроме их имен.

Вы быстро взяли всю власть в свои руки, ну а нам — пожалуйста, чего беспокоиться. Ведь именно этот поезд, который торопится сюда, пересекая болота, увез вас, мой генерал, вместе с вашей безупречной армией в самые дикие края сельвы, которых не было даже в воображении картографов. Поезд отправлялся забитый пеонами и стальными рельсами, которые двигали прогресс, и возвращался груженный самыми мелкими зелеными бананами и людьми, которые безо всякой музыки безостановочно плясали, обезумевшие от малярийного жара.

«А теперь куда вы собрались, наш генерал?» — кричала вам толпа, теснившаяся у станции. А вы ей в ответ: «Доберемся до волшебного Затерянного Города Цезарей, где дома сложены из брусков настоящего золота, а небосвод над ними увешан самородками изумрудов, которые падают наземь, когда дуют добрые ветры астрологических перемен. Я вернусь в доспехах самого Понсе де Леона, и вы это увидите, сукины дети!»

Ух, как вы все это нам пели, мой генерал! Черт возьми! Говорили из своего личного вагона, зароняя в нас надежду о жизни в богатстве, а рядом с вами — мистеры из Company. Вы нам говорили, что когда поезд доедет до другого края непролазной сельвы, вы устроите такой порядок, при котором все граждане по очереди смогут есть рыбу из обоих океанов на каждую святую пятницу. Вы нам обещали такие огромные хлебы, что придется издать президентский декрет об ограничении их размеров, иначе эти хлебы не внести в дом. Вы нам сулили, что у нас будет уйма денег, а все проигрышные билеты лотереи заранее повытаскивают дети-подкидыши. А мы радостно отбивали ладоши, мой генерал, до тех пор, пока ваш поезд не скрывался в горных лесах.

Вы помните, генерал, тот день, когда ваш поезд остановился с диким скрежетом и уже без мистеров из Company? Ваш поезд заполнил тогда наши улицы солдатами, потому что вы согнали нас, как скот, на главной площади, чтобы сообщить, что нам объявили войну, что спокойная праздная жизнь закончилась и настало время показать, что мы могутные мужики.

В одно мгновенье по вашей воле звуки гитар сменились жалостными криками тех, кто вас молил устами, почерневшими от ненависти и пороха: «Позволь умереть нам сразу, генерал, посмотри, посмотри — снаряд отнял у меня обе ноги, либеральную и консервативную, теперь уж мне не дойти ни туда ни сюда.

Посмотри, генерал, я теперь кусок дерьма, пусти в меня пулю, здесь, на месте, пусти эту пулю прямо промеж моих глаз, которые угасли намного раньше, прежде чем узнать вас на портрете, нарисованном на бумажках в сто песо, сделай милость, генерал!» А вы в ответ: «Не притворяйся увечным, дубина, раз есть руки, — значит, можно показать всю мужскую оснастку».

И вот, вы нас одели в солдатскую форму, мой генерал. В вашем поезде был вагон, где хирурги с пилой в руках осматривали умирающих и именем родины наспех отпиливали конечности и прочие члены, которые, по их разумению, могли пригодиться. Поезд вез нас пока еще целехоньких к полям сражений, но мы больше не надеялись остаться с руками-ногами и всем прочим, если вернемся.

Поезд уже был не в радость. Женщины теперь не выходили к его прибытию, чтобы вы стали крестным отцом их седьмого ребенка, как в добрые старые времена, когда вы брали младенцев на руки, не разбирая, зачаты они по закону на белых простынях или стали плодом греха во время карнавального разгула.

Вы помните то утро, когда поезд не сдвинулся с места и вы в закрытом вагоне били по лицу инженеров, которые подсунули вам фальшивые географические карты. Это был тот самый день, когда, еще толком не проснувшись, мы узнали, что наш город в осаде.

Нам оставалось лишь положиться на судьбу и надеяться, что как-то вылезем из беды. И чего нам это стоило! Мы спалили лес и все, что было посажено нашими руками. Мы свели огнем поля зеленого ячменя и плантации самых сладких бананов, мы не пожалели эвкалиптовые леса, исцеляющие от чахотки, и луга, где паслись коровы наших помещиков. Мы все свели огнем. Языки его пламени можно было видеть с берегов двух океанов, и клубы дыма сделали черными бараньи личики ангелочков в этих окаянных небесах, которые оставили нас, беззащитных и сирых. Мы свели огнем священного патриотизма все и засеяли наши поля четырехлистным клевером. Мы переловили всех зайцев и у каждого отрезали все четыре лапки; остались миллионы шариков, пушистых и окровавленных, которые пытались бежать, опираясь на свои длинные уши, и все это для того, чтобы ваши солдаты, генерал, прицепили к воротникам не одну, а четыре заячьи лапы, которые служат оберегом. Мы раздали всем скапулярии, на которых были изображены все до единого святые, указанные в альманахе «Бристоль». Это были огромные скапулярии, и самые отъявленные еретики кутались в них как в одеяла, когда их до потрохов пробирала дрожь тропической лихорадки. В то самое время, мой генерал, вы, сидя на своем кресле безраздельной власти, издали чрезвычайный президентский указ военного времени, согласно которому горб — это добрая примета, и всем горбунам, проживавшим на нашей территории, назначили пожизненную пенсию, размер которой пропорционален величине горба; одновременно, мой генерал, по вашему приказу немедленно изгнали из страны всех чужестранцев, кроме горбунов. В скором времени мы увидели, что нашу страну наводнили горбуны, прибывшие со всех широт секстанта; к этому нашествию прибавились еще и тысячи увечных, когда вы, генерал, своим президентским декретом военного времени объявили всех одноруких достойными гражданами, которые принесут удачу стране, всех одноруких, что осмелились поднять руку на своих драгоценных папаш и мамаш, всех хромых, что пошли по тропам зла и порока, всех слепцов, что пели «жизнь моя, ты не покинь меня», играя на старых разбитых аккордеонах, и пытались заглянуть за пределы дозволенного в Священном Писании, и еще всех, кто стал безухим за то, что слушал россказни цыган, всех близняшек, всех сросшихся спинами (оттого, что они — дети греха кузенов с кузинами, жившими по соседству), и еще всех, кто родился на седьмом месяце, а это дети неведомых отцов, которые слишком торопливо занимались любовью с их будущими матерями, печальными женщинами, в чьих глазах застыли галактические облака, оттого что они долго вздыхали, глядя на небо во время своих критических дней.

Назад Дальше