Алое и зеленое - Мердок Айрис 12 стр.


С болью вспоминая об утреннем унижении, Барни спускался от кингстаунского трамвая, мимо Народного парка над таинственной железнодорожной выемкой к морю. Слава Богу, что нет дождя, думал он, а то куда бы им с Франсис деваться? Каждый вторник, во второй половине дня, Барни встречался с Франсис и они гуляли по молу, а потом пили чай в кондитерской О'Халлорана. Барни с удовольствием предвкушал эти часы: то были часы невинности. С Франсис у Барни были чудесные отношения, только с ней у него и остались отношения ничем не замутненные, не запятнанные. Франсис, одна только Франсис просто любила его. Он знал ее с детства, а с ее переезда в Сэндикоув узнал хорошо. Он понимал, что для Франсис имеет притягательную силу его репутация грешника. Интриговала ее также его религия; и для нее он почему-то мог выставлять напоказ всю свою сложную, трагическую биографию, хотя подробностей. она, конечно, не знала. Она догадывалась, что в чем-то он потерпел крушение, и жалела его, а отчасти застенчиво снисходила к нему, как чистая молодая девушка — к падшему мужчине. О его отношениях с Милли она ничего на знала, хотя и до нее дошел слух, что из Мэйнута его исключили из-за «какой-то женщины». Ей ужасно хотелось побольше узнать о его прошлом, и она часто пыталась что-нибудь выспросить. Барни забавы ради намекал на свою связь с одной известной проституткой. В подтверждение этой версии он дал Франсис понять, что в свое время обследовал все публичные дома Дублина. Выдумка эта, в которой для Барни заключалась некая символическая правда, слегка волновала и его, и девушку,

Барни, как и всем, давно было известно, что Франсис предназначена в жены его племяннику Эндрю. Прежде это его радовало, поскольку теснее включало Франсис в семейный круг. Но теперь, когда свадьба была так близка, чувства его изменились. Он догадывался, что Эндрю хочет увезти Франсис в Англию. Сам он не мог туда уехать. Ему было необходимо видаться с Милли, а еще более необходимо — следить за ней в перерывах между свиданиями. С отъездом Франсис он оставался во власти кошмара. Франсис была для него источником света. С удивлением он обнаружил в своем отношении к этому браку и самую обыкновенную ревность. Племянника он любил, но просто не хотел, чтобы Франсис ему досталась. Мысль была глупейшая, и Барни спешил переключиться на душеспасительные картины: милый старый дядюшка Барнабас, совсем одряхлевший и очень благоразумный, подкидывает на коленях детишек. Иногда это помогало. Но все же он теперь очень огорчался из-за Франсис.

День был ветреный. Ветер гнал круглые черно-золотые облачка по желтоватому небу над Кингстауном и дальше, к морю, к мягкой, туманной, почти неподвижной гряде облаков, которая всегда висела на горизонте; как далекая горная цепь. А на море, наверно, волнение. Барни уже видел его впереди холодное, чешуйчато-зеленое, с белыми гребешками. Спуск кончился, и он вступил в мрачные заросли, именуемые Садом Старичков. Здесь черные тропинки петляли среди ольховых кустов, густо покрывавших склоны холма до самого моря: невеселое место, в детстве казавшееся ему таинственным лабиринтом. Чуть ниже волны с ревом взбегали на узкую полосу скользких зеленых камней и пенились вдоль полуразрушенного волнореза — такими юный Барни представлял себе руины Древнего Рима. Дальше, подобная странной береговой линии, тянулась длинная скалистая рука мола, а не доходя его, пустые и величественные — на детский взгляд, точь-в-точь египетские храмы, — высились два каменных навеса, под которыми Барни провел на каникулах немало счастливых часов, глядя, как дождь без конца изливается в море.

Барни прошел мимо навесов, прежде чем подняться на мол, где он должен был встретиться с Франсис. Стены навесов, из пятнистого бетона, напоминающего естественный камень, были, как всегда, разукрашены листовками, которые королевская ирландская полиция еще не успела содрать: «Закон об охране королевства — как бы не так!», «Последний бросок Англии — головой в канаву», «Воюйте не за католическую Бельгию, а за католическую Ирландию!» Пройдя мимо листовок, Барни поднялся наверх, откуда через проход в толстой стене мола можно было попасть на ту его сторону, что была обращена к порту. Здесь он оглянулся: солнце как раз осветило разноцветные фасады домов, сбегавших к морю, а за ними — два соперничающих кингстаунских шпиля, католический и протестантский, вечно меняющих свое положение по отношению друг к другу, если только не смотреть на них со сторожевой башни в Сэндикоуве, когда один из них загораживал другой.

Самый мол, на который Барни теперь ступил, сложенный из огромных глыб желтого гранита, всегда казался ему сооружением древним и божественным, вроде ступенчатого вавилонского зиккурата, чем-то, построенным не человеком, а «руками великанов для королей-богов». Длинные руки мола, каждая с крепостью-маяком на конце, охватывали широкое пространство стоящих на якоре судов и суденышек. С внутренней стороны поверхность мола шла уступами, и на нем были расставлены разные причудливые каменные постройки — башни, обелиски, огромные кубы с дверями, — отчего он еще больше напоминал языческий памятник. А дальше расстилалась полосатая синева Дублинской бухты, слева виднелись предместья Дублина — лиловатое пятно в неверном свете, низкая темная линия Клонтарфа и горбатый мыс Хоут. Барни с беспокойством отметил, что на Хоуте, кажется, идет дождь. Впрочем, на Хоуте всегда идет дождь.

А вот и она, милая девушка, машет ему снизу рукой, спешит навстречу.

— Ну как вы, Барни, ничего?

— Ничего, пока держусь. Не молодею, понимаешь ли, не молодею, но пока держусь.

Франсис всегда задавала этот вопрос, и Барни всегда отвечал в таком духе. Ничто, пожалуй, не было более похоже на проявление любви, о которой так тосковало его сердце, чем это ее тревожное: «Как вы, ничего?»

На Франсис была накидка с капюшоном и клетчатая, в складку юбка, завивавшаяся вокруг лодыжек. На ходу она крепко прихватывала юбку, забрав несколько складок в кулак. Они молча пошли вдоль мола, снова поднявшись на его верхний уступ, где мощные каменные плиты отливали на неярком солнце холодным золотом. Здесь они не всегда разговаривали. Часто это было невозможно — мешал ветер.

— Что ты сказала, Франсис?

— Я просто сказала: вон идет пароход.

— И верно.

— Как ясно видны на солнце все цвета, а он ведь еще так далеко. Это который?

— «Гиберния». — Многолетний опыт научил Барни различать почти одинаковые пароходы, по каким признакам — он и сам не мог бы сказать. Он добавил: — Запаздывает. Должно быть, была тревога из-за подводных лодок,

— Как им, наверно, страшно.

— Кому, пассажирам?

— Нет, немцам, тем, что в подводных лодках. Наверно, там просто ужасно.

Барни никогда не приходило в голову пожалеть немцев в подводных лодках. Но Франсис, конечно, права — там должно быть ужасно. Потом он обратился мыслями к себе. Нарочно растравляя свою рану, сказал:

— Вот и ты скоро уедешь на этом пароходе.

— Что?

— Я говорю, скоро и ты уедешь на этом пароходе.

— Почему?

— Эндрю тебя увезет. Ну, после свадьбы.

Франсис промолчала.

— Когда ты выходишь замуж? — спросил Барни. Он долго откладывал этот вопрос, он не хотел знать, он слишком этого страшился.

— Не могу сказать, Барни, Эндрю еще ничего не уточнил, а до тех пор…

— Скоро уточнит. Придется, пока он еще… Счастливец он. — Везет же людям, подумал Барни. Почему его, когда он был молод, не ждала, раскрыв объятия, милая, прелестная девушка?

Франсис взяла Барни под руку, и они решительно зашагали вперед, против ветра.

— Но ведь я все равно, наверно, не уехала бы из Ирландии.

— Уехала бы. Ты же знаешь, Эндрю ненавидит Ирландию.

Она стиснула его руку, не то утешая его, не то возражая, и некоторое время они шли молча. Дойдя до одного из «храмов» — каменного куба на постаменте, увенчанного шестом с тремя железными плошками, стремительно гнавшимися друг за другом, — они остановилась, чтобы отдохнуть от ветра, до жара исхлеставшего их лица, и прислонились к высокой стене мола. Солнце скрылось, и ближние облака были теперь сине-серые. Шпили Кингстауна почернели, словно их обмакнули в раствор темноты, но на сбегающие к морю дома падал таинственный свет, и окна горели бликами. Горы на заднем плане были почти черные, только в одном месте, очень далеко, солнце освещало ржаво-зеленый склон. Барни попробовал разжечь трубку.

— Вы еще состоите в Волонтерах, Барни?

— Скорей всего. Я не заявлял о выходе. Но последнее время я что-то от них отошел.

Франсис молчала, глядя в сторону Кингстауна; Шпиль церкви Моряков скинул черный плащ и мягко серебрился.

Вдруг она заговорила:

— Не понимаю, как все это не взлетит на воздух.

— Что именно?

— Ну, не знаю… общество, вообще все. Почему бедняки нас терпят? Почему люди идут сражаться в этой дурацкой, отвратительной войне? Почему они не скажут нет, нет, нет?

— Вы еще состоите в Волонтерах, Барни?

— Скорей всего. Я не заявлял о выходе. Но последнее время я что-то от них отошел.

Франсис молчала, глядя в сторону Кингстауна; Шпиль церкви Моряков скинул черный плащ и мягко серебрился.

Вдруг она заговорила:

— Не понимаю, как все это не взлетит на воздух.

— Что именно?

— Ну, не знаю… общество, вообще все. Почему бедняки нас терпят? Почему люди идут сражаться в этой дурацкой, отвратительной войне? Почему они не скажут нет, нет, нет?

— Я с тобой согласен, Франсис. Просто диву даешься, с чем только люди не мирятся. Но они чувствуют свое бессилие. Что они могут? Что можем мы все?

— Люди не должны чувствовать свое бессилие. Что-то надо делать: Я сегодня видела на Стивенс-Грин — я утром ездила в город… ох, как это было печально — мать, совсем молодая, наверно, не старше меня, одета… да какая там одежда, одни лохмотья, и с ней четверо детей, все маленькие, босые, она просила милостыню, а дети наряжены, как обезьянки, и пытаются плясать, а сами все время плачут…

— Наверно, голодные.

— Это безобразие, это свинство, общество, которое допускает такие вещи, нужно взорвать, камня на камне от него не оставить.

— Но, Франсис, милая, ты, должно быть, сто раз видела таких нищих. В Дублине их полно.

— Да, знаю, в том-то и ужас. Привыкаешь. Просто я последнее время больше об этом думаю. Так не должно быть. И мне непонятно, почему они не нападают на нас, не накидываются на нас, как звери, а только тянут руку за подаянием.

Барни согласился, что так быть не должно. Но что можно сделать? Нищенка-мать, голодные дети, солдаты в окопах, немцы в своих лодках, под водой. Безумный, трагический мир. Вот если бы он был священником…

— Барни, как вы думаете, в Ирландии будут беспорядки?

— Ты имеешь в виду вооруженные столкновения?

— Да, из-за гомруля, и вообще…

— Нет, конечно. Гомруль нам обеспечен после войны.

— Значит, не из-за чего и сражаться?

— Разумеется.

— А папа говорит, что у них все равно нет оружия. Они не могут сражаться.

— Ну да, не могут.

— Барни, а чем гомруль поможет той женщине с детьми?

Барни с минуту подумал.

— Решительно ничем.

— Этих людей он вообще не коснется?

— Ну как же, их тогда будет эксплуатировать не Джон Смит, а Патрик Фланаган, разве этого мало?

— Значит, за гомруль и не стоит сражаться.

— Постой, — сказал Барни, — национальная борьба тоже чего-нибудь да стоит. — Все это представлялось ему не особенно четко. — Когда Ирландия освободится от Англии, легче будет навести порядок в своем доме.

— Не понимаю почему. Некоторые люди говорят, что нужно восстание против всего вместе — и против англичан, и против ирландских работодателей. Это Джеймс Конноли говорит, да?

— Да, но это пустые мечты, Франсис. Это им не под силу. А если попробуют, получится бог знает что. Эти люди не способны управлять страной.

— А те, которые допускают, чтобы женщина просила милостыню, а ее дети голодали, — те способны?

— Я тебя понял. Но закон и порядок тоже нужны. Рабочим лучше держаться за тред-юнионов, вот их путь к лучшей жизни.

— Но правительство и работодатели не хотят разрешать тред-юнионы.

— Разрешат, ничего другого им не останется. А ты стала разбираться в политике, Франсис. Чего доброго, скоро наденешь военную форму.

— Мне бы надо носить военную форму. Беда в том, что я не знаю, какую! Она говорила с горечью, ударяя ладонью по сырому камню у себя за спиной. Клетчатую юбку раздуло ветром, прибило к стене. Она добавила: — Сама не знаю, что говорю. Не учили меня как следует. Сплошная каша в голове. Может, женщины и правда ничего не смыслят в политике. Проливать кровь за что бы то ни было — это не может быть хорошо. По-моему, эта ужасная война с Германией — просто преступление. Что творится в окопах… и эта шрапнель… Как-нибудь это наверняка можно прекратить. Просто все солдаты должны побросать оружие.

— Ну-ну, не хочешь же ты, чтобы Эндрю отказался служить в армии!

— Если бы Эндрю отказался служить в армии, я бы ему ноги целовала.

Барни, немного удивленный, оглянулся на нее, но она резко от него отодвинулась.

— Пойдем на ту сторону, поглядим на скалы.

Это тоже было у них в обычае. С внутренней стороны мола шли ровные уступы и храмы. С наружной, там, где о него билось открытое море, громоздились горы огромных острых камней. Барни и Франсис прошли туда через один из просветов в верхней стене и глянули вниз.

Пинки и ласки моря не подействовали ни на форму этих камней, ни даже на их цвет. Они остались желтыми и бессмысленно зазубренными, нагромождение многогранников. Там и тут какая-нибудь исполинская глыба, опершись на две соседние глыбы, покачивалась взад-вперед под ударами волн. В других местах скалы лежали теснее, словно сдвинутые вместе чьим-то полусознательным усилием. Но почти всюду они были точно насыпаны как попало, без мысли и умысла. А между ними зияли провалы и ямы, кривые щели и трещины, в которых ревело море, то и дело взметаясь вверх, вскипая на равнодушных гранитных гранях. Барни всегда боялся этих скал, даже когда мальчишкой привычно перескакивал с одной на другую. Его пугали глубокие трещины, по которым можно соскользнуть в какую-нибудь страшную подводную пещеру. А еще больше пугала невероятная тяжесть этих скал, их потрясающая твердость, бесчувственность. Они как тот огромный, тяжкий, безмозглый мир, что выкатился из лона Господня. Они самое бессмысленное из всего, что он знал в жизни, бессмысленное, как смерть.

Он поглядел на Франсис. Казалось, она тоже все это чувствовала, когда, тревожно наморщив брови, смотрела вниз на огромные волны, которые быстро, одна за другой ударялись о скалы, чтобы тут же разбиться в клочья яростной пены. Разговаривать здесь было невозможно. Брызги, подхваченные ветром, летели в лицо, как дождь. Франсис поежилась и повернула назад, к просвету в стене. Через ее плечо Барни увидел, что пароход входит в гавань.

Ступив на мол, он убедился, что и в самом деле пошел дождь. Небо над головой стало туманно-серым, из-за Дублина неслись густые черные тучи. И вода в гавани почернела.

— Пойдем отсюда, — сказала Франсис. — Холодище какой! — В голосе ее слышались слезы. Подхватив юбку, она быстро пошла вперед. Он шел следом, не пытаясь ее догнать. «Гиберния» бросила якорь. Она вполсилы зажгла огни и до странности четко выделялась на потемневшем фоне. Люди сходили на берег, сотни людей текли по сходням и растекались во все стороны по дождливой Ирландии.

8

— Перестань петь эту песню, Кэтел.

— Почему?

— Она мне не нравится.

— Почему не нравится?

— Не люблю такие песни.

— Почему ты не любишь такие песни?

— Хочешь получить по уху?

— Прелестное у тебя сегодня настроение. Ладно, буду петь не такую песню.

— Если уж поешь эту песню, надо петь ее всерьез.

— А я и пою всерьез. Как это можно петь всерьез или не всерьез? Поешь, и все тут. А Уолфа Тона я люблю, ты это отлично знаешь, и я не стал бы…

— У тебя голова полна скверных стихов. «В цвете лет» — пошлятина. И размер не выдержан. Как будто обязательно погибать «в цвете лет». Скверные стихи — это ложь.

— Пусть будут хоть какие-нибудь, а хороших стихов про лорда Эдварда и Уолфа Тона нам пока еще не сочинили. Жалко, что меня не назвали в его честь. Уолф Тон Дюмэй.

Это я про себя говорю.

— Что говоришь?

— Что сидел над его могилой. Когда мы были в Боденстауне. Когда вы все пошли на митинг, я сел и стал думать о нем. Не над самой могилой, но близко.

— Молод ты сидеть над чужими могилами.

— Я умру молодым, значит, на самом деле я старше. Мой возраст надо считать по-другому, как для кошек и собак.

— Ты просто надоедливый мальчишка и доживешь до ста лет, станешь надоедливым старикашкой и будешь трясти седой бородой и декламировать скверные стихи.

Был вечер вторника, и Пат принимал ванну. Ритуал этот возник давно, еще когда братья прожили часть лета в хижине в Коннемара и Пат приучил младшего греть воду в железных котлах на плите, выливать ее в большую цинковую ванну и стоять наготове с горячими полотенцами, пока он смывает с себя грязь окрестных болот и жестокую стужу морского купанья. Хоть Кэтел и жаловался, что его «обратили в рабство», он очень дорожил своим участием в этой церемонии, которая поддерживалась ив более цивилизованной обстановке на Блессингтон-стрит, как некая мистерия, уцелевшая в измененном виде, может быть, потому, что удовлетворяла какую-то полуосознанную, полузабытую духовную потребность.

Назад Дальше