Гипсовый трубач - Поляков Юрий Михайлович 10 стр.


— Три «которых»… — ехидно подсчитал режиссер.

— Что? — не понял Кокотов, еще находясь под впечатлением метафизической мощи собственного рассказа. Его страшно ранил этот внезапный обрыв, ведь он почти вошел в ритм и даже покачивался по-восточному, в такт своей размеренной прозе.

— Слово «который» у вас в одном предложении использовано трижды!

— Ну и что! У Толстого бывало и по четыре, и по пять раз…

— А если бы Лев Николаевич убил-таки Софью Андреевну, вы бы тоже свою жену убили?

— При чем тут Софья Андреевна? — оторопел автор, с ужасом осознав: если бы великий писатель сделал это, то, возможно, и он скормил бы вероломную Веронику пираньям.

— Читайте дальше, Кьеркегор Сартрович!

Андрей Львович вытер пот, выступивший на лбу, и продолжил:

— «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона…»

В этом месте Жарынин вдруг посмотрел на часы:

— Чуть обед тут с вами не проболтали!

— Осталось немножко! — взмолился писатель.

— На войне из-за обеда даже перестрелку прекращали. Вы знаете?

— Слышал.

— Мойте руки! Никуда ваш «Трубач» не денется. Там у вас ведь дальше про любовь?

— Про любовь, — кивнул Андрей Львович.

— А про любовь лучше на сытый желудок. Тяпнем перед обедом? У меня перцовочка. «Кристалл»!

— Я не пью, — отрезал оскорбленный Кокотов.

— Совсем?

— Во время работы.

— Напрасно. Ну, как знаете…

С этими словами Жарынин достал из холодильника бутылку и бугорчатый брусок сырокопченой колбасы. Затем он смахнул свой берет с трости, вынул ее из-за батареи и, потянув за ручку в виде серебряной пумы, извлек, словно из ножен, длинный и узкий клинок. Судя по тому, как легко и тонко режиссер порезал твердую колбасу, лезвие было очень острым. Тщательно вытерев стилет носовым платком и задвинув его в трость, мэтр взялся за бутылку, уже успевшую запотеть. Он несколько раз, точно обжигаясь холодом, перебросил ее с ладони на ладонь, затем умело и хрустко свернул винтовую пробку.

В комнате бесшабашно запахло пряной водкой.

— Ну? — Жарынин ободряюще посмотрел на соавтора.

— Н-наливайте! — махнул рукой автор «Полыньи счастья»: ему вдруг до челюстной судороги захотелось выпить.

Глава 12 Хлеб да каша — пища наша

Чтобы попасть из жилого корпуса в столовую, нужно было спуститься на первый этаж и пройти через «зимний сад» — так обитатели «Ипокренина» именовали десятиметровый застекленный переход, заставленный кадками с рослой декоративной зеленью. Гордостью этой мимоходной оранжереи был выложенный булыжником лягушатник, где вопреки названию обитала одна лишь черепаха — конечно, по имени Тортилла. По словам Жарынина, осторожная рептилия почти никогда не высовывалась из воды, делая исключение только для великой Веры Ласунской.

— Она разве жива? — удивился Кокотов.

— Можете сами ее об этом спросить!

Вторая достопримечательность «зимнего сада» — кактусы стояли в три яруса на специальном возвышении. Каких тут только не было! У одних колючки напоминали жесткий белесый ворс, другие вполне могли одолжить свои иглы дикобразу. Но цвел лишь один — плоский трехлопастный кактус, выпроставший мятый фиолетовый цветок. Кокотов залюбовался и отстал, а когда нагнал режиссера, тот уже беседовал с коренастым усачом, одетым в белый халат и обритым, как сталинский нарком. В одной руке незнакомец держал стакан компота, в другой — тарелку с пирожком.

— Аг-га, вот и мой соавтор! — воскликнул Жарынин. — Знакомьтесь: Андрей Львович Кокотов — прозаик прустовской школы!

— Владимир Борисович, — отрекомендовался обритый и, поставив тарелку на стакан, жестко пожал писателю руку. — Как зубы?

— В каком смысле?

— В прямом! Если что, заходите — подлечим! Зубы в организме человека играют такую же роль, как и сценарий в кино! Правильно?

— Не уверен… — уклончиво отозвался начинающий сценарист, нащупав языком давнюю дырку от вылетевшей пломбы.

— Правильно! — кивнул режиссер. — Ну а как там у нас на Курской дуге?

— Плохо, — помрачнел Владимир Борисович.

— А что случилось?

— Да понимаешь, Антоныч, какое дело… Сел я на «лавочку», взлетел с фелда, иду себе тихонечко над Понырями… А тут, откуда ни возьмись, сверху — «фока»: как даст мне в двигло! Я с ним еле-еле встречными разошелся. Весь такой — дымлю и колбасит во флаттере. А он, гад, ко мне на шесть садится и шмаляет со всех стволов! Я уже едва маневрирую. С трудом бочку ему размазанную забацал… Он соскочил. Я нырк под него — и в сторону…

Владимир Борисович говорил все это страстно, с пацанским азартом, задыхаясь от страсти, жестикулируя так, что компот расплескивался через край, а пирожок прыгал на тарелочке как живой. Казалось, он и сам только что вырвался из-под Курска, минуту назад снял шлемофон и отстегнул планшет. Слушая этот непонятный, бредовый рапорт, Кокотов опустил глаза и с удивлением обнаружил, что из-под белого халата виднеются хромовые гармошчатые сапоги, а в них заправлены галифе с широкими красными лампасами.

— Значит, все-таки ушел? — обрадовался Жарынин.

— Если бы! Я сначала и сам так думал. А тут как начали «зены» дубасить — всандалили мне опять в двигло… Я только успел на бейл нажать. Ну и всё — блэк аут. Вот так, Дмитрий Антонович, мне «фока» над Понырями «пэка» и прописала…

— Что прописала? — не понял писатель.

— Pilot kill! — пояснил Владимир Борисович и посмотрел на него, как на младенца, не сознающего назначение материнской груди.

— Ну ничего! В другом бою отомстишь! — приободрил Жарынин.

— Дай-то бог! — молвил убитый пилот и, сгорбившись под тяжестью оперативной обстановки, сложившейся в небе над Курской дугой, побрел по оранжерейному переходу меж домашних пальм.

— Он кто? — глядя ему вслед, спросил Кокотов.

— Местный стоматолог. Кстати, хороший.

— А почему с лампасами?

— Казак. Есаул, кажется…

— Ясно. А «фоки» и «зены»?

— «Фоки» — это фоккеры. «Зены» — зенитки. А сам он — верпил.

— Кто-о?

— Виртуальный пилот. «Ил-2. Штурмовик».

— А что это?

— Компьютерная игра. Неужели не слышали?

— Не-ет!

— Господи, как же ленивы и нелюбопытны русские писатели!

…Столовая дома ветеранов размещалась в обширном зале с обязательным для подобных учреждений мозаичным панно во всю стену. В нашем случае монументалист изобразил вихрь, который подхватил и понес вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные музыкальные инструменты вроде скрипок и кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами… Однако весь этот творческий ураган стремился не в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря, а значит, созидалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической барщиной. Однако и «крепостные» были себе на уме: за мусикическим ураганом из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник.

— «Пылесос», — пояснил Жарынин, указав на панно. — Миша Гузкин намастрячил. Охраняется государством.

— Угу, — понимающе кивнул Кокотов.

В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности. Обычно над такими цехами общественного питания висит неумолкающий гул голосов, звон тарелок, стук и скрежет торопливых ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они даже насыщались негромко, точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.

Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинцев были одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, вязаные кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.

Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинцев были одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, вязаные кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.

— Ласунская, — шепнул Жарынин, перехватив взгляд соавтора.

— Боже мой! Она!

А навстречу им уже спешила, по-утиному переваливаясь, сестра-хозяйка, низенькая и очень толстая женщина в белом накрахмаленном халате. Ее улыбчивое румяное лицо покоилось на пьедестале из трех подбородков.

— Ах, Дмитрий Антонович! — воскликнула она. — Давненько вы у нас не были! Куда же мне вас посадить?

— Полностью доверяюсь вам, Евгения Ивановна! — сказал Жарынин с чуть внятной обольстительностью.

— Вам ведь там, где потише, и чтоб не приставали? — спросила она, принимая игру и кокетливо закатывая глаза.

— Вы же понимаете… Заговорят насмерть!

— Я вас всегда понимаю, Дмитрий Антонович! — уже почти призывно засмеялась Евгения Ивановна.

— Какая редкость — женское понимание! — тяжко вздохнул режиссер.

Вникая в разговор, Кокотов внезапно озадачился: а что, собственно, Жарынин будет делать с этим женским шаром, если флирт дойдет до своего естественного финала?

— А вон столик у колонны! Как для вас держала! Там сейчас Ян Казимирович. Он, конечно, не молчун, но меру знает!

— А кто еще там сидит?

— Жуков-Хаит. Но он сейчас Жуков и почти не разговаривает.

— И это все?

— Нет, там еще сидел Меделянский с новой женой. Совсем молоденькая! Но сейчас он в Брюсселе — судится за Змеюрика. Обещал, если выиграет, всех неделю поить шампанским! — восторженно сообщила Евгения Ивановна.

— Сомневаюсь, — хмыкнул Кокотов, зная легендарную скупость Гелия Захаровича.

— Кстати, совсем забыл! — воскликнул Жарынин. — Это мой соавтор — Андрей Львович Кокотов. Автор знаменитого романа «Полынья счастья»!

— Ой, а я читала! — по-девчоночьи зарделась сестра-хозяйка, причем покраснели только складки шеи, а густо напудренное лицо осталось белым. — Но ведь это, кажется, иностранная женщина написала?

— Совершенно верно: Аннабель Ли. У вас прекрасная память!

— Да, точно — Аннабель. Фамилию я не запомнила — очень короткая… А как же это так получается?

— Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!

— Не стану… — согласилась она, с недоумением глядя на Кокотова. — Ну надо же!

— Только ни-ни, никому! — предупредил режиссер, приложив палец к губам. — Художественно-коммерческий секрет!

— Ну что вы! Я же понимаю! — посерьезнела сестра-хозяйка, и ее глаза блеснули тайной.

— Значит, у колонны? — переспросил Жарынин.

— У колонны! — подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль. Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:

— Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!

— Вы о чем?

— О прустовской школе и «Полынье счастья»! Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!

— Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?

— Представляю…

— А вон, видите старика? Вон — залез пальцами в компот! Проценко. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина, Хрущева и Брежнева. Друг самого Оливье!

— Да что вы? Тот самый?

— Именно! А вон там, у панно, руками машет? Савелий Степанович Ящик — знаменитый выездной директор ансамбля «Рябинка». — Андрей Львович узнал старичка в тройке и тапочках, встреченного у входа.

— Что значит — выездной?

— То и значит, — Жарынин приложил к плечу три пальца. — Когда в Париже в семьдесят девятом сразу четыре солистки, отлучившись в туалет, попросили политического убежища, старый чекист сначала хотел застрелиться, но потом просто перебрался сюда. А рядом — легенда советского цирка Злата Воскобойникова. Помните сестер Воскобойниковых? Девушки без костей! Спешите: только сегодня пролетом в Токио. Злата — младшенькая. Невеста Ящика.

— Невеста! Ящика? — изумился автор «Полыньи счастья».

— Да. Здесь и такое бывает… А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Народная артистка Саблезубова. Говорят, была любовницей самого Берии. Не завидую я Лаврентию Павловичу. А дальше, под пальмой, — внебрачная сноха Блока. Та еще штучка! Вы читали ее мемуары «Трепет незабываемого»?

— Кажется, да… — смутился Кокотов: из этих лихих воспоминаний он позаимствовал для «Лабиринтов страсти» скрупулезное описание артистических свальных оргий.

— С ней за столом — комсомольский поэт Верлен Бездынько, любимый ученик Асеева и Хаита. Помните:

— Верлен? Странное имя…

— Нормальное революционное имя. Великий Революционер Ленин. Сокращенно — Верлен. Это еще что! У нас в кинофонде был бухгалтер Тромарлен Самуилович.

— Не может быть!

— Точно! Троцкий-Маркс-Ленин. Он это тщательно скрывал, и никто не догадывался, думали — редкое еврейское имя. Но меня-то не проведешь. Тромарлен мне всегда самые большие командировочные выписывал — за молчание…

— Я не об этом.

— А о чем?

— Я про Ласунскую. — Кокотов снова посмотрел на старуху в тюрбане.

— Да, мой друг, самая красивая женщина советского кино. «Норма жизни»! Стеша Колоскова. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков.

— Боже, Вера Ласунская! — ахнул Кокотов. — А ведь какая была!..

— А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, — это сарказм Бога.

— Но ведь ей сейчас…

— Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?

— Шутите?

— Факт. Почитайте Бартенева!

— Да я вроде читал…

— Вроде — у Мавроди!

Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось ясно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере полвека. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.

Ел старичок не казенной алюминиевой, а своей собственной ложкой — массивной, серебряной, с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще вилка и нож.

— А мы к вам! — радостно сообщил Жарынин. — Примете?

— Конечно! — ответил старичок, звонко чеканя «ч». — Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!

Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.

— Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! — со сладкой издевкой сообщил режиссер.

У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.

— Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… — старичок, наслаждаясь созвучием имен, лукаво глянул на Кокотова. — Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.

— Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? — попенял Жарынин. — Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега: перед вами легендарный Иван Болт — любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого наркома с помощью одной публикации в «Правде». Как говорится, утром — в газете, вечером — в решетчатой карете…

— Вы преувеличиваете! — зарделся польщенный ветеран острого пера.

— Ну как же, как же… — вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.

— Как вам мой платок? — поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.

— Париж? — уточнил режиссер.

— Да, галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!

Назад Дальше