Тут же устраивались перформансы или столь популярные в то время чтения талантливых андерграундных поэтов. Я и сам читал там не раз. Счастливое незабвенное время! Эх, кабы возможно было объяснить вам это!
Налево, на вознесенном в две приступочки как бы подиуме находилось другое меньшее помещение, исполнявшее роль некоего подобия светской гостинной. Там располагались большой стол, диван, книжные полки с каталогами. В дальнем конце, как раз за удлиненным овальным столом, наличествовал и небольшой вполне функционировавший камин, мраморная полка которого была уставлена всяческими нехитрыми, но не безвкусными безделушками. В камине иногда с премногими полунеловкими оглядками сжигали всякие опасно-компроментирующие бумажки. Ну, это, конечно, уже лишнее. Как говорится, издержки перенапряжения нервов и избытка фантазии. Но время само было столь фантастическим, перенапряженным, перегретым, что ничто не воспринималось излишним или запредельным.
Здесь же происходили и упомянутые многочасовые беседы и чаепития.
Слева от выхода располагалась небольшая кухонка, где во время небольших вечеринок и приемов суетилась обаятельная жена художника, умница и умелица. Та самая высокообразованная и глубоко интеллигентная работница института Балканистики и Славяноведения. Чем она занята сейчас? Да, наверное тем же самым — славно-славянским и разнородно-балканским.
Вглубине за кухней, в совсем уж узеньком и низеньком помещеньице ютился крохотный, прямо-таки на полчеловека, но вполне приличный туалет. Его посещавшим не раз приходилось пребольно врезаться беззащитным темечком в скошенный потолок, нависавший над самой головой. Инстинктивно разражаясь глухими нецензурными проклятьями неизвестно в чей адрес, они яростно растирали ушибленное место. Спуская воду, разворачиваясь и на выходе проникая в тесный дверной проем снова пребольно стукались о притолоку. Вобщем, что вам рассказывать?
Кажется, все. Да, конечно же, и сам хозяин, придававший всему этому окружению особый аромат той специфической исключительности, что всякий вошедший моментально ощущал себя избранным и причастным к неким особым, ни в каком ином месте неприобретаемым ценностям. Как нынче выразились бы — ситуация эксклюзивности. Естественно, мы про тех, кто мог, кому удавалось и кому было дано это чувствовать. Но случались и примеры абсолютного, просто даже поражающего бесчувствия, приводившие к обмену колкостями, и чуть ли не оскорблениям. Об это не будем.
Вошедшие столпились в первом большом помещении мастерской. Одетые в ослепительно-черные, изящные, прекрасно сшитые, как в творческих мастерских Большого театра, гестаповские мундиры, они стояли великосветскою толпой, осматриваясь и обмениваясь негромкими репликами. Был ощутим легкий необременительный шумовой фон, свойственный любому светскому рауту или собранию. Изредка вырывался чей-либо голос, но мгновенно, почувствовав неуместность подобного, терялся в общей неидентифицируемой массе.
Они стояли компактной группой на расстоянии от художника.
За фюрером высился массивный Борман. Поблескивал очками вечно удивленно-настороженный Гиммлер с головой высунувшегося степного зверька. Виднелось как стянутое спазмой лицо Гесса. Хотя нет, нет, он уже бесславно отлетел в свою бессмысленную Англию, так и не поимев счастия быть ознакомленным с наиактуальнейшим искусством современных советских авторов. Современных кому? Да, ладно. Мы же про Гесса, которому не до подобных вопросов. Пусть это проститься ему небесами и историей.
Геринга все еще не наличествовало. Ничего, подождем. Думается, подойдет, поспеет к самому главному моменту.
Ах, да еще и, конечно же, непременно в первом ряду Геббельс с беспрерывной нервической улыбкой на изможденом лице. Чем изможденном? А чем надо — тем и изможденном.
В отдалении, за спинами первых лиц мелькало коварное лицо элегантного Штирлица — Андрея Балконского сего ослепительного, если можно так выразиться, великосветского бала. Коли дозволительно, конечно, в каком-то смысле, уподобить это черное сборище той изысканной и блестящей социальной прослойки российского правящего класса середины 18-го — середины 19- го веков, которая задала столь высокий интеллектуальный и духовный уровень всей нашей последующей интеллигенции. Естественно, что подобное ни при каких обстоятельствах недозволительно. И не будем. Мы ведь не в буквальном, а в переносном и очень узком смысле. Нас соблазнили блеск и роскошь дизайна их черно-роковых мундиров. И только. Но, действительно — завораживающее зрелище. Убийственое, но завораживающее.
Художник, так и несумевший стереть с лица улыбку растрянности, в изумлении наблюдал представшую ему кампанию. Обычно разговорчивый и лукавый он просто онемел. В целях некой безопасности, впрочем, бессмысленной и вполне безуспешной, он даже наивно отступил к стене, оставив между собой и людьми в черном будто бы спасительное расстояние. Да какое тут спасение?! Куда он собирался и, главное, мог бежать? Влипнуть в стену? Прыгнуть с высоченного этажа? Превратиться в бесплотный дух? Или сразу же в невесомый и нечувствительный пепел печей Дахау и Треблинки? Я забыл помянуть, что был он, на горе и неудачу (и не только данного конкретного случая), еврейской национальности. Вы понимает, о чем я? Хотя, конечно, если и понимаете, то не совсем в том смысле, в котором понимали мы и предыдущее нам поколение. И этого тоже не объяснить.
Благодушная улыбка блуждала на весьма мясистом лице умиротворенного фюрера. Он глядел по сторонам, отпуская по временам какие-то незначительные реплики. Но, естественно, на приличествующем ему немецком. Ни художник, ни я ничего разобрать не могли. Оно и к лучшему.
Все осматривались, скользя взглядом по стенам мастерской, в попытках обнаружения обещанных им предметов так восторженно и глубоко понимаемого и воспринимаемого ими высокого искусства. Надо ли это объяснять вам? Однако же все было увешено странными объектами, где перемешались нелепые изображения с какими-то бессмысленными надписями, исполненными, впрочем, в свою очередь, кириллицей, вполне невнятной визитерам. И это тоже к лучшему. Некоторые же, так называемые, картины и вовсе напоминали некие таблицы с вписанными в них неведомыми и врядли существующими в реальности именами, инструкциями, датами и подписями. Что это все могло значить и обозначать? Нам-то вполне ясно. Но для посторонних…
Посетители начали недоуменно переглядываться и в конце концов обратили внимание на самого хозяина, уже почти полностью вжатого в стену. И тут внезапно… . Господи, как они ошиблись! Обмишурились! Обманулись! Их обманули!
Все разом и с предельной отчетливостью они сполна поняли, что перед ними и есть ярко выраженный пример того самого дегенеративного искусства, с которым…. Которое…И тут….
И тут художник с ужасом заметил, как они немного, насколько позволяло необширное пространство мастерской, расступились и во главе со своим всемирно печально-известным фюрером чуть сгорбились, слегка растопырив локти, словно изготовившись к дальнему прыжку. Их лица стали едва заметно трансформироваться. Поначалу слегка-слегка. Они оплывали и тут же закостенивали в этих своих оплывших контурах. Как бы некий такой мультипликационный процесс постепенного постадийного разрастания массы черепа и его принципиального видоизменения. Из поверхности щек и скул с характерными хлопками стали вырываться отдельные жесткие, как обрезки медной проволоки, длиннющие волосины, пока все лицо, шея и виднеющиеся из-под черных рукавов кисти рук не покрылись густым красноватого оттенка волосяным покровом. Сами крепко-сшитые мундиры начали потрескивать и с многочисленными резкими оглушительными звуками разом лопнули во многих местах. Единая воздушная волна, произведенная этими разрывами, еще дальше отбросила художника и прямо-таки вдавила в стену. Недвижимый он наблюдал происходившую на его глазах, никогда им невиданную, но достаточно известную по всякого рода популярным тогда мистическим и магическим описаниям, процедуру оборотничества. В своей романтической молодости он и сам пытался описать нечто подобное. Он писал стихи. Многие тогда писали.
Вобщем, он сразу опознал происходящее. Как и я.
Белые шелковые яркие нити распоротых швов брызнули вверх, придав им вид многих разверстых пастей с блестящим веером белоснежных чуть подергивающихся зубов. Веселая картинка!
Все эти метаморфозы фашистских лидеров происходили единообразно и у всех разом. Последним, поколебавшись, решился на подобное же Штирлиц. Он бросил внимательный взгляд на художника, затем на сотоварищей, затем снова на художника. Оценив ситуацию, решил лучшим для себя присоединится к верхушке Рейха, с которой он уже, в определенном смысле, успел, наверное, сроднится за долгие годы совместной деятельности и борьбы. Во всяком случае, мне так думается. Ведь и вправду, если сравнивать с нелепой и малосимпатичной фигурой хозяина мастерской — кто вам, вернее, ему покажется роднее и ближе? Вот то-то. А вобщем-то, не знаю.
Все эти метаморфозы фашистских лидеров происходили единообразно и у всех разом. Последним, поколебавшись, решился на подобное же Штирлиц. Он бросил внимательный взгляд на художника, затем на сотоварищей, затем снова на художника. Оценив ситуацию, решил лучшим для себя присоединится к верхушке Рейха, с которой он уже, в определенном смысле, успел, наверное, сроднится за долгие годы совместной деятельности и борьбы. Во всяком случае, мне так думается. Ведь и вправду, если сравнивать с нелепой и малосимпатичной фигурой хозяина мастерской — кто вам, вернее, ему покажется роднее и ближе? Вот то-то. А вобщем-то, не знаю.
Не знаю.
Решился ли он на это в целях собственной насущной пользы и дальнейшего продвижения по службе, или с целью пущей конспирации? Не ведаю. Но лицо его с мгновенной скоростью произвело те же самые трансформационные операции, как и у его сотоварищей. Отвратительно и пугающе. Мучительно непереносимо. Мундир даже с еще большим показным эффектом многочисленно треснул, дополнительной воздушной волной полностью распластав художника вдоль стены. И страшные, страшные, ни с чем несообразные мослы полезли во все стороны.
Да, скажу я вам, это было, действительно, диковато. Даже больше — просто жутко. Таким оно предстало моему взору в описываемый момент.
Но действо и не думало останавливаться. Оно продолжалось и развертывалось во всем своем перформансном блеске. Ослепительные черные сапоги и сверкающие лаковые ботинки тоже мощно разошлись во всевозможных, доступных тому, местах. Оттуда выглянули загнутые вниз желтоватые когти, с единым костяным стуком коснувшиеся деревянного пола. На нем остались и наличествуют поныне характерные вмятины и достаточно глубокие рваные царапины. Пол в помещении не был паркетным — простое деревянное покрытие. Доски. К тому и не очень-то хорошо струганные. Так что, к счастью, следы не испортили общей постоянной картины артистической небрежности и даже некоторой заброшенности, столь естественной для художественной мастерской тогдашнего богемно-романтического бытия.
Йооох! — разом вырвалось из многих пастей. Художнику показалось, что этот звук произвели все отвертствия тел и порванных мундиров. Огромные разросшиеся туши покачивались, касаясь, толкая и тесня друг друга громадными повысунувшимися костями и мослами. Они сгрудились тесной толпой, с трудом уже помещаясь в большой комнате мастерской, моментально принявшей вид мезансцены из какой-нибудь ленты Тарантино. Той же от Заката до рассвета. Но тогда подобного имени не слышали. Были другие, которые уже и я подзабыл.
Толпящиеся подпихивали друг друга, чуть отшатываясь при неожиданном и резком появлении у соседа нового крупного мясистого нароста или костяного выступа. Вся эта единая монструозная масса разрозненно шевелилась. Уже трудно было различить среди них поименно и пофизиономно Фюрера, Геббельса, подошедшего-таки Геринга, Бормана, Шелленберга, Розенберга, хитроумного Каннариса, Мюллера, Холтоффа и нашего Штирлица.
Наконец, жалкие остатки когда-то прекрасного обмундирования были радостно и окончательно стряхнуты на пол и пред художником предстало ужасающее стадо длинно-, крупно- и жестко-волосых мощных существ. Глаза их полностью заплыли мясистыми лохматыми надбровными дугами. Игольчатые зрачки, как тончайшие лазеры, казалось, насквозь буравят любое каменно-бетонное препятствие. Бордово-мутные рты раздирали кривые, взблескивающие разноцветными капельками тягучей жидкости, клыки. Капли задерживались на их острозаточенных вершинах, вязко и липко, наподобии ядовитого меда, мучительно скользили вниз и падали на пол. Чуть проминались покачиваясь, но долго сохраняли свое шарообразное обличае, не спеша растекаться лужицами.
Неожиданно все стали в такт покачиваться и единообразно притоптывать, пристукивать когтями и копытами. Это моментально напомнило художнику недавно виденный клип Майкла Джексона с ордой подобных же монстров. Клип премного впечатлил художника и даже неоднократно воспроизводился во снах с дополнительными беспрерывно нарастающими пугающими подробностями. Если бы художник мог восстановить последовательно в деталях эти видения, то к немалому бы своему удивлению обнаружил, что они шаг за шагом постепенно выстраивали в своей сумме и полноте именно ту самую картину, которая воочью сейчас предстала перед ним в его собственной вполне мирной мастерской. Да, подобное случается. Бывает. Но далеко, далеко не всякому подобные, если можно так выразитья, магическо-метафизические артефакты предвещают свое будущее явление вот такого рода тайными намеками. Да и, поди, угадай, дешифруй их в сумятице и самой не менее невероятной окружающей жизни.
Впоследствие художник по телевизору и в кино видел немало монструозного, но оно не могло перекрыть тогдашнего первого впечатления от джексоновского клипа. Они и понятно — в том, несомненно, был предупреждающий знак.
Перед изменной оптикой и фокусировкой глаз переменившегося сборища металась мелкая червякообразная фигурка. Она раздражала. Раздражала безмерно. Даже вызывала естественную злобу. И, вообще, непонятно, что она здесь делала? Она подлежала моментальному и радостному изничтожению.
Йоох! — снова издало стадо восторженный крик. Но художнику это предстало диким тяжелым и низким ревом — вполне объяснимая разница восприятия и возможная аберрация слуха от неординарности шокирующей ситуации. Это так. Ох, как мы-то уж знаем подобное! Свидетелями каких подобных или, примерно-подобных ситуаций мы бывали! Возможно и ныне случается встретить нечто сходное, но все-таки — совсем-совсем иное. Разве же объяснишь? Этого художник не смог объяснить даже мне, когда через немалый, уже достаточно охлаждающий промежуток времени после случившегося я навестил его все еще потрясенного, в неком состоянии измененного сознания. Я рассматривал стены, пол и потолок, обретшие какой-то неведомый красноватый тревожный оттенок. Я присматривался, но не мог понять причину подобной странноватой полуокраски. Всматривался в художника, пытаясь за невнятностью его, всегда такой ясной, образной и точной речи выстроить последовательность и реальность событий, потрясших его весьма стойкую и самовладеющую душу. Так и не понял. Но выспрашивать подробностей не стал. Не было принято.
По тем временам нам всем приходилось встречаться со многим, повергавшим в трепет, прямое расстройство души и головы даже самых суровых борцов с режимом и властью. Некоторые же выдерживали до конца. За то и признаны народной молвой героями и диссидентами. Нынче это звучит уже не то, что гордо, но даже наоборот — несколько пренебрежительно, если не уничижительно. Глупые и неблагодарные времена! Сами попробовали бы! Да не дано. А объяснить это не только я, но и никто не способен. Самая что ни на есть высшая и прямая способность не способна. Так что оставим на время пустые ламентации.
И тут безобразное скопище, разом подскочив как на пружинных ногах, бросилось в направлении художника. Вернее, именно что на него самого.
И брызнуло во все стороны. Господи, как брызнуло! Стены и потолок моментально покрылись красной жидкостью, собиравшейся на них тоненькими струйками, стекавшей и капавшей на пол. Монстры урча рвали художника на куски. Выволакивали из глубины его тела белые, неготовые к подобному и словно оттого немного смущавшиеся, кости. Их оказалось на удивление много. Хватило почти на всех. Именно, что на всех. Дикие твари быстро и жадно обгладывали их. Потом засовывали поглубже в пасть и, пригнув в усилии голову к земле, вернее, к полу, с радостным хрустом переламывали, кроша уж и на совсем мелкие осколки. Давились ими, отхаркивали и снова принимались за них. Отдельные наиболее нежные куски мяса неловким захватом передних мощных лап они прижимали к мохнатым щекам и ласкались к ним. Закрывали глаза и как-будто даже мурлыкали. Да, да! Затем быстрым-быстрым движением кончика толстого лилового языка, словно заигрывая с ними, облизывали и следом, неожиданно и страшно распахнув черную необозримую пасть, заглатывали. И замирали.
Надолго замирали.
Господи! Много ли надо этой страшной стае?! Через минуту-другую все было кончено. Это просто поразительно! Невероятно! Но и обыденно. Вернее, понятно.
За окнами мастерской, почти прилипнув к стеклам висели англы-охранители московского пространства. Увы, по причине неблагодатности художника и всего им художественно содеянного, они не могли вмешаться в происходящее. (Да и, заметим уже от себя, по причине той же неблагодатности всего его дружеско-творческого окружения, в которое, в той или иной степени близости, входил и я. Разве только тихие и смиренные наши жены могли служить слабым оправданием и незаслуженным нами самими поводом ко спасению. Достаточно ли сего?)
Да, не могли вмешаться. Небесным посланцам не было подобного попущено. Они только следили это отвратительную картину исполненными глубокой скорби прекрасными светящимися очами. Очи светились, нисколько не озаряя сцену свершавшегося злодейства. То был внутренний свет.