Тиф - Сергей Семенов 2 стр.


Голова Наумчика слабо кружилась. Сердце как-то растягивалось. Но деятельный мозг, привыкший к постоянной работе, все подмечал и на все реагировал.

Наумчик шел мимо базара, смотрел на его мертвую суету и думал, что каждый город Советской России до сих пор живет двойной жизнью: советской и обывательской и что эти обе жизни никак не могут слиться в одну, могучую и цельную…

…– да, да, они часто даже враждебны между собою… где, где причины этого разлада?

Госпиталь, куда направлялся Наумчик, находился за городом, в верстах двух с половиной, у самого вокзала. От города вокзал отделяли поля, прорезанные шоссейной дорогой.

Выйдя за город на это шоссе, Наумчик почувствовал, что в голове вдруг стало пусто. И тотчас же до сознания дошли ощущения боли в сердце и слабости в ногах. Инстинктивно сопротивляясь им, Наумчик оглянулся вокруг ищущими глазами, чтобы на чем-нибудь остановить свое внимание. И как-то с готовностью отдался впечатлению от красоты окружающей картины…

…– как хорошо… небо и поля словно лирическое стихотворение гениального поэта… – Он усмехнулся своему сравнению. – А где то идет война…

С той же внутренней готовностью и жадностью он стал рисовать себе образы войны. И это удавалось как-то необычайно легко. Он совершенно забыл о боли в сердце и слабости в ногах. Образы проходили перед ним сверкающие и яркие, в красках крови и огня. Гигантские наступления, кошмарные отступления… период колоссального напряжения революционной энергии и кошмарные отступления сменяются еще более сверкающими наступлениями…

…– да, да, для этого мало технических средств… тактического, стратегического уменья воевать… Революция, в пламени которой сгорает одна шестая часть света, должна сжечь и остальные пять шестых.

И вдруг внимание его привлекли вереницы экипажей, потянувшиеся по шоссе. Очевидно, пришел пассажирский поезд. Проехали какие-то дамы со множеством чемоданов и в больших элегантных шляпах. Наумчик, ткнувшись взором в эти шляпы, вдруг рассердился…

…– Такие несообразные с этим небом и с этими полями…

И рассердившись, сразу обмяк и обессилел. Голова закружилась так, что должен был остановиться. Мгновенно понял, что в горле пересохло, что кровь пульсирует с такой силой, что вызывает ощущение разрыва. И всего сильнее ощущение разрыва – в сердце.

Он глотнул воздуху и подбодрил себя. Но через полчаса убедился, что не может итти далее. Ноги подкашивались. Концы пальцев на руках кололо холодноватыми иголками. По бедрам бежал холодок. Наумчик сел на пень и бессильно засмотрелся на небо.

Мимо проехал какой-то священник и с любопытством посмотрел на него.

Наумчик, не смотря на священника, почувствовал его взор и перевел глаза от огромного круга неба на концы своих пыльных ботинок.

Около ботинок кустики зеленой придорожной травы. И вдруг Наумчик почувствовал, что бесконечно устал, что сейчас самое важное для него это лечь вот в эту придорожную траву и лежать не шевелясь ни одним членом и смотреть в высокое небо.

Но едва к обессиленному сознанию прикоснулось это ощущение, он весь загорелся ярким чувством живого протеста. Его можно было сравнить только с тем чувством, которым он вновь увлекал поколебленные ряды красных солдат, когда они, отхлынув от линии противника, неуверенно топтались на месте.

– Как не стыдно, как не стыдно? – пробормотал он.

Вскочил и быстрым шагом пошел.

Вот и госпиталь, а он совершенно бодр. Даже боль в голове исчезла. Нет ни покалываний в пальцах, ни боли в сердце от переполняющей его крови и чувств…


X.

Так же бодро входит во двор. Двери в барак – настежь. От земли ведет 6-8 ступеней. Шагает через две ступени и не чувствует слабости.

Приторно-аптечный запах обдает в приемной. Комната почему-то большая, как пустыня, и вся зыблется туманом. Но налево как-то особенно четко и нудно приклеился к стене полированный ящик телефона и под ним мерцает блестящая полукруглая чашка звонка. Провода черной ниткой ползут по стене вверх и теряются в бесконечности пустыни. У телефона столик дежурного. Лицо дежурного тоже в тумане, но болезненно сверкают ярко-рыжие толстые усы и горят нечеловечески-блестящие глаза…

И где-то, в потаенной глубине, на самом дне сознания, копошится бесформенное, неотчетливое удивление. Наумчик бессознательно напрягает мысль, чтобы ощупать это удивление и вдруг замечает, что нечеловечески-блестящие глаза придвинулись к нему близко-близко и он сам говорит в их сверкающую глубину отчетливо:

– Наумчик, Андрей Сергеевич, – военком N-ского полка.

– Присядьте… вы будете вторым номером…

Наумчик засмотрелся, как вздрагивают и шевелятся при этих словах ярко-рыжие усы. Вдруг сам вздрагивает от внезапного отвращения: зубы под ярко-рыжими усами неопрятны…

…– Человек медицины…

Наумчик отвернулся и сел. Комната уже совсем не бесконечная и телефон такой, как все телефоны… Неожиданно мимо проходит доктор. Он в халате.

Мысль начинает привычно развертываться. Наумчик усиленно всматривается в лицо доктора. По своему обыкновению старается определить, что перед ним за доктор, и что за человек и о чем он думает.

Лицо доктора видно совершенно ясно. Голубые впалые глаза – нравятся; истомленное, серьезное лицо – тоже…

…– Он хороший человек и хороший доктор… а Толстой не прав…

Наумчик вдруг почти дословно припоминает описание доктора в смерти Ивана Ильича: "… ожидание и важность напускная, докторская… постукиванье, выслушиванье и вопросы, требующие вперед определенного и очевидно ненужного ответа и значительный вид, который говорит, что у нас, мол, все несомненно и известно, все устроим одним манером и для всякого человека, только подвергнитесь нам"…

Мысли Наумчика раздвоились. Он укоряет Толстого за то, что тот не прав, и одновременно очень интересуется вопросом, почему описание вспомнилось так ярко, почти дословно. И тут же находит ответ:

– Мышление обострилось оттого, что повышена температура…

– Товарищ Наумчик…

Это вызывают к врачу.

Наумчик подходит и хочет подробно рассказать все признаки недомоганья. Доктор внимательно всматривается в его лицо и неожиданно останавливает:

– Не надо, не надо, голубчик… вот термометр, измерьте температуру и покажите руку.

Наумчик протягивает ладонь.

– Нет, нет, засучите рукав…

Седеющая голова доктора, с пробором до затылка склонилась над протянутой рукой. Наумчик сам видит, что сухая блестящая кожа его руки усеяна розоватыми пятнышками.

– Позвольте, товарищ, термометр…

Доктор посмотрел, и ярко вспыхнул изумленный вскрик:

– Голубчик! Да у вас сорок и два!.. Несомненный тиф! Да как вы еще притащились сюда?..

Нестерпимо сверкающий свет блеснул в голове. Где-то в черном пространстве проскочили гигантскими красными цифрами "сорок и два". Потом все скрыло огромное высокое небо. И оно покачивалось от края до края. Страшная боль разорвала сердце. Еще уловилось мгновенное колотье в пальцах… И необорная, безбрежная усталость сразу проникла во все атомы тела. Ноги подкосились и все погасло…


XI.

Вне Наумчика суетливо и быстро пробегало время. Наумчика раздевали, стригли ему волосы, мыли, опять одевали в больничное белье. Он лежал неподвижно с исхудавшим вдруг лицом и закрытыми глазами. Не было даже бреда.

Прошло четыре часа.


XII.

Глаза раскрылись на мгновенье и сейчас же опять закрылись. На черном экране сознания слабо отразилась горящая под абажуром электрическая лампочка. Небольшая, белая, высокая комната, опущенные наглухо желтые шторы. Абсолютная тишина тонко прозвенела серебряным колокольчиком и опять погасло все.


XIII.

Он опять открыл глаза и странно знакомое, точно тысячелетней давностью, впечатление белой комнаты, с опущенными шторами на окнах, горящей электрической лампочки снова порхнуло по сознанию и укрепилось в нем. И вдруг впечатление словно сдуло. Все внутри наполнилось напряжением.

Сразу вспомнилась вся сцена с доктором. Мозг заработал, как хорошо налаженная машина. Мысли-картины понеслись, обгоняя друг друга.

Неожиданно понял, что в палате лежит один. Слева у изголовья проступил столик. На столике – молоко, жидкая молочная каша, графин с водой, звонок и какие-то номерки.

С самого момента пробуждения Наумчик не может отделаться от смутно висящего в сознании какого то еще неосознанного ощущения. И только теперь он остановил свое внимание на этом. Мысль напряглась в неуловимом усилии, и он понял, что неосознанное ощущение есть ощущение необыкновенного удобства и комфорта тела.

– Значит, пока лежал как колода, вымыли, выбрили и надели чистое белье… – улыбаясь подумал он и с наслаждением потянулся в кровати.

…– Теперь позвонить…

– Значит, пока лежал как колода, вымыли, выбрили и надели чистое белье… – улыбаясь подумал он и с наслаждением потянулся в кровати.

…– Теперь позвонить…

Наумчик нетерпеливо устремил глаза на дверь. Вдруг она бесшумно метнулась в сторону и в черной дыре появился огненный красный крест на белоснежном фоне. Красный крест поплыл в воздухе и остановился над кроватью. Ласковый женский голос прозвучал как из тумана:

– А, очнулись, больной; чего вы желаете?

– Долго, сестрица, я был без сознания?

– Четыре часа…

Наумчик вдруг увидел колечко черных волос, выбивавшееся из-под белой повязки, потом серые глаза, смотревшие ласково.

– А мой револьвер и бумажник?

– Все, все цело. Вот здесь квитанция…

– А зачем положили в отдельную палату? – улыбаясь спросил Наумчик вдруг.

– Не разговаривайте, больной. Вам нужен покой, – мягко, но с ударением в голосе произнесла сестра. – Постарайтесь уснуть. Я пришлю няню.


XIV.

Сестра ушла, а Наумчик закрыл глаза и прошептал:

– Итак, тиф, тиф…

Он почувствовал необходимость определить свое личное отношение к факту опасной болезни и углубился в исследование своих переживаний.

В первый момент ему показалось, что в них самое важное, самое значительное – это возможность смерти. Но дальнейший анализ неожиданным образом подсказал ему, что этот вопрос нисколько не интересует его.

Ему вдруг стало неприятно от такого вывода. Он почувствовал, что готов рассердиться на самого себя…

…– странно? И отчего же, отчего?.. Опасно болен и безразлично, умру или нет? Да, да, безразлично это… чувствую…

Он недоверчиво насторожился, стараясь уловить сокровенное биенье своей мысли, глубочайший трепет своих ощущений. И по мере того, как все более убеждался в своем выводе, он чувствовал себя разочарованным, обманутым в ожиданиях.

– Но что же, что же может меня интересовать на пороге смерти? – задал он себе вопрос.

И опять мучительно прислушался. Через мгновенье он твердо знал, что в эту минуту его больше всего интересует механизм тех горячечных видений, которые проносятся в его мозгу.

Виденья неслись давно и переливались блещущими яркими красками. Вернее, они не проносились, а все сразу были отпечатлены в одной красочной панораме. Его внутренний взор только скользил по ней. Панорама обнимала все, что когда-либо проходило через его мысль и чувство.

Наумчик скоро заметил, что в красочные, цветные образы вплетались не только конкретные мысли, но так же, как тогда на собрании, и совершенно отвлеченные представления и даже голые формулы математики. Только все краски сделались несравненно ярче. Переливов и движения света в них – больше. Но, вместе с тем, отдельные образы были очерчены менее резко. Контуры их потеряли ту отчетливую четкость, с которой проносились в панораме на собрании.

Наумчику показалось странным, что образы, потеряв свою ограничивающую отчетливость, в то же время сохранили какую-то неуловимую законченность в значении отдельных образов. Смысл каждого образа доходил до его сознания и он вполне определенно связывал его с каким-либо фактом своей жизни. Он жадно заинтересовался:

– Что, что дает им эту законченность, когда они не имеют ни форм, ни ограничивающих контуров? Странно как!..

Потом он долго интересовался тем, каким образом его сознание сохраняет способность следить как бы со стороны за теми процессами, которые совершаются в нем же самом, наблюдать, сравнивать, анализировать? Упорно старался уловить сущность этой способности.

В эти минуты он лежал неподвижно с плотно закрытыми глазами, с разгоревшимся лицом. Бреда не было. Если иногда особенно острая мысль сбрасывала с губ стон или восклицание, он замечал это и делал усилие удержаться.

Дни и ночи шли, сливаясь друг с другом.


XV.

– Сорок и восемь десятых…

Слова глухо, извне вошли в сознание Наумчика. Он открыл глаза и скорее почувствовал, чем увидел фигуру склонившегося над ним доктора. Как-будто большой кошелек был у него в руках. Сзади тускло блеснул знакомый красный крест в воздухе.

Глаза открылись и тотчас опять закрылись. Но через мгновенье в сознанье снова туго вползли глухие слова:

– Лед на голову…

Обжигающие волны ненависти хлынули в душу и отразились в сознании сплошным сверкающим пламенем:

– Что, что они мешают мне?..

Он снова открыл глаза и хотел сказать им гневное, жестокое, хотел оттолкнуть их, но крика не вырвалось, не дрогнул ни один мускул на руке.

Но, должно быть, усилие сказать все же вызвало беззвучное движение его губ. Он услышал:

– Тише, тише, говорить хочет…

Наумчик силился шире открыть мутные глаза и бессильно шевелил губами. Мучительное напряжение изобразилось на лице. Задергалась левая бровь. А доктор наклонялся ниже и говорил:

– Что, что вы хотите сказать?

Наумчик с бессильным бешенством смотрел ему в призрачное лицо и все внутри кричало миллионом голосов:

– Да оставьте, оставьте… ничего, ничего не надо…

И вдруг у головы что-то холодное. Сразу во всем теле возобновилось ощущение комфорта.

Как моментально стихают морские волны под слоем масла, так улеглись волны его ненависти к этим людям. Он добровольно открыл глаза и благодарно улыбнулся.

Невыразимое блаженство разливалось от верхушки черепа во все углы тела.


XVI.

Днем и ночью в одинокой палате сияла электрическая лампа. Днем и ночью бесшумно входила сестра. Наумчик лежал очень спокойный, с исхудалым лицом и почти всегда закрытыми глазами. Редко, редко они раскрывались, но Наумчик уже не видел ни сестры, ни горящей лампы, ни желтых штор. Мир внешних ощущений был для него наглухо закрыт. Он даже не ощущал, что голова его раскаляется все более и более, что физические силы тают, как лед в горячей воде. Сопротивляющаяся жизнь сосредоточилась исключительно в мозгу и процессы ее совершались со стремительной быстротой. Блеск красок и переливы света усилились до ослепительной яркости, но смысл заключавшихся в них образов до сознания еще доходил. Вызываемые ими процессы мышления отступили в неведомую для нормального состояния глубину и протекали в ней скорее интуитивно, чем в порядке логической причинности.

По временам уже начали происходить короткие перебои. Тогда по общему фону сверкающей картины пробегали черные облака и параллельно происходили остановки в работе мышления. Но то и другое было мгновенным и не вносило особой дисгармонии в цельность переживаний.

Эти остановки и разрывы также не ускользнули от его внимания. Он учел их, как перебои останавливающейся машины жизни.

– Что же что же? – спросил он себя, весь внутренне притаившись.

И ответ даже среди его моря красок и пламени блеснул, как короткая, мощная молния:

– Скоро смерть…

Воспаленное сознание все еще подчинялось узде колоссально напряженной мысли. Он не позволил себе испугаться. Внутренне прислушался и проверил себя. Никаких осознанных сожалений, осознанной печали, скорби об ускользающей жизни не было.

– Так что же? посмотрим… – сказал он себе.

Но, должно быть, молния проникла глубже границ его мысли, глубже его бесконечно напряженной воли, в самые истоки неуправляемых инстинктов жизни, лежащих вне контроля сознания, потому что стоявший над ним старик-доктор, сестра и няня видели, как на мгновенье он заметался. Сорвал с головы мешок со льдом и мучительно застонал, не раскрывая запекшихся губ.

Но сам он не уловил этого. Давно уже он ничего не чувствовал, что было во вне его. Ни один звук слов, произносимых над его ухом, не достигал сознания. Оно, сохранив свою воспринимающую способность по отношению к процессам внутренним, вполне потеряло ее по отношению к процессам, совершающимся во вне.

Но если внешний мир умер для Наумчика, то Наумчик еще не умер для этого мира. Стоявший над ним седой доктор прилагал все усилия вернуть ему этот мир.

– У него сорок один и шесть, – говорил седой доктор сестре, – на голову еще два-три мешка со льдом. Нужно каждые пять минут обвертывать мокрыми простынями.

Как с Наумчика снимали белье, он не знал. Но когда тела коснулась ледяная простыня, жгучее ощущение извне дошло до его сознания. Дрожь невыразимого физического наслаждения зыбью побежала по телу. Он с трудом открыл мутные глаза и отчетливо понял, что его пеленают в мокрую простыню.

Стало легче. Появился даже отвлеченный интерес к своему положению. Он захотел узнать, как бывает высока температура, когда прибегают к такой мере.

А язык не повиновался.

Мутные глаза умоляюще посмотрели на доктора и доктор, или случайно, или действительно поняв его в силу внутренней связи, иногда устанавливающейся между врачом и больным, спросил сестру:

– Какая у него последняя температура?

– Сорок один и шесть…

Назад Дальше