Вот странно… Он и не видел прежде этих красных и зеленых свечей в семи огромных, странной формы канделябрах. Каждый представлял собой семиглавую кобру, обвившую хвостом древесный ствол и поднимающую во все стороны головы. Из семи ртов ее поднималось семь тонких, завитых штопором свечей. Веющий отовсюду сквозняк колебал во все стороны желтое пламя, наполняя покои фантастически прыгающими тенями. — И в атом неверном, тревожном полусвете кружилась среди теней женская фигура, при виде которой у Василия сердце сперва зашлось, а потом бешено заколотилось.
Она была обнажена, и сложение ее могло привести в восторг любого скульптора, взявшегося иссечь статую апсары, божественной танцовщицы, или самой богини Лакшми. Невероятной упругости груди стояли торчком; кончики их были посеребрены и тускло, опасно мерцали. Концентрические серебряные круги опоясывали ее тонкую, слишком тонкую для очень широких бедер талию, которая сгибалась, разгибалась, извивалась так стремительно, что чудилось, будто на ней не полосы проведены краской, а надеты сверкающие обручи, которые так и ходят ходуном вокруг темного, смуглого, отливающего то золотистой бронзой, то красной медью, то черным чугуном тела; бедра бешено вращались, и аромат мускуса так и вился вокруг них, терзая расширенные ноздри мужчины.
Из всей одежды на ней были только серьги, кольца и браслеты — целая сокровищница алмазов, рубинов, сапфиров, однако сверкание каменьев меркло в сравнении со слепящим блеском откровенного, даже бесстыдного желания, исходящего от этой женщины: желания принадлежать мужчине… И не только принадлежать — самой брать его.
Она порхала по каменному полу своими босыми ногами, разукрашенными золотыми кольцами, а руки ее резали воздух, сжимали его, обнимали, как будто вся ночь, и тьма, и дуновение ветра были сейчас ее любовниками, которым танцовщица являла свое неудержимое стремление отдаваться и обладать.
Изредка она издавала резкие крики, напоминающие голос кукушки. Кукушка — певица любви Индостана, птица Камы, божества любви, она говорит без слов о страсти.
Жаркое дыхание было аккомпанементом танцу, однако сквозь шум крови в ушах до Василия внезапно донеслась назойливая, томительная песнь байри. Ему уже приходилось слышать звук этой свирели, название которой означает «враг» — враг сердечного покоя, конечно, потому что считается, будто ни одна красавица не может устоять перед такой мелодией.
Может быть… может быть, эта музыка возбуждала и танцовщицу, потому что теперь каждая ее поза была исполнена и экстазом — и яростью. Да, яростью: ведь желание, распиравшее эти тяжелые бедра, вздымавшее груди, исторгавшее тяжелое дыхание, танцовщица никак не могла утолить. Тот, перед кем она извивалась, подобно змее, в последних содроганиях страсти, не бросался к ней, не заключал в объятия, не валил на постель. Он оставался недвижим — и только смотрел на нее.
Казалось, у нее было все, чем прекрасна женщина: тело, которое могло совратить святого, большие искрометные черные глаза, волосы, которые то и дело окутывали стан черным, как ночь, покрывалом… Голые руки, до локтей покрытые браслетами, манили, сулили ласку, яркие губы были призывно приоткрыты. И все-таки Василий стоял неподвижно, то и дело сжимая и разжимая пальцы, — и эти нервные судороги да быстрые движения глаз, ловивших каждый поворот пленительного тела, единственные нарушали его оцепенение. Но когда танцовщица, утратив терпение, с хриплым стоном, стремительным не то кошачьим, не то змеиным движением вдруг метнулась к Василию и обвила его руками, в тот же МИГ Василий высвободился и перевел дыхание, потому что он едва не задохнулся от запахов кокосового масла, которым были смазаны ее волосы, и розовых притираний, обильно умастивших тело.
Она была так поражена случившимся, что застыла с разведенными в стороны руками и приоткрытым для поцелуя ртом. Но чтобы окончательно разъяснить свое нежелание в них ввязываться, Василий прошел меж свечей в угол, где все еще валялся кувшин, а рядом, кучкой, — черное покрывало, не без брезгливости поднял обе вещи и с несколько церемонным полупоклоном, призванным сгладить неловкость момента, вручил баядерке. Он бы с удовольствием одарил ее деньгами, несколько монет лежали у него в кармане куртки, однако ему показалось неловко сейчас перетряхивать одежду в поисках этой мелочи. Что естественно было бы в общении с парижской гризеткой, выглядело унизительным рядом с этой исключительной любодейной красотой, принесшей иноземцу свой истинный жертвенный дар… не только отвергнутый, но и снисходительно оплаченный.
Девушка, конечно, поняла, что ее роль так и останется сыгранной не до конца. Не взглянув более на Василия, она скатилась с ложа, выхватила кувшин и свое покрывало, взмахнула им — и вслед за этим яростным движением, мгновенно погасившим свечи, в опочивальне воцарилась глухая тьма, едва-едва рассеянная зыбким светом дальних звезд. И Василий понял, что он снова остался один.
«А вот как, интересно знать, она все-таки зажгла эти свечи? Что-то я не припомню, чтобы она чиркала спичками или вышибала огонь кремнем!» — подумал Василий и на какое-то время как мог крепко уцепился за эту мысль. Наконец догадки, среди которых была одна о том, что девушка выдыхала огонь, как факир-жонглер, исчерпали себя за глупостью. Ежели б ночная гостья умела выдыхать огонь, она, уж конечно, — можно в этом не сомневаться! — испепелила бы презренного чужестранца, пренебрегшего ее красотой.
Василий покачал головой. Да… такого с ним не бывало отродясь. Никогда еще он так не обижал женщину, никогда! Случалось, конечно, что какая-нибудь красотка, раздевшись, оказывалась лишь бледным и нежеланным подобием себя одетой и напомаженной. Однако Василий не отступал и, призвав на помощь свои богатые воспоминания, представлял себя на стоге сена с Лизонькой, или посреди цветущего луга с Лелькой и Олькой, или с Аннусей на грядке, где жалобно хрустела какая-то невидимая в темноте зелень… Он мог также вспомнить несчетное число козеток, кушеток, канапе, диванов, оттоманок, обеденных, ломберных и письменных столов, кресел, пуфиков, обычных стульев, лестничных ступеней, перил — и скучных постелей, где он охотно и пылко предавался любви с графинями, княжнами и княгинями, баронессами, мещаночками, купчихами, а также горничными, кухарочками, прачками, бело— и златошвейками, гулящими девицами… была даже одна монахиня, которой Василий успешно доказал, что зачатие не может быть непорочным!
Да, его память и воображение всегда служили ему верно, однако сегодня они почему-то сыграли со своим хозяином скверную шутку. Конечно, не только резкие, назойливые запахи притираний отбили у него всякую плотскую охоту. Помнится, была одна такая парижаночка Эжени, которая перед приходом своего русского любовника просто-таки принимала ванну из духов, — и ничего, Василию это не внушало отвращения, скорее наоборот. Нет, не только запах охладил его! Женщина этой ночи не должна была…
Он сокрушенно покачал головой.
Она все сделала не так! Она вся была не такая! Ее губы не должны были жадно впиваться — они должны были слегка приоткрыться перед его настойчивостью и чуть-чуть, нежно прильнуть к его языку, прежде чем сплестись с ним в порыве страсти. Ее кожа не должна быть влажной и разгоряченной — нет, прохладной, свежей, чтобы ладонь не скользила по ней, а льнула, повторяя мягкие изгибы тела — мягкие, изящные… другие!
Волосы ее не должны были липнуть к мужскому телу, как нити черной тугой паутины. Им следовало опускаться пышной волной, оплетать почти невесомой сетью. Глаза… нет, не эти мрачно горящие глаза хотел он видеть, а другие, источающие серебристый свет, — глаза, усмиренные страстью, с которой нет сил, нет желания бороться, ибо смертный объят страстями, и они побеждают всегда…
Василий встрепенулся, стиснул кулаки с ненавистью к самому себе. Что за чушь? Кого он хотел нынче ночью?
В прокрустово ложе какого неведомого идеала пытался уместить буйную плотью искусительницу?
Мгновенно перетасовав разноцветные, пряные воспоминания, разочарованно пожал плечами. Почему-то особенно тревожили эти серебряные глаза, взявшиеся невесть откуда. Из-за этих-то выдуманных глаз он повел себя нынче как сугубый болван, отвергнув — как же это ему сразу не пришло в голову?! — щедрый подарок, который, конечно же, послал своему гостю магараджа. Любезный хозяин, следовавший обычаям самого утонченного восточного гостеприимства, даже и вообразить не мог, что русский наглец окажется таким слабаком с одной из красивейших женщин, которых ему только приходилось видеть в жизни! Возможно, подобный подарок был нынче направлен и Реджинальду, а может статься, и Бушуеву, который, конечно, мужик весьма крепкий, — и уж они-то, надо надеяться, не посрамили честь белляти в делах любострастия!
А что, если… От новой мысли Василий похолодел до того, что даже натянул на себя шелковое одеяло. А что, если девица уже доложила о провале своей миссии, и вот-вот в темную опочивальню проскользнет новый гость — вот именно, гость, какой-нибудь пухленький юнец, к которым так благосклонны здешние сластолюбцы?
Василий взрычал, вскочил на постели — и замер. Откуда-то издали донеслась до него песня. Ситара[18] звенела, пресерьезный мужской голос напевал:
Василий тихо засмеялся и никак не мог остановиться. Занесенный для удара кулак опустился. Довольно биться с призраками, которые насылает воображение!
Не на магараджу — на себя надо злиться! Сейчас больше всего он почему-то тревожился, как бы индусы не сочли его слабаком. А потому Василий успокоился только тогда, когда на веранде, нависшей над пропастью, на той самой веранде, на которую выходить, помнится, было запрещено, пробегал не менее четверти часа, вдыхая опьяняющий аромат тубероз, меряясь взором со звездами, готовый в любую минуту наступить на клубок змей, встретиться с тигром и леопардом одновременно, а также поймать в воздухе пучок вражеских стрел, прилетевших из темной глубины далеких джунглей.
9. Огонь с небес
Василию казалось, что хуже, чем в эту ночь, он не спал никогда в жизни. По-настоящему он забылся уже под утро, когда небо просветлело и косматое пылающее солнце вот-вот готово было выскочить, разгуляться по небесному синему простору. И только-только освежил сон утомленную голову, только-только утихомирил буйствующее тело, только-только увез на своей легкой лодочке в какую-то сказочную страну, сплошь населенную прекрасными нагими женщинами с загадочно мерцающими серебристо-серыми очами, как чей-то назойливый голос по-птичьи зачирикал над ложем, возвещая, что руси-радже Васиште пора вставать, потому что властелин Такура («Да продлятся его благословенные дни, да одарят его боги всеми благами!») уже поджидает своих гостей.
Первым желанием Василия было отправить сего человекообразного петуха прямиком к его хозяину да попросить передать: пусть он валится ко всем своим туземным чертям, и ежели у него бессонница, то это не значит, что у всех прочих — тоже. По счастью, он успел поймать наперченное приветствие на самом кончике языка. Не иначе тот самый русский бог, который живым и здоровым провел его через все сражения, не оставил и на сей раз своим попечением! Довольно он вчера накуролесил перед магараджей; вдобавок ночью отринул его весьма щедрый дар. Никак нельзя и нынешний день начать с неучтивости! Поэтому он со скрежетом зубовным сполз со своего обширного ложа и побрел омываться и одеваться.
После завтрака, поданного в его комнату, Василия проводили во двор, где он увидел Реджинальда и магараджу, сидевших верхом на таких великолепных скакунах, что у Василия горло пересохло от зависти. Впрочем, его тотчас же отпустило, потому что слуга держал под уздцы третьего, столь же превосходного жеребца, явно предназначенного для руси-раджи, и когда Василий оказался в седле и ощутил игривую мощь чудесного умного животного, предался его стремительной иноходи и понял, что способен обогнать ветер, он несколько примирился с жизнью и даже забыл, как не выспался, как болит голова. К тому же по опыту он знал, что ничто лучше хорошей рыси не усмиряет плоть — вот он и усмирял ее часа два, обо всем на свете позабыв, пока какой-то отчаянный малый не кинулся чуть ли не под копыта его коню и не заставил Василия заметить знаки, которые подавали ему Реджинальд, магараджа и его свита, уже отчаявшиеся привлечь внимание бешеного русского.
Василий подъехал к ним с такой широкой, счастливейшей улыбкой, что с лица Реджинальда мгновенно сползло озабоченное выражение (для истинного джентльмена вопросы этикета всегда на первом месте!), а магараджа улыбнулся столь же ослепительно и объявил, что нынче — праздник жертвоприношения в честь Кали, богини смерти, которую необходимо постоянно умилосердствовать, чтобы она не ополчалась на род людской, и по этому случаю гостям предстоит зреть два великолепных действа. Через три часа после полуночи, в ту пору, когда жертвенный нож Кали особенно обильно орошается кровью, произойдет огненное представление, по-европейски называемое фейерверк, причем магараджа обещал послать слуг к гостям, чтобы те ни в коем случае не проспали и не упустили ни малой малости из великолепного зрелища.
Но это — ночью. А днем белые сагибы увидят… увидят не что-нибудь, а казнь слоном!
Какое-то время и Василий, и Реджинальд тупо смотрели на хозяина, затем переглянулись. Не сказать, что их так уж пугало зрелище смерти: все-таки оба прошли кровопролитнейшую войну, видели и казни — расстрелы вражеских лазутчиков, захваченных дезертиров, например… Но у обоих как-то не укладывалось в голове, что организованное убийство может быть экзотическим зрелищем! Оба мечтали об охоте на тигров — по всем туземным обычаям, со слонов, на которых сидят стрелки, а перед ними цепью идут загонщики, криками вспугивают тигра, перегоняют его с места на место и в конце концов доводят до такой безумной, лютой ярости, что он забывает о страхе, об инстинкте самосохранения и бросается на людей.
Вот это, понятное дело, развлечение! А наблюдать за убийством… вдобавок казнью слоном… Что, слон будет топтать какого-то бедолагу, что ли?
Лишь вообразив это, Василий ощутил, как остатки завтрака подкатили к горлу, и совсем уже собрался заявить: «Нет уж, увольте, слуга покорный!» Судя по выражению лица Реджинальда, раджа-инглиш испытывал сходные ощущения и готов был произнести то же самое. Однако магарадже Такура нельзя было отказать в наблюдательности! Заметив нескрываемое отвращение на лицах своих гостей, он сделал сладкую, как мед, улыбочку и нежнейшим голоском заявил, что казнь сия — необходимое жертвоприношение Кали, без этого просто-таки праздник не в праздник! И вообще — эта богиня не из тех, кто стерпит непочтительное к себе отношение. Можно называть Кали ужасной, кровожадной, черной, однако с ней никто не рискует ссориться. Все-таки супруга самого Шивы-разрушителя!.. И магараджа уже несколько дней находился в великой растерянности, поскольку совершенно не представлял, кого из своих верных слуг принужден будет казнить. Все-таки смерть, даже в умилостивление богини, для человека наказание, а никого из слуг не за что, ну совершенно не за что было наказывать! Магараджа, дескать, уже совсем было решился метать жребий, предоставив право выбора самой Кали, вернее, ее жрецам, как вдруг вчерашний день даровал разрешение мучительного вопроса. Жертва найдена!
— Вчерашний день? — переспросил, недоумевая, Реджинальд. — Что же произошло вчера?
Магараджа укоризненно покачал головой.
— О мой дорогой, несравненный друг! — проворковал он. — Неужели вы забыли?.. Нет, я не корю вас, я завидую: молодость обильна впечатлениями, и новые естественным образом заслоняют старые. И все-таки… спросите у вашего русского друга, и он скажет, что оплошность, подобная вчерашней, не должна была остаться безнаказанной. По вине моего садовника едва не погибла одна из прекраснейших женщин, которую когда-либо зрели стены моего дворца, а посему…
— Несуразица какая! — вспылил Василий. — При чем тут ваш садовник?! Не он же, в конце концов, укусил Варень… я хотел сказать, мэм-сагиб… ну, словом, мисс Барбару. Поди, и раньше в ваш цветник заползали змеи — тут их вообще хоть пруд пруди, разве убережешься?!
Широкая улыбка магараджи стала еще шире и как бы даже превзошла пределы, отпущенные природою.
— Он мой слуга, — произнес магараджа медовым голосом, в котором, впрочем, ощущалась изрядная примесь меди. — Я его хозяин. И я волен в его жизни и смерти.
К то муже…
Василий прикусил язык. Эта речь была ему понятна.
Он тоже был хозяином, тоже был волен в жизни и смерти своих рабов. Конечно, он их не убивал, нет, не убивал, но насчет изрядной порки ни у кого позволения не спрашивал. Так что зря он всей тяжестью своего негодования навалился на этого коротышку с кольцом в носу. Невежа, ну невежа, истинный русский медведище! И магараджа ничего не обязан ему объяснять. Однако же объясняет…
— А главное, — продолжил магараджа, — о примерном наказании для этой твари меня просила мэм-сагиб Барбара.
Потом, уже гораздо позднее, когда Василий вспоминал этот безумный день, он понимал, что зрелище, предъявленное ему и Реджинальду, было одним из самых страшных, виденных им за всю жизнь.
Привели слона, а к его задней ноге привязали длинной веревкой ногу жертвы. Как ни тошно было Василию глядеть, он все-таки всматривался в казнимого, отчаянно боясь увидеть знакомые черты, узнать того красивого высокого индуса, который таким чудесным образом спас Варе… ну, эту… Было бы ужасно, если бы именно он был обречен на смерть, и за что? За спасение человеческой жизни! А за что казнили садовника? Индусы жестоки, как и все восточные люди, для них жизнь человеческая — даже не копейка, а ломаный грош, однако ни в чем не виноватого, в сущности, человека убивали по просьбе женщины — красивой, прелестной женщины! Вот что не укладывалось в голове Василия, вот что добавляло ужаса картине, которая и без того была страшной, отвратительной…