Все проплывающие - Юрий Буйда 60 стр.


Музыка уже отзвучала, и Господь уже вернул мир в привычное состояние, – а Тарзанка не унималась, и ее боялись остановить, потому что все вдруг поняли, что финалом такого танца может быть только гибель богини, продолжавшей свое сумасшедшее кружение до тех пор, пока сама, с обратившейся в дух душой, не рухнула на пол без сознания с такой улыбкой на лице, что Эвдокия от неожиданности зарыдала в голос…

Синила приблизился к ней на цыпочках, присел на корточки и прошептал:

– Стэнд ап, Ольга, унд геен вир нах хаузе.

Он боялся произнести хоть словечко по-русски, чтоб не сойти с ума или окончательно не умертвить Тарзанку, и возблагодарил Бога за то, что Он милосердно вернул ему единственные семь иностранных слов, которые Синила когда-то знал и которые непостижимым образом подействовали на девушку: протяжно пукнув, она открыла глаза и села.

Синила отшатнулся: он и сам не ожидал, что магия всесильна настолько, что под взглядом очнувшейся Тарзанки он ощутит себя бессмысленной морковкой, забытой Богом на выжженной солнцем Луне.


Кинотеатр устроили в другом месте, а летом фильмы и вовсе крутили в десятке дощатых загончиков без крыши, где с наступлением темноты за гривенник, а то и бесплатно – в дощатом заборе всегда находилась подходящая дырка – можно было посмотреть кино, вольготно покуривая в «зале» и продолжая тактильное знакомство с прелестями подружки, – так что клуб в конце Семерки пришел в некоторое запустение, если бы не фабричная библиотека, бильярд и паркетный зал, где два-три раза в году проводились торжественные собрания по революционным праздникам да новогодняя елка, а главное – танцы, танцы, танцы.

Танцульки устраивали в средней школе, в «шанхае» – солдатском клубе, но туда ходили главным образом любители подраться с солдатами, – центральной площадкой стал клуб. Сюда по субботам тянулась бандитско-цыганская молодежь из Питера, кучами шли маргариновские и станционные, гаражные и даже из окрестных сел; здесь по-прежнему окончательно уточнялись значения притяжательных местоимений и вошли в моду девчачьи драки; здесь было последнее место дежурства выдыхавшейся команды дружинников, которые еще могли вывести и скрутить закуражившегося малого, но были бессильны по окончании вечера предотвратить «отходную» – как бы ни с того ни с сего вспыхивавшую и растягивавшуюся по всей Семерке драку, с треском выдираемых из заборов штакетин, уханьем и аханьем, женским визгом и собачьим лаем, разоренными палисадниками с беспощадно растоптанными георгинами и обнаруживаемыми наутро алыми носовыми платками, потерянными ремнями с пряжками и валявшимися в пыли правыми перчатками, хранившими отпечатки чужих зубов…

Как и прежде, перед танцами полагалось вымыть голову и нагладить брюки, начистить до блеска ботинки и проверить складной нож, купить крепкого красного, потребляемого до начала действа, и по пути обсудить, кто с кем и кто кого и когда. Иной раз танцы заканчивались милицейским наездом с отловом отличившихся бойцов – некоторые даже получали срок по двести шестой и через год-два возвращались героями в тот же клуб, окруженные поклонниками и почитателями, к «своим» девушкам, которые успевали выйти замуж или сменить кавалера, что давало повод для пьяного куража и большой драки – уже с новыми участниками: смена поколений была естественна и неудержима.

Случалось, что прежних королей, перед которыми некогда трепетали улицы и районы городка, беспощадно «сажали на жопу» – то есть шквалом ударов солдатских ремней с пряжками валили наземь и бросали где придется: смена власти была беспощадна и неизбежна.

Ушли в небытие Сальваторе Адамо и Мануэль, «Битлз» и Дассен, Ободзинский и «Песняры», и недавние завсегдатаи субботних танцев мирно подремывали у телевизоров, выращивали картошку и поросят, вкалывали за гроши на заводиках и фабричонках или, если везло, учились в техникумах и институтах и плавали за селедкой на банку Джорджес, наезжая в городок в отпуск и заглядывая в клуб разве что постучать на бильярде, возле которого вечерами одиноко слонялся Коля Смородкин, гоняя щербатые костяные шары по покоробленной поверхности стола, обтянутого повытертым кое-где до дыр зеленым сукном…

Но последний танец по-прежнему оставался за Тарзанкой, таков был неписаный закон, и хотя голос Мануэля теперь звучал с катушечного магнитофона, который не всякому удавалось и включить-то с первого раза, – на этот хриплый зов с воплем «Чунай!» бросались на паркет подвыпившие юнцы и полуслепые от атропина девушки, заведенные вовсе не музыкой забытого танца шейк, – Тарзанкой, которая вольно или невольно всякий раз оказывалась в центре толпы и с непрекращающимся животным воем, вскидывая руки и играя сиськами божьего литья, выворачивая коленки назад, как кузнечик, магическим образом отпирала врата райские и разверзала бездны адские, чтобы в конце концов остаться в полном одиночестве и тишине и рухнуть без сознания на пол, вернув миру его имена, а людям, животным и предметам – назначенные судьбой и Богом места и формы.

Однажды после такого финала ее пришлось на руках бегом отнести в больницу, где доктор Шеберстов остановил бурное кровотечение, оприходовал мертворожденного мальчика и с изумлением констатировал разрыв девственной плевы при родах.

– Вообще-то когда-то это называлось непорочным зачатием, – сказал он, – но поскольку это невозможно, диагноз проще простого: танцы.

С того дня и утвердилась новая слава Тарзанки, непорочно зачавшей то ли от ангела, то ли от демона танцев, закономерно разродившейся мертвым ребенком и уже через неделю вернувшейся в клуб на паркет.

Впрочем, возвращение в клуб не было чем-то неожиданным: по окончании школы Ольга Веретенникова устроилась в клуб уборщицей, и никто ни разу не слышал от нее сетований на судьбу. Матушка умерла. Синила, вернувшийся в городок после многоэтапной отсидки (после каждой попытки побега ему набрасывали срок, так что сумма в итоге вышла внушительная), пристрастился к чифирю пополам с водкой…


Она побывала замужем, но неудачно. Детей у нее не было. Единственная память о замужестве – многочисленные замысловатые наколки, которыми муж измучил Тарзанкину плоть, не пожалев даже сисек божьего литья и белой, как грудь, задницы. Надписи, черепа, звезды, слоны, змеи, тигры, географическая карта острова Шри-Ланка во весь живот, смеющиеся рогатые черти и ангелочки с воробьиными крылышками, браслеты на руках и ожерелье на шее…

В общественной бане, куда регулярно по пятницам ходила Тарзанка, на нее сбегались поглазеть не только женщины, но из банного буфета и мужики являлись с пивом в качестве платы за вход. Намылив пол, она скользила танцующим шагом в клубах пара, то выплывая к Буянихе пухлым слоном с беседкой на спине, в которой мужчина играл на гитаре, то пугая Граммофониху хищно разинутой змеиной пастью с кривыми зубами и раздвоенным языком…

Пятница – женский день в бане, а в субботу вечером Ольга Веретенникова, как всегда, являлась на танцы, чтобы, дождавшись своего часа, потрясти воображение собравшихся легендарным Чунаем, после которого – это все признавали – и дралось, и еблось легче, свободнее, с душой. Раздухарившиеся парни даже предлагали Тарзанке прогуляться в кочегарку, но этого она не любила, да и парни ей уже в сыновья годились.


Работы в клубе было немного, поэтому летом Тарзанка по-прежнему пропадала все дни на реке, подальше от людей, купалась и загорала. Однако, наверное, татуировка что-то изменила в составе ее кожи, которую никакой загар не брал, а организм так и вовсе на солнечный жар отзывался нарастающей болью.

Прибредал с авоськой, полной пачек черного чая, Синила, который, пока Тарзанка подремывала в тени, варил на костерке чифир.

– Тоска тебя сожрет, – заявлял он после выпивки. – Вон и худеть начинаешь. Одни сиськи разве что и остались. Пятна какие-то на шкуре… – Проводил шершавой ладонью по ее животу. – Бугры какие-то…

Она недовольно отталкивала его.

– Больно ж, дурак!

– Я и говорю: болезнь. А ты все на танцах каждую неделю помираешь, и некому поднять тебя из мертвых, ибо я туда не ходок. А помнишь, как я тебя импортными словами оживил? – Разевал в улыбке рот с четырьмя черными зубами. – Ей-богу, до сих пор не знаю, как их вспомнил и что они значат.


Наконец она не выдержала и обратилась в больницу, где после долгих осмотров, анализов и прочих мытарств ее уложили в желтую палату, куда, по всеобщему убеждению, помещали лишь приговоренных к смерти.

– Так это я что же – умру? – удивилась Тарзанка. – Умру и все, и больше ничего не будет?

– Ирине твоей я сказал уже, – сухо ответил доктор Шеберстов. – Другие родственники имеются?

– Какие родственники! Если только Синила… Да он-то – с какого боку? Нет, никто и звать никак.

– Какие родственники! Если только Синила… Да он-то – с какого боку? Нет, никто и звать никак.


Ночами она лежала в больнице без сна, вспоминая о матери и сестрах, о танцах былых времен, и иногда ей казалось, что где-то в глубине ее тела, среди болей, на мгновение возникало то загадочное вращение, которое силами человеческими превращало мир в хаос радости, по силе сравнимой только с ужасом…

Самыми тяжелыми днями были субботы. Мимо больницы по Семерке молодые люди шли в клуб и возвращались с танцев: цоканье каблуков, запахи, посвист, выкрики…

По субботам ее навещал пьяненький Синила, который путанно рассказывал о своих тюремных приключениях и вспоминал о былых танцах, о девчонках в кочегарке и лихих драках в темном парке за клубом, когда он кулаком и складным ножом в один вечер доказал всем придуркам, чьей девушкой на самом деле является Ольга-Тарзанка.

– А на самом деле ты как была ничьей, так и осталась, – однажды с грустью заключил он. – Мы ведь с тобой даже ни разу не поцеловались. После твоего Чуная я тебя боялся целовать, вот тебе крест, хоть я и неверующий.

– А может, зря, – задумчиво откликнулась Тарзанка. – Может, и жизнь прошла бы по-другому. А то ты теперь дурак дураком, хуже морковки на Луне, а я и вовсе трупом лежу, червей жду… Никакого смысла.

– Ничего б не изменилось, – возразил без энтузиазма Синила. – Ну, поженились бы, может быть, завели бы пару ребятишек, корову, поросенка, курей… А потом все равно помирать. И без танцев ты б еще раньше померла. Танцы и есть твой смысл.

– Ты думаешь? – встрепенулась Ольга. – Правда?

– Правда. Если весь мир переворачивался, когда ты чунаила, что же внутри тебя происходило? А?

– Не знаю, – честно призналась Тарзанка. – Не помню.

– То-то же. А на самом деле ты просто помирала. Сколько раз – никто не считал, но столько раз ты ее, косую, и обманывала. Точняк по субботам. – Вздохнул: – Сегодня суббота…

– Суббота… А ну-ка вспомни, какие слова ты мне тогда сказал? Стэнд ап – а дальше?

Синила напрягся.

– У меня в тумбочке мензурка со спиртом – выпей, прочисть мозги.

Он с удовольствием выпил и щелкнул пальцами.

– Унд геен вир нах хаузе, Тарзанка! А? Настоящую любовь не пропьешь!

– Геен вир, – прошептала она. – Ну-ка отвернись.


Когда десятипудовая Ирина попыталась таранить доктора Шеберстова в лоб, он остановил ее, схватив крепкими пальцами за нос, и сказал:

– Если ее нет в палате и в морге, значит, она в клубе. Неужели не ясно? На танцах.

Ирина на всех парусах бросилась в клуб.


Доктор Шеберстов, как всегда, не ошибся.

Конечно, она была там, в клубе, за сценой, в своем растянутом свитерке и юбке у́же мужского галстука, с пузырьком атропина и пипеткой в руках, – ждала своего часа в компании совершенно пьяного Синилы, который спал на полу, уткнувшись носом в пронафталиненные валенки, которые Эвдокия надевала раз в году, выступая на новогодних праздниках в роли Деда Мороза.

Обнаружив ее в этом закутке, до смерти перепуганная Эвдокия просипела:

– Миленькая, но ведь и пластинки нету, и магнитофон тот давно выбросили. Откуда тебе Чуная взять?

– Взять! – рыкнул не просыпаясь Синила. – Бог подаст!

Тарзанка только улыбнулась и, оттянув веко, капнула атропин в глаз.


Молодые люди с интересом наблюдали за женщиной в свитерке и мини-юбке, которая, слегка пошатываясь, вышла на середину зала и что-то прошептала.

– Говори громче, бабуля! – крикнул кто-то из парней. – Тебе чего? Вальс-бостон или просто так – поссать заглянула?

В зале захохотали.

– Чунай, – громко сказала Тарзанка. – Чу-най.

Стало тихо.

– Чунай, твою мать! – На сцену вылез пьянющий Синила, который, схватившись за плюшевую штору, погрозил потолку кулаком. – Чунай!

– Чунай, Господи, – шепотом попросила Эвдокия, молитвенно сложив беспалые руки на груди. – Чуть-чуть чуная, Боже милостивый!

– Чунай! – крикнула Тарзанка, топнув ногой. – Чунай! Чунай!

Молодым людям определенно понравилась старухина придурь, и они стали хором скандировать, в такт хлопая в ладоши:

– Чу-най! Чу-най! Да-вай! Чу-най!

– Чунай! – что было мочи завопила Тарзанка, уже ни на что не надеясь и готовая провалиться сквозь землю или, пробив потолок, рассеяться в ночном небе, как догоревшая комета. – Чунай…

– Чунай, чунай! – откликнулся голос Всевышнего. – И оф, оф най!

Вскинув руки, Тарзанка заревела нечеловеческим голосом, взывая к воинствам ангельским и дьявольским, и полчища их не замедлили явиться, хором подхватив припев, и закружилась, превратившись в само вращение, захватывающее в свою орбиту ошалевших от изумления подростков, последнего дружинника Лапутина в смазных яловых сапогах, беспалую Эвдокию и пьянющего Синилу с морковкой в заднице, рухнувшего на колени перед извивающейся, крутящейся, бьющейся всем телом Тарзанкой, и Коле Смородкину наконец-то удалось насладиться победным звоном стекла в бильярдной, когда бесцельно пущенный лысый костяной шар продырявил траченную молью гардину и вышиб окно, и закружила Ирину с выводком детей и внучат, едва она ворвалась в зал, и доктора Шеберстова, и вырванный из темного ада погашенной кочегарки дух Пахана бросился вприсядку, и Тарзанкина матушка с каракулевым лобком, благоухающим «Красной Москвой», закружилась в вальсе с избранником сердца, заплутавшим среди времен этой вечности в одной из бескрайних Россий в поисках своей первой и единственной, а слепой киномеханик церемонно раскланивался с Конрадом Фейдтом, кумиром из «Индийской гробницы», и портниха Анна-Рванна, лихо закусив дорогую «дюшесину», бесстыже встряхивала юбками, являя восхищенным взорам золотую двудольную жопищу, которая весила ровно столько, сколько весила остальная Анна-Рванна, и мчались и раскачивались в безумном танце брехун Жопсик, безвинный обладатель зеленого сердца, и молчун Казимир, Буяниха и Фашист с голодными фашистиками, старуха Три Кошки отплясывала со сладкими давалками Валькой и Ларисой, а Граммофониха с дедом Мухановым, Злые Собаки и Посторонним Вход Запрещен, моя тайная возлюбленная с копенгагенской Русалочкой, Рыжий и Рыжая, женщины в твердых, как двери подвалов и чердаков, пальто со шкурами неведомых зверей на воротниках, и их мужья-алкоголики в рублевых ботинках, похожих на дохлых крыс, вооруженные до зубов тигры освобождения Тамил-Илама с острова Шри-Ланка, изображенного на Тарзанкином животе, и остановились и сгнили поезда и паровозы, и слова изменили свои смыслы, и имена уже больше ничего не значили в мире, где в пляс пустились дома и улицы, реки и тюрьма с зэками и злыми сторожевыми псами, фабричные трубы, и мертвецы в гробах, и ангелы с дьяволятами отплясывали под ручку, и некому было вострубить в трубу Господню, чтобы вернуть миру время, форму и имя, и тогда-то и вызвали меня телеграммой-«молнией», и я примчался на Семерку самолетом, который с трудом приземлился в сквере перед клубом, и потный перепуганный Пахан, вылетевший мне навстречу из перекошенных дверей клуба, заорал, шибая перегаром всех времен и народов:

– Ну хоть этому-то ты, сука такая, научился? Тогда останови весь этот трус и мор, чтоб живые жили, а мертвые помирали себе спокойно, – как это сделать? Она же мертвая пляшет! Знаешь?

Конечно. Увы, только этому я и научился с тех пор, как покинул Семерку, – ставить точку. Я поставил точку, и все остановилось, прекратилось, и мир обрел время, форму и имена, среди которых значилось и имя Тарзанки, упокой, Господи, душу ее навек. Тансы кончились. Стэнд ап унд геен вир нах хаузе. Точка.

О реках, деревьях и звездах

«Неба не видят только свиньи и змеи, – сказал Миша Лютовцев жене наутро после свадьбы. – А мы с тобой должны удержаться в людях».

Тоня испуганно кивнула, соглашаясь с мужем, который вообще-то был человеком нормальным, без отклонений.

Миша работал сушильщиком на бумажной фабрике, жена – медсестрой в фабричной больничке. Жили они в домике возле старого парка, в конце Семерки. При маленькой зарплате жители городка были вынуждены держать скотину, птицу, огород. Не были исключением и Лютовцевы, которые вскоре после свадьбы обзавелись двумя десятками кур, поросенком, коровой третьим отелом, десятком гусей, овцами и кроликами. Вставали и ложились затемно, чтобы управиться с хозяйством: подоить и выгнать в стадо корову, задать поросенку и овцам, нарезать свежей травы для кроликов… Летом надо было запасаться сеном для коровы и овец. Когда родился сын, а следом еще один, молоко на сторону продавать перестали, но по-прежнему торговали кроличьим мясом – зверьки плодились без удержу. Тоня научилась выделывать кроличьи шкурки – из них соседка Граммофониха шила шапки и детские шубки, пусть и не очень казистые, зато теплые и дешевые.

Назад Дальше