Брутто-Нетто помогал бедной дурочке запасаться углем и дровами на зиму, обрабатывать огород и ремонтировать квартиренку, а когда его спрашивали, почему он это делает, отвечал: «Так они же без меня сдохнут, брутто-нетто-мать-ети!» Частенько дядюшка оставался ночевать, и тогда девочка долго не могла заснуть, мучительно гадая о природе загадочных звуков, издаваемых материным ложем. Наутро Мадам Лю-Лю не без смущения оправдывалась: «У меня от него грудь не вянет…» Дядюшка и подарил девочке старательно восстановленный мотоцикл, при первом же взгляде на который она испытала сложное чувство – смесь влечения и ужаса перед этой железной мужской мощью, сравнимой разве что с мощью жившего у Мадам Лю-Лю бронзово-алого петуха, подаренного тем же дядюшкой.
Этого петуха держали в клетке и старались пореже выпускать на волю, ибо, едва выбравшись во двор и размяв ноги, он начинал утробно клекотать в поисках жертвы. Не всякая курица выдерживала его чудовищный натиск, иных, послабее, он затаптывал насмерть. Со временем он стал набрасываться и на других животных женского пола, неизменно добиваясь успеха в поединках с индюшками, кошками, собаками и свиньями. Буяниха клялась и божилась, что своими глазами видела, как этот петух пытался завалить пьяненькую Общую Лизу, чье имя в городке давно стало нарицательным, и при этом пророчествовала, что, если петуха не остановить, рано или поздно он станет серьезной угрозой женской чести. «Размечталась!» – хохотал Брутто-Нетто.
После школы Красавица Му устроилась на службу в страховое агентство. Верхом на ревущем мотозвере она врывалась в тихие дворики и с перекошенным от ярости лицом рассказывала бабам такие ужасы о грядущих землетрясениях, наводнениях, пожарах и убийствах, что женщины норовили поскорее спрятаться, забиться в ближайщую щель и ни под каким видом не соглашались страховать жизнь или имущество: кому нужна компенсация за ущерб в том обугленном и разгромленном грядущем, где наверняка не будет места никому, кроме этой сумасшедшей, ее мотоцикла да петуха.
Красавица Му никогда не ходила купаться в компании, а загорала летом и вовсе в своем саду, вытоптав в зарослях лютой крапивы местечко ровно для одного тела плюс пять сантиметров «для самочувствия». Если в сад забредал петух, девушка затаивала дыхание, зажмуривалась, сжималась – лишь бы зверюга не обнаружил ее присутствие и не начал утробно-угрожающе выклекотывать свое «ко-ко-ко». А петух словно чуял, что в саду кто-то от него прячется, и с каждым днем рыскал все ближе от зарослей крапивы. Девушка слышала его тяжелую поступь, металлическое позвякиванье перьев, и в голове у нее мутилось, и не было сил вскочить и бежать от опасности, такой страшной и такой сладостной…
Однажды она открыла глаза, решив, что петух убрался восвояси, и увидела над собой облитую жаркой бронзой шею, хищно разинутый клюв с твердым алым языком и распахнутые вполнеба атласные крылья. Она потянулась к галоше, с которой никогда не расставалась, но петух опередил ее: он клюнул ее в лоб, и девушка потеряла сознание.
Когда она очнулась, зверя уже не было. Крапива вокруг была втерта в землю, галоша валялась поодаль. Тело девушки покрылось пупырышками, покраснело и пылало.
Уже через три месяца у Красавицы Му заметно обозначился живот, а спустя еще полгода она произвела на свет крупное белое яйцо.
– Ну что ж, – задумчиво проговорил доктор Шеберстов, принимавший роды, – придется тебе, милая, его высиживать.
Плача от унижения и страха перед неизвестностью, Красавица Му соорудила на своей постели что-то вроде гнезда из подушек, простыней и полотенец и целый месяц не слезала с яйца, в то время как Мадам Лю-Лю безропотно кормила ее с ложечки и выносила ночной горшок. Наконец скорлупа треснула, и молодая мать узрела покрытого желтым пушком мальчика с голыми крылышками вместо лопаток. Той же ночью он был водворен в подвал и заперт на три замка.
Красавица Му раздалась в груди, ее лицо обрело объемность, шея и бедра – полноту. Она перестала сжигать свои волосы перекисью, и прическа ее приобрела сходство с пегой копешкой сена после дождя. Грудь ее постоянно сочилась молоком – его было так много, что хватало на выпойку соседских телят (отсюда-то и пошло ее простое, как мычание, прозвище – Красавица Му). С сонным безразличием улыбалась она мужчинам, пожиравшим взглядами ее млечную полноту, и с сонным же безразличием отвергала их домогательства. Кто из них мог сравниться с ее безжалостным и могучим бронзово-алым возлюбленным? Кто из них мог бы вызвать у нее предощущение рая одним сильным ударом в лоб, на котором цвела незасыхающая алая язва?
Тем временем в подвале подрастал ее сын. Ключи от замков мать не доверяла никому. Дважды в день она просовывала в узкую щель алюминиевую миску с кашей и тотчас накрепко запирала дверь. Шли годы, а Красавица Му боялась даже помыслить о том, чтобы увидеть сына: воображение рисовало ей чудовищ. Однажды стены в ее комнате, расположенной над подвалом, вдруг покрылись желтым пушистым мхом; в другой раз золотые фазаны ни с того ни с сего посыпались с обоев и устроили на полу любовное побоище…
Спустя ровно шестнадцать лет с того дня, как из яйца вылупилось крылатое существо, из подвала донесся нарастающий вой, затем раздался оглушительный удар. Подвальная дверь вылетела вместе со ржавыми запорами, из темноты хлынул головокружительный запах зоопарка, и взорам Красавицы Му, Мадам Лю-Лю и дядюшки Брутто-Нетто предстал юноша божественной красоты, с белоснежной кожей, огромными крыльями за спиной и черными птичьими глазами.
– Змея! – воскликнула Мадам Лю-Лю, не отрывая взгляда от того места, которое внук смущенно почесывал.
– Это не змея, – пролепетала Красавица Му.
– Но лучше б это была змея, – сказал дядюшка. – Для всех баб лучше встретиться со змеей, чем с этим…
Уже через несколько дней развеялись страхи матери, опасавшейся, что ее белоснежному чаду придется туго среди бескрылых людей. Петушок (так прозвали парня) оказался хорошо оснащен для встречи с людьми. Даже слишком хорошо, как считала Буяниха. Он пил водку, дрался и ругался, как закоренелый хулиган, и едва ли не в первый день взялся реализовывать свои богоданные мужские качества. Первой жертвой пала Общая Лиза, которая после встречи с Петушком утратила дар речи и ботинки. Второй жертвой стала соседская корова Ночка. Третьей – девяностодвухлетняя старуха Макариха, у которой после этого черная змея грусти, сосавшая ее сердце сорок лет со дня смерти мужа, удалилась через задний проход, дав Макарихе умереть тихо и весело. Змею Петушок тоже не пропустил.
Он кидался на женщин без разбору, и ни одна из них не была надежно защищена от его притязаний (впрочем, многие и не злоупотребляли своим правом на защиту). Бесшумно взмахивая крыльями, он сваливался с неба в чужие спальни, врасплох застигал женщин на пляжах и в садах, в общественной бане и даже в туалете. Крылья же помогали ему спасаться от разгневанных мужчин, которые спешили обзавестись охотничьими ружьями и в свободное время отрабатывали технику стрельбы влет. Подранный дробью и поцарапанный камнями, каждый день он все равно вылетал на охоту, с высоты высматривая жертву своими птичьими глазами.
Обиженные требовали от его матери утихомирить парня. Красавица Му обещала, но слово не держала. Она изнывала от томления по бронзово-алому возлюбленному и испытывала страх перед сыном. Иногда он бросал на нее взгляды, вызывавшие у нее давно забытые приступы тошноты и пробуждавшие желание взяться за галошу. Его случайные прикосновения оставляли на ее теле ожоги. По ночам ей снились спаривающиеся золотые фазаны.
Доведенная до отчаянья, она распахивала в доме все двери, рассыпала на полу дорожкой пшено и ложилась на кровать в своей комнате с зернышком на лбу, дожидаясь, когда прожорливый зверь доберется до последнего зерна. Дождалась она сладостного удара в лоб и тем июльским полднем, когда весь городок впал в сонную дрему, – но вслед за ударом последовал второй – и такой силы, что внутренности ее вмиг превратились в одну прямую железную трубу, едва не лопавшуюся от бешеного хода раскаленного стального поршня. Со стоном открыв глаза, она увидела над собою вдохновенное лицо Петушка, а на полу – поверженного петуха. Красавица Му чувствовала себя цыпленком, насаженным на вертел. Она громко закричала. Петух на полу встрепенулся, захлопал могучими крыльями, с возмущенным воплем бросился на соперника и сорвал его с женщины. Сцепившиеся отец и сын покатились по полу. Яростно вопя и хлопая крыльями, они выкатились из дома, потом со двора и покатились вниз по улице к старому деревянному мосту через Лаву, называвшемуся в обиходе Банным (в двух шагах от него располагалась городская баня).
Так началась роковая битва на Банном мосту, в которую были вовлечены сотни людей и которая завершилась трагическим исходом.
Так началась роковая битва на Банном мосту, в которую были вовлечены сотни людей и которая завершилась трагическим исходом.
Сегодня уже точно не установить, почему драка один на один переросла в многолюдное побоище. Одни говорят, что собравшиеся на мосту люди попытались под сурдинку свести счеты с драчунами, да кто-то кого-то нечаянно задел, кто-то обиделся, кто-то вспомнил старые обиды, и драка стала всеобщей. Роковую роль сыграла старинная вражда между улицами и районами городка, и когда какой-то запыхавшийся пацан пробежал по Семерке с воплем «Наших Питер бьет!», десятки бойцов сорвались кто откуда и, наматывая солдатские ремни на руку, тотчас ринулись к мосту, служившему границей между извечными врагами – Питером и Семеркой. А поскольку к тому времени у моста уже собрались питерские, забавлявшиеся зрелищем петушиного боя, – естественно, общая битва просто уже не могла не случиться. Со всех ног к полю боя спешили мужчины в возрасте от двенадцати до тридцати лет. Возглавляемые королями и подгоняемые оруженосцами, сбегались на брань Красные Дома, Генеральский Поселок, Фабрика, Маргаринка, Станция, Кладбище, Тюрьма, Офицерская, Лесопилка, Маленькая Школа и Школа Дураков, Площадь и даже Казармы. На мосту становилось тесно. Трещали отдираемые доски настила. Со свистом резали воздух пряжки солдатских ремней. От громового мата лопались стекла в гостинице на одном и в бане на другом берегу реки, посредине которой покачивался вверх брюхом оглушенный мирный водяной. Испарения от разгоряченных тел сгустились в нижних слоях атмосферы в свинцовые тучи. Сверкнули первые молнии.
Растерзанная и поцарапанная, Красавица Му с трудом доковыляла до зеркала и долго всматривалась в свое отражение. Блеск молнии и удар грома привели ее в чувство. Она решительно распахнула дверцы шкафа и сорвала с вешалки затвердевший от ненадобности свой кожаный костюм. Брюки трещали по швам на ее расплывшихся бедрах, но она все-таки натянула их и даже застегнула. Млечная грудь никак не вмещалась в куртку. Женщина со злобой вновь взглянула на свое отражение в зеркале. Глаза ее сузились, рот стал похож на бритвенный порез. В саду в зарослях крапивы отыскалась резиновая галоша со сгнившей стелькой. Мотоцикл не желал заводиться, но, прочихавшись и прокашлявшись, взревел и задрожал, как встарь. И как встарь, Красавица Му испытала мгновенное и острое чувство страха перед его железной мужской мощью.
Драка была в разгаре, когда со стороны Семерки донесся звериный рев и на булыжную мостовую, которая вела к Банному мосту, вылетел мотозверь, оседланный узкой черно-белой фигуркой. В считаные мгновения Красавица Му достигла поля боя и врезалась в колышущееся людское месиво. Мотозверь увяз. Сорвав с пояса галошу, она ринулась в гущу драки, пробиваясь к ее эпицентру – туда, где не на жизнь, а на смерть бились петух и Петушок. Она действовала хладнокровно, решительно и жестоко.
Издали нам было видно мелькавшее то там, то здесь ее белое лицо, разметавшиеся белым пламенем волосы и белая рука с черной галошей – все ближе к тому месту, откуда доносился клекот петуха и нечленораздельные выкрики Петушка.
Не сразу мы заметили, как от удара молнии загорелись деревянные опоры моста. Но после второго и третьего ударов огромное деревянное сооружение вспыхнуло, как порох. Опомнившиеся вдруг драчуны прыгали в воду, бежали в разные стороны, – а молнии все били и били одна за другой в гудящее пламя, словно сам Всевышний во гневе решил раз и навсегда покончить со скверной. Внезапным сильным порывом ветра пламя прижало к настилу, и мы увидели то ли сцепившихся, то ли обнявшихся черно-белую Красавицу Му, белоснежного Петушка и бронзово-алого петуха, – но уже в следующий миг огонь взметнулся до неба, раздался ужасающий грохот, и мост с непереносимым хрустом, скрежетом и визгом, разбрызгивая пылающие головни и стреляя во все стороны языками пламени, всем своим чудовищным ярко-золотым скелетом обрушился в воду…
Долго не расходились зеваки, оцепенело наблюдавшие за дотлевающими и дымящимися останками моста.
Все молчали.
И только Мадам Лю-Лю в своей нелепой шляпке и нелепых желтых ботинках на берегу сидела и плакала, снова и снова выстанывая:
Ванда Банда
До самой смерти ее мать была убеждена, что внутри у нее живет лягушка, которая проникла в желудок – а оттуда в печень – головастиком, когда женщина однажды в лесу утолила жажду из придорожной лужи. Чтобы избавиться от неприятного ощущения, она глушила лягушку водкой, пока в один прекрасный день взбесившаяся рептилия не укусила ее в сердце.
Ее отец был известен лишь тем, что, в отличие от других забойщиков скота, пользовавшихся ножами, приканчивал созревшую свинью ударом головы. Ничего не подозревавшее животное удивленно взирало на невзрачного мужчинку, приближавшегося к жертве на четвереньках, и вот тут-то он хватал свинью за уши и бил лбом промеж глаз. На спор он заколачивал лбом гвозди в стену. В конце концов его нашли в свином закуте, где у него разорвалось сердце. За ночь животные объели у него все выступающие части лица, поэтому хоронить его пришлось в закрытом гробу.
Люди как люди. Как все. Вот у них-то и родилась Ванда Банда, самая сильная в мире женщина, чью верхнюю губу украшали усы твердые и острые, как щучьи ребра, а левую ногу – до колена – сшитый отцом из свиной кожи грубый ботинок на шнуровке. Этот ботинок, по преданию, Ванда никогда не снимала, не чистила и не мыла.
Ее необыкновенный дар проявился уже в раннем детстве, когда семилетняя девочка принесла домой упившуюся мать и только тогда обнаружила, что всю дорогу матушка не выпускала из рук мешок с украденной на ферме трехпудовой свиньей.
Одноклассники вскоре поняли, что с Вандой, получившей прозвище Банда, лучше не связываться: одним ударом она валила десяток хулиганов, забор, возле которого происходило дело, и корову, забравшуюся в палисадник и тайком пожиравшую цветы. Повзрослев, она для устрашения противников голыми руками разорвала пополам живую кошку.
Созревала она пугающе быстро. Что бы она ни надевала на себя, даже если вещь была впору, одежда трещала по швам и лишалась пуговиц, сыпавшихся с Ванды, как переспелые вишни. Мальчики слепо преследовали ее, с хрустом дробя каблуками пуговки и умоляя снять ботинок с левой ноги. Позднее на ее верхней губе пробились усики – твердые и острые, как щучьи ребра. Она украшала их крошечными серебряными колокольчиками, чей непрестанный тонкий звон вызывал у мужчин смещение сердца к мочевому пузырю.
Не понимая, что с нею происходит, Ванда потерянно бродила по дому, натыкаясь на мебель и задевая дверные косяки. Висевшая на стене в гостиной гитара при ее появлении начинала гудеть, и со временем звук становился громче, пока однажды не полопались все струны.
Когда же она в женской парикмахерской спросила у немой Тарзанихи (получившей прозвище после смерти мужа, когда она принялась раз-другой в месяц забираться на дерево во дворе, чтобы побыть в одиночестве), что все это значит, парикмахерша припудрила зеркало и вывела пальцем на стекле – «лебовь».
– И что? – не поняла Ванда, ужасно покраснев. – Что это такое?
– Это что-то вроде уродства, – объяснила Буяниха. – То, без чего ты не можешь обойтись, хотя и хотела бы. Ну, скажем, горб у красавицы. Или красота.
После смерти родителей Ванда устроилась грузчицей на мукомольный завод, где в одиночку за смену разгружала пять-шесть вагонов с зерном, и завела кота – черного зверюгу, вскоре ставшего грозой и любимцем кошачьей округи. От диких его воплей Вандино сердечко переворачивалось и гнало кровь в обратном направлении. Она думала, что кот мучается своей безымянностью, но предложение Буянихи назвать его Чертом тотчас отвергла:
– Этого? Тогда он обязательно и станет чертом.
Она подолгу не засыпала, боясь темноты, как в детстве боялась цыгана, – от страха темнота становилась такой густой, что сновидения увязали в ней и не могли добраться до Вандиной постели. Среди ночи она вскидывалась и хохотала глупым оперным басом.
Измученная бессонными ночами и кошачьими криками, Ванда однажды кастрировала своего черного зверя и привязала шелковой ленточкой к ножке стола в гостиной. Теперь, едва завидев ее, кот всякий раз испускал ужасный вопль и вставал на дыбы, норовя сожрать хозяйку, и с такой силой дергал стол, что ваза с цветами неизменно летела на пол. На него не действовала ни ласка, ни таска. В конце концов Ванде пришлось оставить кота в покое. Она наловчилась покидать дом через окно спальни.
И вот наконец она влюбилась.
И как!
И в кого!
Это был мужчина тридцатисантиметрового роста. Она нашла его в саду возле свежей кротовины и решила было, что это крот какой-то неведомой породы. Преодолев мгновенное и непроизвольное отвращение, она подняла его на ладони к глазам и убедилась, что перед нею самый настоящий, самый всамделишный человек, мужчина со всеми его атрибутами (он был наг), дрожавший от холода и страха, явственно читавшегося на его личике. Он был гармонично сложен, красив и беспомощен. Он протянул руки к Ванде и что-то проговорил то ли на кротовьем, то ли на птичьем языке. Девушка засмеялась, поднесла его ближе к губам, человечек укололся усом – твердым и острым, как щучье ребро, – и вскрикнул, девушка испугалась, сердце ее перевернулось, погнав кровь в обратном направлении, и тут-то она и поняла, что влюбилась, и произнесла это вслух таким голосом, каким говорят: «Я умираю», или: «Я убила его», или: «Я наделала в штанишки».