Мне пришлось немало побегать по коридорам, пока из-за двери не раздался знакомый голос:
— Этот новенький, Денни. Примитив, абсолютно скандальный вариант.
В ответ Денни произнес:
— Гы-гы, мистер Джим. Одно удовольствие вас слушать. Как вы вставляете ученые словечки. Я совсем пропадал без вас.
— Да, Денни, знаю. — Более снисходительного тона мне слышать не приходилось.
Я понял, что двери он не откроет, и отправился на поиски коридорной. Ключи висели у нее на фартуке, она не заметила их исчезновения. Я вернулся к комнате и у дверей на мгновение задумался.
Затем поспешил к лифту и спустился в вестибюль, а там прямиком направился в кассу, где оплачивались все счета и хранились деньги. В одном из ящиков я нашел то, что мне было нужно. Я сунул это в карман пальто и вернулся наверх.
У двери меня вновь охватили сомнения. Из комнаты доносились голоса. Я повернул ключ и распахнул дверь.
Человек по имени Джим соскочил с кровати и зарычал:
— Что тебе надо? Немедленно убирайся, или я тебя вышвырну!
Я вытащил то, что взял из ящика кассы, и направилствол прямо на него.
— А теперь успокойтесь, мистер Джим, и все будет в порядке.
Он театрально вскинул руки и попятился, пока не уперся в кровать и не плюхнулся на матрас.
— Руки можете опустить, — сказал я. — Вы смотритесь как герой паршивого вестерна.
Он осторожно опустил руки.
Денни уставился на меня:
— Что ему надо, мистер Джим?
— Я не знаю, Денни, я не знаю, — с трудом выговорил Джим, не сводя глаз с короткоствольного пистолета. Лицо его выражало страх.
Я почувствовал дрожь. Я изо всех сил старался твердо держать пистолет, но рука ходила ходуном, словно я оказался в центре торнадо.
— Я нервничаю, парень. — Надо дать ему почувствовать, если он еще не заметил, что командую здесь я. — Смотри, не зли меня еще больше.
Он застыл, положив руки на бедра.
— Вот уже две недели, как я схожу с ума. Моя жена не может ни видеть, ни слышать, ни ощущать меня. И никто не может. Никто в течение двух недель, как будто я умер. И вот сегодня я встретил вас двоих… Только вы такие же, как я! А теперь я хочу знать, что происходит.
Денни посмотрел на мистера Джима, потом на меня.
— Эй, да у него крыша поехала. Позвольте, я ему вломлю?
Старик никогда бы не смог этого сделать.
К чести Джима, он это тоже сообразил.
— Нет, Денни. Наш друг желает получить информацию, и я не вижу причины ее утаивать. — Лицо Джима напоминало мягкую губку. — Моя фамилия Томпсон. Как, вы сказали, ваше имя?
— Винсоки. Альберт Винсоки. Как в песне.
— Прекрасно, мистер Винсоки.
Сообразив, что в плане информации у него огромное преимущество, он понемногу возвращался к насмешливому тону и высокомерной позе.
— Несмотря ни на что, мы ведь по-прежнему материальны. Этот пистолет может меня убить… грузовик может превратить в лепешку… в общем, все очень сложно. Боюсь, что не смогу дать вам научного объяснения, мистер Винсоки, поскольку я не уверен, что таковое существует. Посмотрим на это с иной точки зрения…
Он скрестил ноги, а у меня слегка унялась дрожь в руке с пистолетом.
— В современном мире существуют силы, мистер Винсоки, — продолжал он, — которые незаметно стараются превратить нас в копии друг друга. Силы, которые делают нас слепками. Вы идете по улице и никогда, по сути, не видите лиц встречных людей. У вас нет лица в кинотеатре, перед экраном телевизора. Когда вы оплачиваете счета, покупаете билеты или просто говорите с людьми, их интересует ваша деятельность, но никогда вы сами. В некоторых случаях дело заходит еще дальше. Мы настолько не обращаем внимания на… рисунок обоев, если можно привести такое сравнение, что, когда эти силы сдавливают нас в один необходимый им слепок, мы просто… пуф! — исчезаем для окружающих. Понимаете?
Я не сводил с него глаз.
Конечно, я понимал, о чем он говорит. Разве можно было этого не заметить — в огромном механизированном мире, который мы для себя создали. Вот оно как. Я был создан таким же, как все, но являлся настолько неприметной личностью, что просто исчез. Меня не видели. Как фильтр на фотообъективе.
Поставьте красный фильтр — все станет красным, но красное будет неразличимым. Так и со мной. На всех объективах стоит фильтр против меня. Против мистера Джима, Денни и…
— Много ли таких, как мы?
Мистер Джим развел руками:
— Конечно. Десятки людей, Винсоки. Скоро их будет сотни, тысячи. При том, как идут дела — с супермаркетами, ресторанами быстрого питания, с новой рекламой на телевидении — должен сказать, что я ожидаю значительного роста наших рядов. К сожалению.
— Что вы имеете в виду?
— Мистер Винсоки, — произнес он терпеливым и снисходительным тоном, я был преподавателем колледжа. Не выдающимся, самым заурядным; скорее всего я казался студентам даже скучным. Но я знал свой предмет: финикийское искусство, представьте себе. Но студенты приходили и уходили, не видя моего лица. У руководства не было повода меня в чем-либо упрекнуть, и мало-помалу я стал растворяться. А потом исчез, как и вы. Довольно скоро я сообразил, какая это замечательная жизнь. Никакой ответственности, налогов, борьбы за существование. Живи себе как хочешь, бери все, что нравится. Вот, даже Денни при мне. Он был подсобным рабочим, никто не обращал на него внимания, а теперь стал моим другом и слугой. Мне нравится такая жизнь, мистер Винсоки. Поэтому я и не стремился с вами познакомиться. Не хочу менять статус-кво.
Я понял, что говорю с сумасшедшим.
Мистер Томпсон был неважным учителем, и его постигла моя участь. Но если я из робкого неудачника превратился в человека, настолько изворотливого, что добыл пистолет, и настолько отчаянного, что готов был его применить, то Томпсон превратился в маньяка.
Это было его царство.
Но существовали и другие.
Под конец я сообразил, что говорить с ним бессмысленно. Силы, скомкавшие и смявшие нас до такой степени, что мы стали неотличимы, хорошо над ним поработали. С ним все было кончено. Его удовлетворяло то, что он невидим, неслышен и неизвестен.
Как и Денни. Они были довольны. Более того, они радовались. За последний год я встретил много им подобных. Все одинаковы. Но я не такой. Я хочу отсюда вырваться. Я хочу, чтобы вы снова меня увидели.
И отчаянно пытаюсь это сделать единственно известным мне способом.
Вам это может показаться глупым, но, когда люди мечтают или, если можно так выразиться, не сосредоточены на жизни, они способны разглядеть мою тень. Я стараюсь. Я насвистываю и напеваю. Вы меня слышали? Песенка называется «Пристегнись, Винсоки».
Не приходилось ли вам когда-либо меня видеть уголком глаза, и думать, что это игра воображения?
Не приходилось ли вам слышать эту песенку по радио или телевизору, в то время как рядом не было ни телевизора, ни радио?
Ну, пожалуйста! Я вас умоляю! Послушайте меня. Узнаете мелодию «Пристегнись, Винсоки»? Слышите?
Вы меня слышите?
ЗАДНИМ ЧИСЛОМ: 48 °CЕКУНД
Hindsight: 480 Seconds © И. Васильева, перевод, 1997Поэт Хэддон Брукс стоял в последнем городе Земли, ожидая, когда из космоса раздастся слово «столкновение». Поэта записывали. Все, что он видел и чувствовал, все звуки, и запахи, и тончайшие оттенки гибнущей планеты возносились к кораблям, начавшим свой последний полет к новому дому где-то среди звезд. Мониторы неустанно следили за поэтом, зрительные устройства схватывали его восприятие и передавали все цвета, что окружали его, на борт кораблей, где их записывали на кассеты. «Нужен доброволец, способный описать гибель Земли» — так вкратце звучал призыв, и из десяти тысяч претендентов выбрали Хэддона Брукса.
Десять тысяч мазохистов, извращенцев, провозвестников конца света, потенциальных самоубийц, душевнобольных, трезвых аналитиков-мыслителей, фанатиков, истинно верующих и тех, кто воображал себя камерами. Из десяти тысяч выбрали его, потому что он был поэт, а, пожалуй, лишь увиденные глазами подлинного мечтателя грядущие события могли сохранить свое волшебство для поколений детей, которые родятся в космосе или на далеких планетах, кружащих возле неведомых солнц. Брукс вызвался добровольцем не из-за отсутствия инстинкта самосохранения или здравого смысла, а как раз напротив: ему было что терять. У него была любимая жена, дети, которые его обожали, у него был покой и талант, и он наслаждался всем, чем одарила его судьба. Такой человек мог почувствовать боль от потери родной для человечества планеты. Он вызвался добровольцем, понимая, что как никто другой годится на эту роль, и его выбрали из десяти тысяч, поскольку понимали, что он сумеет описать последние мгновения вдохновенно и выразительно.
Город был еще жив. Его сохранили специально для поэта. Все прочие города расплавили до ядерных частиц. Города превратились в громадные корабли флотилии «Орион» весом по три миллиона тонн каждый. Внешне они походили на знаменитую пирамиду Хеопса со слегка коническими толкающими тарелками внизу.
Взрывы водородных бомб под толкающими тарелками, раздававшиеся каждую секунду в течение семи минут, вынесли города на околоземную орбиту… А затем «Орионы» разлетелись во все стороны, чтобы рассеять человечество в космосе. Города улетели, и взлет их загрязнил атмосферу Земли смертоносной радиацией. Но это не имело значения: через час Земле все равно придет конец.
Хэддон стоял в центре ротонды искусств. Последние произведения Константина Ксенакиса сияли под куполом — серебристые и голубые нити сплетались и расплетались, образуя сто новых узоров в минуту. В мозгу у поэта зазвучал негромкий, но очень ясный и отчетливый голос с флагманского судна флотилии:
— Он приближается. Осталось около часа.
Брукс заметил, что, отвечая, смотрит вверх.
— Вы принимаете то, что я передаю?
— Воспроизводим.
— Да, извините. Я именно это имел в виду. Воспроизводите.
Голос из космоса смягчился:
— Нет, это вы меня извините. Привык к техническому жаргону. Вы вольны выбирать слова по своему вкусу, мистер Брукс. Мы принимаем абсолютно все. Очень четко, просто замечательно. Я не собирался вас прерывать, только хотел сообщить, что все без изменений.
— Спасибо.
Голос и еле слышный фон исчезли, и поэт понял, что снова остался один. Один — но все население Земли слушало его и наблюдало за ним.
Он вышел из ротонды и взобрался на ораторскую трибуну, глядя на пастельные сады.
— Небо голубое-голубое, — сказал он. — В жизни не видал такой голубизны. Небо сливается с морем. Только вот птиц уже нет.
Глаза его впитывали все: качание деревьев, подхватывающих бриз и передающих его друг дружке, их цвета, плавно перетекавшие один в другой.
— Вот стихотворение для всех вас.
Он сочинял на ходу; строчки сами ложились на место за мгновение до того, как он их произносил:
Брукс покачал головой. Стихотворение не удалось. Он попытался внести поправки:
— Здания словно стальные зерна, залитые светом. Солнечные зайчики вспыхивают, как новые звезды в перекрестье светофильтров. Дивный вид. Только шума людского не слышно. Город словно бы ждет вашего возвращения. Бедный дурачок, пес, не знающий о том, что хозяин его умер. Он будет ждать, пока сам не умрет. Знаете ли вы, что города живы только до тех пор, пока в них живут люди?
Брукс нажал на кнопку своего летательного ранца и медленно воспарил над трибуной. Центральные городские сады не кончались внезапно и резко они незаметно растворялись в главных улицах-артериях, отходящих в стороны. Улицы даже сейчас не были пустыми. Брукс полетел над торговым центром.
— Роботы продолжают трудиться, — рассказывал он. — Малыши из металла и пластика. Они всегда мне были симпатичны. И знаете почему? Они требуют так мало, а делают так много. Они так добры, что никому и в голову не придет их обидеть, поэтому жизнь их была прекрасной. Они любят свою работу. Даже теперь, когда люди ушли, роботы продолжают крутить колеса торговли. Как нам повезло, что они были рядом с нами!
Он спустился немного, подлетев к будке новостей на углу улицы Прессы и Голограмм-авеню. Будка передавала последние сообщения астрономов. Брукс завис и прислушался к мелодичному голосу будки это был голос голографической личности Тандры Меллоу.
«Масса планетного тела, приближающегося к нашему Солнцу из межзвездного пространства, в триста двадцать пять раз превышает массу Земли. То есть этот планетоид больше Юпитера, самой большой планеты Солнечной системы. Его диаметр — 91 тысяча миль, и, поскольку он движется прямо по направлению к Солнцу, его назвали Вастатором, что в переводе с латыни означает «разрушитель». Предварительные подсчеты показывали, что Вастатор ударит прямо в Солнце и столкнет его с орбиты на тридцать градусов. Но по мере приближения планетоида были сделаны новые вычисления, согласно которым Вастатор только заденет Солнце, оторвав большой кусок короны. К сожалению, для Земли от этого ничего не изменится. Выброс радиации — в основном высокоэнергетических протонов и ядер гелия — ударит в Землю, как только Солнце потеряет часть своей короны. Все живое будет сначала стерилизовано, а вскоре после этого испарится в солнечной буре. Почва расплавится и превратится в лаву, все океаны закипят. Солнечный выброс достигнет Земли примерно через восемь минут после столкновения, но никто этого не увидит. Никто — за исключением Хэддона Брукса, известного поэта…»
Брукс взмыл вверх и устремился дальше.
Он летел над сотней озер, соединенных каналами и паромами. По водной глади праздно скользили мелкие лодочки и катамараны.
— Воскресное гулянье, — пробормотал Брукс и, никем не замеченный, продолжил полет. — Я лечу сейчас над гетто. При виде его мне вспоминаются стихи из «Матушки Гусыни». Хорошо, наверное, быть членом меньшинства, знать, откуда ты родом и что означают слова, не поддающиеся точному переводу. Здесь никто не мог быть счастлив. Смертное ложе иллюзий. Невидимые стены. Мужчины и женщины жили в этих пещерах вчерашним днем, стараясь обеспечить своим детям день завтрашний. Но я не могу печалиться о них. Они знали любовь, какая всем нам уже недоступна. Где бы вы ни поселились, оставьте в новых мирах место для тех, кто нуждается в ощущении своей особенности; мы не можем быть все одинаковы, да и не нужно нам такими быть.
Брукс воспарил к верхним уровням жилых кварталов, пролетая над боковыми улочками и ныряя под воздушные мосты, скользя над движущимися дорогами и отбрасывая длинную тень на каменные поверхности бесчисленных стен. Пологие склоны и неожиданные обрывы. Впадины и туннели, созданные специально для тех, кому по душе прохладные тенистые места, где все еще струился аромат гардений.
Брукс остановился в крохотной рощице карликовых деревьев и попытался сочинить еще одно стихотворение, на сей раз для жены.
— Возможно, это неправильно, Калла, но ничего лучшего я придумать не в силах. Мысли мои разбегаются. Я хочу сказать что-то особенное тебе и детям, однако время поджимает — и я, наверное, это заслужил, если за целую жизнь не сумел выразить тебе всю свою любовь и уважение.
Ты для меня — самые лучшие мгновения, и самые яркие краски, и самые глубокие вздохи, и вся невыразимая прелесть бытия. Я всегда боялся, что не заслуживаю тебя. Но теперь я доволен: я был тобою любим. Ох, черт возьми, любовь моя, моя единственная, я не способен сейчас писать стихи. Прости, но все, что мне приходит в голову, — это слова, сказанные другим человеком. Его звали Рэндалл Джаррелл,[1] он жил сто лет назад и никогда не смотрел на звезды с Марса и не вглядывался в пылающее сердце нашего бедного Солнца с блистающих лунных куполов. Зато он знал о моей любви к тебе и написал о ней:
И тут раздался голос, возвещающий конец:
— Мистер Брукс, столкновение.
Воздух застыл у него в ноздрях.
И снова голос зазвучал, почти навзрыд:
— О Боже, как это прекрасно! И как ужасно…
Брукс понял, что ему осталось всего восемь минут.
Странное покалывание побежало по телу, и он крикнул, взывая к Калле, улетающей вдаль на борту «Ориона»:
— Все кончено!.. Я не смогу больше иметь детей…
И осекся. Он знал, что осталось четыреста восемьдесят секунд, даже меньше, и нужно рассказать о каждой из них, рассказать так, чтобы дети Земли увидели на кассете все, что видит он, чтобы до них дошли все его слова и мечты.
Он взял себя в руки, слетел вниз и встал на серебристый тротуар последний тротуар в его жизни.
А потом Хэддон Брукс заговорил. Он говорил о жизненном пространстве, воплотившем в конце концов все заветные чаяния людей. Он говорил о пещерах под пульсирующим городом, в которых энергия превращалась в свет, и тепло, и дождик, лившийся с небес, когда женщины просили дождя. Он говорил о треках, где любители приключений могли испытать свою ловкость, соревнуясь в скорости со звуковыми волнами. Он говорил о лучших из людей, о том, как людям удалось познать себя настолько, что мысль о неизбежности войн стала казаться им смешной.