В стране полумесяца - Кнут Гамсун 4 стр.


Вдруг появляется очень высокий, тёмноволосый офицер в мундире. Он в полковничьем чине. Он мгновенно замешивается в группу воющих. Он увлечён, он опоздал и хочет нагнать пропущенное. «Ну, нет, это тебе не удастся, — думаем мы, — ты слишком длинен и неповоротлив!» И однако же это ему удаётся. Этот новоприбывший оказывается своего рода звездой! Мы в самом скором времени убедились, что это был специалист, мастер; с его приходом богослужение достигло невероятного подъёма. Не успел он покачаться в продолжение нескольких минут и взвыть разок-другой, как уже сбросил свой мундир, потому что дело становилось серьёзным, и когда он начал снова, то для каждого любителя хорошего воя должно было быть истинным удовольствием его послушать. Он разгорячил дервишей до невероятия, они дико орали и стонали. Но офицер был на высоте положения. Он не только раскачивался, как и другие, но даже ещё посильнее, и ни почём отбрасывал своих соседей в сторону. Он выл уже на свой лад, так что другие следили за ним.

Вой, раскачивание, судорожные движения то взад, то вперёд, то в стороны. Воющие снимают одну одежду за другой и наконец остаются, обливаясь потом, в одних рубашках и панталонах. И целых долгих три четверти часа продолжается этот адский гвалт. Затем он приостанавливается. Воющие хрипят, словно загнанные лошади; наиболее обессиленных утаскивают в заднее помещение.

Я помню лишь редкие случаи, когда что-нибудь так радовало бы меня, как теперь обрадовало то, что ничего этого уже больше не слышно. Только радость моя была лишь кратковременна: богослужение отнюдь ещё не кончилось. Бормотание снова началось, седобородый камень пришёл в себя; этот камень опять сидит и поёт. А воющие отвечают. Снова начинается попеременное пение.

Вскоре обессилевшие было воющие опять выходят из заднего помещения. Они прислушиваются к тому, что теперь проделывают их собратья, и хотят проделать то же самое. Они теперь ходят без посторонней помощи и по-прежнему стоят прямо.

Во время попеременного пения между тем двери то отворяются, то затворяются, вносят больных и кладут их в ряд у ног священника. Четверых детей кладут лицом вниз на полу. Они так малы, так слабы, они пищат. Троих из них опять уносят, они едва ли вынесли бы лечение, они слишком малы; но четвёртую, маленькую девочку, оставляют на полу. Священник снимает с себя чёрный плащ, чтобы стать легче, и остаётся во втором плаще. Он шагает теперь по ребёнку, встаёт ему на спину, остаётся так одно мгновенье и сходит с другой стороны. Ребёнок плачет. Священник идёт назад тою же дорогой, медленно, не спеша; ребёнок теперь громко кричит, и его уносят.

Тут вносят троих взрослых мужчин на носилках; их кладут ничком на пол, священник ходит по ним, потом их опять кладут на носилки и уносят. Приводят ещё четверых; они посильнее, поздоровее и могут сами ходить. Один из них офицер с двумя орденами. Полковник среди дервишей кланяется ему. Священник на минуту становится на спины больным и опять сходит. Пока происходит этот акт лечения больных, камень сидит и поёт, а дервиши отвечают ему. Когда уносят последнего больного, пение останавливается: слышны только разрозненные стоны, отдельный писк, как будто певцам трудно совсем остановиться. И они переводят дыхание словно после икоты.

Священник надевает свой чёрный плащ, сахарные головы возвращаются их обладателям, все надевают снова свои одежды.

Богослужение окончено.

Мы опять на свежем воздухе. И пора! Вспотевшие дервиши и многочисленные зрители довели воздух до такого состояния, что мы всё более и более изнемогали. Под конец мы дышали, уткнув нос в платок, зажимая его руками, мы не знали, что нам делать. Да и для дервишей открытые двери являлись, пожалуй, облегчением, хотя они и не обнаружили при этом никакого удовольствия. Они только натянули одежды на промокшие насквозь рубахи и удалились от двери в глубь помещения.

Итак, самоистязание на этот раз было кончено. В будущий четверг оно возобновится. И возобновляется оно из года в год, в продолжение всей жизни. Из ордена воющих дервишей нет возврата…

Мы опять были в этом храме. Мы опять присутствовали при этой церемонии от начала до конца. И веяло всё то же нечто, чуждое нам в явлении некоего духа, приютившегося за длинной загородкой. Богу поклоняются на земле на всевозможные лады, — здесь эти люди нашли своеобразный и страшный способ самоуничижения перед Богом: посредством воя. Звуки, которые они издают, сами по себе уже достаточны, чтобы воплотить весь срам человеческий. А к ним присоединяются ещё кривлянье, искажение лица. Вой — не крик, никто не может издать воя, не делая гримас, а когда вой уже переходит на степень безумия, лица принимают образы рыб, зверей, химер. Воющие дервиши насмерть убили в себе всякую стыдливость. Секта самобичующихся стегала себя кнутами, это было проявлением исключительно бедного нрава и исключительно неуклюжей воли. Она и не снискала ни малейшего сочувствия в мире; напротив, у женщин и детей это вызывало слёзы. Симеон Столпник своим пнём заслужил уважение всего мира[18].

Самоистязание воющих дервишей является тоже актом воли, только воли до крайности обострённой: их орден требует в жертву Богу проявление всякой утончённой стыдливости, его члены должны делать из себя посмешище. Всё это могла создать только богатейшая, утончённейшая фантазия Востока. Пока дервиши выли, их братья и сёстры сидели и смотрели на них. Среди зрителей были, между прочим, и турки, которые подсмеивались. Но дервиши вели свою борьбу — борьбу, целью которой было только самоуничижение и, кроме этой борьбы, знать ничего не хотели. Они испускали вой прямо редкостный, чисто образцовый; они втягивали воздух в себя, чтобы взвыть диссонансом, навыворот. Но тогда у них были кошачьи морды.

Богу поклоняются на земле на всевозможные лады. И все поклоняются Богу единственно верным способом, и все поклоняются единственно истинному Богу.

Турки же поклоняются Аллаху.

Аллах-иллаха-иль-Аллах.

IV. Посещение мечети султаном

Сегодня пятница. Султан отправляется в церковь.

Вся задача том, чтобы получить доступ к торжественной церемонии. Не в мечеть, где его величество со свитой бывает один, а на представление перед мечетью, на зрелище восточного парада.

Целых два дня хлопотали мы о том, чтобы достать этот пропуск, и в посольстве теперь вручили нам письмо, которое должно открыть перед нами заветные двери.

Мы едем в самом обыкновенном наёмном экипаже, но на козлах у нас сидит слуга наш грек, который обязан поддерживать всевозможную помпу: открывать нам дверцу экипажа, выступать впереди и указывать дорогу, носить наши пальто на руке, шёлковой подкладкой вверх. Люди, встречающиеся нам, не обращают на нас никакого внимания, они и не подозревают, что мы сидим с письмом в кармане к его сиятельству господину церемониймейстеру, или хотя бы только к его «aide»[19], а мало ли что может выйти из этого.

Военная музыка оживляет наше бесконечное путешествие: то в той, то в другой улице раздаются трубы. Мы замечаем, что конные офицеры быстрее движутся под музыку, учёные полковые лошади так и ходят от радости при звуках труб и танцуют, раздувая ноздри, когда бьёт барабан.

— Вот перед нами летний дворец султана, — говорит проводник, когда мы проезжаем золочёные ворота. Мы подъезжаем к огромной стене, и проводник говорит:

«А вот гарем султана». Стена в двести футов вышины, за ней виднеются башни нескольких дворцов, возвышающихся над ней. Гарем очень велик.

Турецкий султан, в силу обычая, имеет «право на триста жён». И мы, западные европейцы, верим, что у него их так много. Уж такой он сластолюбец.

Но прежде всего нужно принять во внимание, что султан Турции не имеет права вступать в брак. Основание этому закону было положено ещё в татарской палатке, когда султан был главным военачальником. Его могущество ничем не могло быть ограничено, он не мог владеть чем-нибудь, а всем и всеми. Отцы его тоже не были женаты, сам султан был сыном рабыни.

Во-вторых, у него есть одна супруга: та, которая уже сделалась матерью будущего султана. Эта рабыня узаконяется и окружается всевозможными правами и почётом, которых никакая турецкая власть не может отнять у неё. Ну, как же можно себе представить, чтобы эта женщина, обладающая огромным могуществом, потерпела двести девяносто девять соперниц! Плохо знают в таком случае человеческую натуру вообще и восточных женщин в частности, как говорят ориенталисты. Это уж другое дело, если на Востоке тоже процветает система любимых жён, и даже в более широких размерах, потому что она разрешается самим пророком, но уже во всяком случае такая любимая жена не станет равнодушно наблюдать за возникновением других, разделяющих с нею любовь её супруга, а потому надо думать, что число их остаётся ограниченным. Вамбери[20], знающий Восток вдоль и поперёк, даёт нам полную возможность сравнить это положение вещей с тем, какое мы видим среди европейских монархов.

В-третьих, надо заметить, что гарем занят вовсе не «жёнами» султана, а служит общежитием для всех дам царствующего дома, с их рабынями и служанками рабынь — девочками-подростками. Это, прежде всего, гарем покойного султана. Содержится он наследниками покойного. Таким образом, там проживают мать султана, его сёстры, тётки и племянницы с рабынями и служанками рабынь, которых сотни. Гарем Абдул-Меджида[21] был в своё время притчей во языцех, в нём было две, а некоторые утверждают, даже четыре тысячи женщин, и поглощал он неслыханные суммы ежегодно. Мог ли он быть иначе так велик, и как бы он мог не поглощать огромных сумм? У одной казначейши матери султана было пятьдесят рабынь, из которых у каждой была одна или две служанки.

Какое влияние оказывает на народ такая чудовищная вещь, как система фавориток при дворе? Ведь Турция должна бы быть доведена ею до полного разложения. «В тех магометанских странах, какие я знаю, — говорит Вамбери, — едва ли найдётся хоть один глава семьи из тысячи, который воспользовался бы допускаемым законом правом многожёнства. У турок, арабов, персов, афганцев, татар, в общем, многожёнство неслыханно, немыслимо». Это является доказательством немалой культурности, сознательности этих народов. У них многожёнство разрешено, сам пророк не запретил им этой глупости, пророк скорее своим собственным примером поощрял их к этому, однако же истинный турок уклоняется от такого рода удовольствия. Разумеется, содержание многих жён потребовало бы больших расходов. Бедный феллах совершенно лишён возможности так лакомиться. Ну, а высокопоставленные господа, у которых есть средства? А весь средний класс? Наконец все мещане, у которых всё же есть больше того, что требуется ради насущного хлеба? Разве нет очень многих, которые могли бы добывать столько ломтей хлеба, гроздей винограда и фиговой воды, чтобы этим могли просуществовать хоть две жены? А сколько могло бы быть людей настолько глупых, чтобы рассуждать так: «Немногим больше понадобится для трёх, возьму-ка третью!». Третья при том же могла бы есть немножко поменьше, представляла бы собой лишь слабое отражение двух первых и была бы самой худощавой.

Но у бедного феллаха только одна жена, и одна жена у эфенди высшего света. Государь является чуть ли не единственным исключением, — как и в Западной Европе.

Я думаю о том, что бы произошло в средних классах общества в Европе, если бы религия допускала и закон не запрещал бы многожёнства? О, какое восхитительное легкомыслие водворилось бы в домашних и уличных нравах!..

Мы подъезжаем к мечети Хамида и выходим из экипажа. Мы предоставляем греку рассчитаться за экипаж, это уж его обязанность — считать грязную мелкую монету. Экипаж с немцами следует за нами по пятам и тоже останавливается у портала. «Куда они?» — думаю я о немцах и взглядом даю им понять, что дело их безнадёжно. Туда не проберётся первый встречный!

— Сюда! — говорит грек и ведёт нас через обширную площадь. За мечетью возвышается усыпанный гравием холм, на вершине холма расположен Ильдиз-Киоск, Звёздная палата. Мы видим дворцовые флюгера между деревьями и высокими цветущими растениями. На холме собралось множество военных, но они ещё не выстроились, офицеры разгуливают, болтают между собой и курят.

Мы пробираемся между рослыми офицерами, которые ходят взад и вперёд, минуем стражу и входим в дом направо от Звёздной палаты. Грек ведёт нас блестяще, он указывает на один из столов и говорит:

— Вот сидит церемониймейстер.

Этот милейший грек — человек абсолютно не имеющий понятия об этикете. Он тащил нас сквозь одну группу офицеров за другой, не давая нам времени подобраться и обойти каждого, он проходил мимо стражи, не кланяясь, в то время, как я снимал шляпу и отдавал честь. Я нёс при этом письмо из посольства в руках, чтобы все могли убедиться, как необходимо дать мне доступ к церемониймейстеру. И вдруг грек говорит так-таки попросту: «Вот сидит церемониймейстер».

Я подошёл к столу и остановился перед человеком, грудь которого украшена столькими орденами, сколько я во всю свою жизнь не видывал. Ордена висят на нём целыми связками сплошь от обоих плеч до самого желудка. Мундир у него из светлого сукна.

Я кланяюсь церемониймейстеру и подаю ему своё письмо, как кое-что очень веское.

— Ваше превосходительство, — говорю я, — письмо от норвежского и шведского посольства!

«Великий Боже!» — должен был бы он воскликнуть, встать и поклониться, а он сидит себе. Моя речь не произвела никакого впечатления. Этот человек берёт письмо, в одно мгновенье разрывает конверт и бросает его на пол. «До чего дошли однако же эти турки», — думаю я. Он читает письмо с улыбкой. Да, да, — с улыбкой. Моя спутница уверяет, что он усмехнулся моему французскому языку, но я полагаю, что он смеялся над письмом. Он сделал знак рукой, и услужливый добрый дух в золотой парче подходит и ведёт нас в соседнюю комнату. Наш несчастный грек остаётся.

В комнате три больших окна, как раз у нас перед глазами холм, Звёздная палата вверху налево и мечеть Хамида вверху направо. Султан должен пройти в десяти шагах от нас.

Мы получили превосходное место, откуда всё будет видно. Так как на султана запрещено смотреть в бинокль, то мы оставили бинокль в гостинице; однако я получше протираю очки. Кажется, эта комната останется исключительно за нами: слышно, как другие иностранцы наполняют соседние комнаты, но наша дверь не открывается ни разу. И я киваю головой и считаю, что это совершенно в порядке вещёй.

На площадь за окнами один за другим появляются военные отряды. Раздаётся краткая команда, все части расходятся по местам и устанавливаются. Холм постепенно покрывается массой народа. Бесчисленные полки от народов всех стран и государств, подвластных султану, маршируют под музыку и барабанный бой и становятся в два, в четыре, в восемь рядов. Масса пехоты и кавалерии не помещается на площади и наполняет прилегающие улицы, занимая каждый фут земли, насколько глаз хватает. Солнце освещает всё это и зажигает огонь в золоте и серебре мундиров, в золочёных султанах, в офицерских орденах, в саблях, штыках, трубах и инструментах военных оркестров. Это прямо несравненная игра блеска и великолепия. Роскошные экипажи с представителями константинопольской аристократии пробираются между отрядами войска, сопровождаемые исполинского роста евнухами на лошадях. Далеко внизу появляются мириады красных конских хвостов, привязанных к кончикам пик, высоко приподнятых в воздухе — это приближается отряд конных улан на совершенно белых, на подбор, лошадях. Ещё минута и земля дрожит от топота инфантерии, это пришли албанцы и расплылись по площади. На них сандалии, зашнурованные до колен кожаными ремнями, а сверху юбкообразные шаровары белого сукна. На боку длинная сабля. Так вот они, эти знаменитые албанцы. Они стоят стеной, безмолвные, неподвижные. В бою они рычат не от боли, а от бешенства. Меньше всего они думают о смерти. Опять раздаётся глухой гул марширующих масс, кларнеты и барабаны приближаются, зуавы появляются с противоположной стороны и останавливаются у мечети. На них перекрученные зелёные тюрбаны, и весь их мундир состоит из синего и зелёного. Офицеры в фесках, тюрбанах или барашковых шапках ходят взад и вперёд перед своими отрядами. Изредка нубийский негр темнеет в том или ином ряду. Есть и несколько всадников из дальних стран, — на них доломаны[22] с широкими ниспадающими рукавами, а шапки их оторочены леопардовым мехом. Курды стоят рядами, словно железные. На них великолепные жилеты, расшитые их жёнами, открытые, короткие куртки и маленькие шёлковые платочки на головах. Там и сям прохаживается турецкий военный мулла[23] в зелёном одеянии, с саблей поверх плаща.

Тут и арабы, и албанцы, и персы, и курды, и черкесы, и татары, и бедуины, и армяне, и сирийцы. Тут пять тысяч конницы и шесть тысяч пехоты.

Теперь может прийти и султан…

Дверь наша отворяется, и входят немцы — те самые, из экипажа. Как, — и они! Вот какова сила настойчивости. Они громко переговариваются и находят всё это великолепие там за окном «famos». Ну, что бы было его превосходительству господину церемониймейстеру предоставить эту комнату в три окна исключительно нам двоим? Уж мы бы не забыли его за это и оказали бы ему взаимную услугу. И вот он упустил случай приобрести для Турции добрых друзей в Европе.

С приходом этих немцев элемент дисгармонии проникает даже на площадь перед мечетью: несколько чёрных лакированных европейских экипажей разрывает ряды и въезжает на холм. Это иностранные послы, которые должны оказать внимание властелину страны. Это внимание кулака, которое может вызвать лишь кривую улыбку, скрывающую скрежет зубовный. Экипажи исчезают за Звёздной палатой.

Дверь наша отворяется всё чаще и чаще, пропуская всё новых любопытных. Мы узнаём даже янки из нашей гостиницы, которых мог привести сюда один из трёх остальных проводников, чёрт этакий! Нам следовало бы подкупить проводника, чтобы он не допустил этого. Поистине мы попали в весьма смешанное общество. Ну, пусть бы ещё одни немцы. Они, может быть, и бароны. Один из них имеет очень внушительный вид. Но янки — что они такое? Чикагские биржевики с жёнами. В следующую пятницу я уже этого не потерплю.

Назад Дальше