Вот сидят турецкие продавцы перед своими лавочками. На них огромные тюрбаны, и сидят они, поджав под себя ноги и не повышая голоса. Если я пожелаю чего-нибудь купить у них, то у них найдутся мази, эссенции, розовое масло и благовонные плиточки в золочёных флаконах. Есть у них и всевозможные воды для одалисок[33] и для эфенди, когда они пожелают надушиться, и порошки, придающие блеск глазам, и капли для кофе, порождающие радостное настроение. Но если я и ничего не куплю, — что же из этого? Эти торговцы неподвижны и преисполнены достоинства, их носы прямо-таки великолепны. Они сидят себе и предоставляют баюкать своё сердце мечтам и грёзам и переживаниям многих и многих дней. Пусть армяне орут, а евреи извиваются, перешёптываются и заманивают чужих иноверцев, — ни у кого из них нет невозмутимого покоя турка, и никому из них не будет места в вечных садах пророка.
Вот тот человек в белом тюрбане — араб. Он весь из мышц и костей, и голова его темна, как кожа. Он ещё более горд, чем армяне, иудеи и турки вместе взятые. Он смотрит на все эти племена сверху вниз, как на глупые и необразованные. Сам он — соотечественник пророка и говорит на священном языке. А эти шёлковые товары и другие драгоценности, продаваемые им, привёз он когда-то сам сюда, в Стамбул, на верблюдах. А когда он продаст их за большие деньги, пошлёт он посланца в свою далёкую землю за другими, и когда он снова распродаст всю свою лавочку, он совершит долгое, приятное путешествие обратно в Аравию и уж никогда не вернётся.
Я подхожу к старьёвщицким лавкам. Что же он уверял нас, этот грек, будто евреи здесь на базаре соблюдают ша́баш? — Лавки открыты! Что он там наболтал, будто евреи содержат эти лавки? Это вовсе не евреи. Тут господствуют арабские носы. Евреи ютятся у Галаты, в своём родном, интимном гетто, где они надувают друг друга, сколько душе угодно. Кишит ими и Константинополь. Но там они являются только посредниками между неподатливыми собственниками, они переводчики, посыльные, маклера, проводники для иностранцев; некоторые башмачники. Они носят свою мастерскую на спине и садятся себе посреди улицы, чтобы починить пару башмаков.
На старьёвщицком базаре продаётся не только поношенное платье, но и разные другие старые вещи, которые можно отнести к одежде, начиная со старомодной кривой сабли и кончая всякими побрякушками и вышитыми сумочками. Здесь были лоскутья всех цветов, здесь были цвета всех оттенков: и одежды из серой бедуинской байки, и из бархата, и из шёлка, и из драгоценных мехов. И все сословия смешались здесь: придворные расшитые мундиры и шёлковые гаремные шаровары с плащами дервишей и еврейскими лапсердаками[34]. В глазах рябит от всех этих пёстрых груд тряпья и развешанных как попало рядов матери, материй всех возможных тканей, всех нитей, всех достоинств. Даже разорванные покрывала попали сюда же из гаремов. Но здесь же и роскошно расшитые шёлковые пояса, и мистические пряжки, и узорные туфли, и безрукавки из золочёных перьев. Пара старых туфель лежит в ящике. В них на вид нет ничего особенного, но они на подъёме украшены смарагдами[35]. На одном мундире висит орден.
Я устаю от этого головокружительного великолепия отжившей роскоши и пытаюсь вернуться к моей спутнице. Хотя я старался замечать каждый поворот, я всё-таки сбился и долго бродил в поисках, пока не набрёл наконец опять на булавку с бирюзой.
Спутница моя всё ещё стояла тут, перед этими чародейными камнями, и торговалась. Только теперь дело шло не об одной только булавке, хотя и о ней шла речь, между прочим, но также и о браслете значительной ценности. Однако теперь я оказался находчивее и пустил в ход самую большую свою хитрость:
— Разве ты не видишь, что это обруч с ноги одалиски? — сказал я. — Неужто ты захочешь носить такую вещь на руке?
И браслет был тотчас же отложен в сторону.
— Что же касается булавки, то она в своём роде очень мила, — говорю я с изумительной хитростью. — Отложим её пока и обдумаем этот вопрос, ведь не убежит же она от нас. Ты только взгляни на меня, посмотри, до чего я изнемог от стояния и хождения взад и вперёд, и пойдём куда-нибудь, где можно присесть!»
Вот что я сказал и возбудил таки сострадание.
Тогда проводник повёл нас на базар шёлковых товаров.
Худшего места и быть не могло.
Это было громадное помещение. Мы то поднимались на лестницу, то спускались с лестницы прежде, чем можно было двинуться вперёд. Эта запутанная дорога положительно кружила мне голову; но я всё же надеялся, что нам найдётся местечко в другом этаже. Здесь было множество прилавков, и у каждого прилавка стояли и сидели группы закутанных вуалями и окружённых евнухами женщин, которые болтали, смеялись и разглядывали товары. Какой-то человек смиренно Подходит к нам, подобострастно бормоча что-то; он — человек образованный, он представляется: «Абдул! Бывал в Европе, в Америке на Всемирной выставке, владею всеми языками».
Это был еврей.
«Если ты только мгновенно не добудешь нам турка, — думаю я про себя, — плохо тебе придётся! Я сейчас только видел клинок, как раз для тебя, для твоего горла, для твоего сердца, так-то!»
— Мы хотим иметь дело с турком, — говорю я вслух и вообще держу себя неприступно. Тогда еврей отступает и добывает нам турка. И турок как раз приходится нам по вкусу: он ни словечка не может проронить с нами, потому что мы не понимаем друг друга. При этом он — сын самого хозяина лавки и не прибегает ни к какому низкопоклонству.
Он спокойно открывает шкафы и ящики, выставляя на показ всевозможные прелести. О, ты, древний Восток, твои базары уж во всяком случае сказка! Я бросаюсь на диван и предоставляю ослеплять себя. Турок кладёт на прилавок всё больше и больше. Опыт научил его не поражать нас слишком сразу, чтобы мы не впали в бешенство, а наоборот, постепенно, мало-помалу околдовывать наше сознание, пока мы не впадём наконец в тихое помешательство. Тут всевозможные вышитые вещи, вышивки жемчугом, материи, затканные серебром и золотом, парча, ценнейшие диковинки всех цветов со всего Востока. Здесь шёлковые ткани из Индии, подобных которым мы никогда не видывали. Есть здесь и материи, тонкие, как паутина, и толстые, как войлок, и шарфы из Бенгалии, и плащи из перьев, пояса с брильянтами, затканные золотом вуали, подушки, вышитые золотыми цветами, скатерти, шали, пурпурные бархатные плащи, усыпанные серебряными полумесяцами. Некоторые шёлковые платки пристают к рукам, другие так гладки, что их никак не ухватишь. Какие-то светло-пунцовые шёлковые рубашки словно не от мира сего: они предназначены для взрослых, а между тем они все вполне могли бы поместиться в моей горсти.
Чувствуешь себя беспомощным и только беспорядочно расспрашиваешь:
— Для чего это?
— Это украшение для стены, это вешают.
— А это?
— А это кладётся на мебель, это покрышка для дивана.
— Ну, а это что же такое?
«Это» имеет много-много метров в длину, на нём мириады крохотных жемчужин, рассыпанных повсюду, и во всю длину тянутся золотые каймы.
— Это материя для платья, — отвечает турок.
— Аа! Вот как, — говорю я. Совершенно естественно, что с этого момента я осёкся и больше не спрашиваю ни о чём.
Но если я молчу, то это ещё не значит, что за нашим прилавком всё обстоит благополучно. Далеко нет. Спутница моя всё более и более чувствует себя в своей сфере, она спрашивает и выслушивает ответы: драпировки для неё подвешиваются к дверям ради пробы, материи поддерживаются на воздухе обворожительными складками; какое-то кружевцо примеряется прямо на мою собственную шею, потому что я сижу кротко и смиренно и не могу защищаться.
Тут приходят двое слуг с мокко и папиросами. Я не прочь был освежиться и тем и другим, после чего мне опять можно было бы занять моё место руководителя. Но это теперь уже поздно: вот лежит на прилавке славненькая стопочка уже купленных вещей. А турок всё открывает да открывает новые и новые сундучки и ящички; мошенник — он на стороне моего противника!
— Ну, я ухожу, — говорю я, вставая.
— Нет, подожди немножко — тут осталось всего несколько полочек!
— Ты забываешь про булавку! — говорю я, потому что булавка была гораздо дешевле. — Теперь мне как-то уж не верится, чтобы кто-нибудь не пришёл и не купил её.
— Уж лучше отказаться от булавки, — получаю я в ответ.
— Всё-таки же это была, право, редкостная булавочка, — говорю я удивительно вкрадчиво. Однако меня уже не слушают. И на свет появляется множество других сундучков и ящичков с новыми чудесами. Нужна целая вечность, чтобы осмотреть всё это.
— Пойду-ка я лучше, познакомлюсь с какими-нибудь самыми красивыми дамами из гарема и поболтаю с ними.
— Да, конечно, поди. Тогда ты, по крайней мере, не будешь мешать нам. Ну-ка, теперь ту полочку! Что это такое? Для плаща? Подержите-ка это повыше! Ещё повыше! Так, и что это стоит?
Я отправился к гаремным дамам.
«Хотя на лицах их вуали, — думал я, — но, право, нельзя жаловаться на эти вуали: он почти как воздух, так тонки».
Но самое досадное, это — стыдливость турчанок: на меня стали смотреть не женщины, а евнухи. Прямо неприличие в этой стране — эти евнухи. Это просто мужененавистники. Они ходят с жёстким бичом в руках. А так как не знаешь языка, то и нет ни малейшей возможности по добру по здорову поболтать с ними да и отослать их куда-нибудь с поручением. Вот они стоят тут и лишают меня всякой надежды. Я приближаюсь к одной красавице и смотрю на неё. Она ещё очень молода и полна жизни и весёлости, поистине чудная женщина. Вдруг я слышу рёв, рычание — и неуклюжий евнух подвигается ко мне. Он смотрит на меня, и взгляд его жёсток как камень, затем он начинает жевать челюстями. «Ну, тут надо быть осторожным!» — думаю я и отхожу в сторону. Я иду к другой. По строжайшем рассмотрении, она была неподражаема; небольшая остроумная беседа с нею могла бы очень позабавить меня. Вокруг неё были и евнухи, и рабыни. «Следовательно, это знатная дама, — думаю я. — Надо будет испытать её несколькими французскими словами, какие я знаю».
В ответ на моё «испытание» последовал рёв, и евнух со всей силы ударил кнутом по прилавку. Он вращал глазами, словно безумный. Ну, а красавица — что она сделала? Вскочила, заслонила меня своим телом, крича: «Прежде, чем пролить его кровь, ты прольешь мою!»?
Ничего подобного: красавица и пальцем не шевельнула. Она слегка вздрогнула при звуке кнута, ударившего о прилавок, но продолжала болтать, разглядывая товары. Тогда я её оставил. Если я ничего не значу для неё, то нечего мне здесь и делать.
Я направился обратно к своему дивану и выпил много мокко, вглядываясь на поле сражения: атака была неудачная, никакой капитуляции. Турчанки не годятся для таких предприятий. Они сидят целые часы и осматривают мишуру, блёстки и всякую дрянь, не развивая себя остроумной беседой. Зато и остаются они такими ограниченными, и хохочут над разным вздором, и украшают детей своих цветами.
Спутница моя наконец-таки прекратила свою торговлю. На прилавке лежат три пакета. Я вытаскиваю кошель — этот маленький, благословенный мешочек, который при мне, туго набитый благородным металлом, — и начинаю выкладывать бесчисленное множество золотых монет. Грек считает со мной вместе.
— Ещё пять таких, — говорит он, — и тогда вы получите немножко сдачи.
Я отсчитываю ещё пять и обзываю его кровопийцей.
Мы опять спускаемся на улицу. «Теперь нам только идти прямёхонько и без оглядки в гостиницу», — думаю я. Но грек заговаривает об экипаже.
— Это зачем?
— Для вас же. Ведь нам далеко.
Я посмотрел на него — он действительно был здорово нагружен, а ведь он наш слуга.
— Зовите экипаж! — сказал я невольно.
И мы уезжаем.
Но когда мы уже были у моста, спутница моя вдруг стала останавливать лошадей и велела кучеру поворачивать обратно.
— Что такое? — спрашиваю я.
— А булавка-то! — восклицает она. — Булавка с бирюзой!
Тогда я горько усмехнулся и только покачал головой на особый лад, что, вообще говоря, равнялось обвинительному приговору.
VI. Турок
Вот уже три сотни лет, как турок опускается.
Когда-то было не то. Великий султан предводительствовал многочисленными неотразимыми отрядами, он топал ногой — и вся Европа содрогалась. Он обладал большей частью мира, он говорил — и «земля затихала», он стоял у самой Вены. Наши прадеды трепетали перед ним. Иной раз какой-нибудь храбрый народ вздумает, бывало, оказать сопротивление и какой-нибудь король, стукнув кулаком по столу, пустится во все тяжкие. Но как только это доходило до слуха султана, он тотчас выпускал целый ураган огня и бряцал железом. И земля опять затихала.
Стамбул был центром мира и средоточием культуры. Было полное основание строиться здесь, и уже римляне соорудили тут храмы, театры, дворцы, статуи и бани. Позднее город всё больше и больше обогащался сокровищами и драгоценностями, привозимыми после победоносных войн из Греции, Италии и Египта. Художники и учёные переселялись сюда из Египта и Аравии. Здесь основывались высшие школы, музеи, библиотеки, строились мечети, мавзолеи, фонтаны, арки, крытые сводами галереи, башни. И караваны верблюдов непрерывно подвозили к Стамбулу с Востока всё новые великолепия. И султан жил в своём прекрасном серале[36], и никто на свете не смел противоречить ему.
Вот какие времена были в Стамбуле.
Потом времена изменились, всемогущество Турции уже не угнетало ни одного из её султанов. С семнадцатого столетия начался упадок, страшный воинственный народ погрузился в грёзы.
Прадеды наши вздохнули свободнее, видя, что приходит конец могуществу Турции. Родители же наши тем более имели полное основание потирать себе руки: сами Англия, Франция и Россия соединились и разгромили Турцию при Наварине[37].
А мы?
Мы были свидетелями того, как Турция потеряла остатки своего могущества.
И тем не менее она — одна из могущественнейших держав в мире. Под её скипетром находится сорок миллионов людей. И богатства её несметны. И она обладает несокрушимым учением Магомета.
Пророк между другими мелочами оставил после себя плащ. Плащ этот хранится в старом серале в Константинополе. Калиф, турецкий султан, является его хранителем. Теперь дело обстоит так, что никто не должен видеть этого плаща, разве только в том случае, если ислам будет в величайшей опасности. Но если бы опасность настала, плащ должен быть поднят высоко на воздух и развеваться по ветру на глазах народа, и тогда каждый мусульманин должен браться за меч в защиту своей веры. Когда бы ни был поднят на воздух плащ, — действие его никогда не иссякнет. Показать его — это значит показать всемогущество. Это последнее прибежище калифа.
Радостный трепет охватывает Восток из-за победы над Грецией, и одновременно разгорается ненависть к «неверным». Поведение христианских держав в отношении победителя, постоянное вмешательство христианских держав в восточные дела время от времени вызывали вспышки этой ненависти. В один прекрасный день она могла разгореться ярким пламенем.
Ведь христианским державам всё это ни по чем; ведь ни одна страна не может устоять перед Европой, весь мир, пожалуй, не справится с ней. Но пожар на Востоке мог бы повлечь за собой то, чего опасается всё человечество: мировой пожар. С огнём не играют. Но уж если с ним станут играть, то тут многим достанется. Кто же зажигает его? — Никто!
Говорят о том дне, когда Россия займёт Константинополь. Но весьма возможно и то, что Россия никогда не овладеет Константинополем. Когда какое-нибудь государство слишком разрастается, судьба обыкновенно следит-таки за тем, чтобы легонько раздробить его на части, и снова распределяет эти отвоёванные части по-новому. От Европы зависит, где будут границы России у Чёрного моря, да в значительной степени зависит это ещё и от самого Востока. Пусть дело пойдёт дальше так же, как шло до сих пор, а если возможно, даже и хуже — Восток будет готовиться потихоньку да полегоньку, и в один прекрасный день будет во всеоружии. Потому что Восток стал на верный путь, и, по расчётам людей дальновидных, у него хватит времени уйти по этому пути очень далеко.
Если состоится магометанский тройственный союз, Восток будет далеко не бессилен, а ведь Турция, Персия и Афганистан борются за одно и то же. За то же самое дело готовы бороться и восемьдесят миллионов магометан, находящихся под властью Англии, пятьдесят миллионов в Китае, тридцать миллионов в Африке, сорок миллионов, находящихся под управлением русских и голландцев. Сложите эти миллионы, и их получится немало. А из этих миллионов могут выступить сотни тысяч вооружённых сил. Прибавьте к этому, что крупные магометанские государства, с Турцией во главе, изучают европейское военное искусство и покупают современное оружие, что войско их состоит из защитников ислама, что они обладают плащом пророка…
Правоверный турок смело может покачивать своим тюрбаном и пребывать в покое, потому что падишах его делает всё возможное по данному времени. Падишах умён и начал учиться. «Больной человек»[38] — расчётливый игрок, он сидит себе, выжидая, крепнет и умножает свои силы. Три могущественных властелина в Пере должны бы были поискать иного развлечения, чем разбрасывание раскалённых угольков на Востоке. Им бы следовало лучше поучиться у четвёртого властелина, который, со свойственной германцу серьёзностью, цивилизует и эксплуатирует Турцию под самым их носом. Результаты этой тактики когда-нибудь да скажутся.
«Больной человек» смотрит за пределы Востока и рассчитывает. Там дело идёт вперёд, ровно и постепенно, силы растут, занимается день. «Больной человек» на берегах Босфора и есть тот, кто появится однажды в стране старых султанов, развернёт плащ пророка и зажжёт пожар во всём мире. Вот он каков.