Капли теплого дождя - Виктор Потанин


Виктор Потанин Капли теплого дождя Страницы жизни Степы Луканина Повесть

Рисунки Л. Смирновой

Солдатский мед

Степа рос заморенный, печальный, качни его — упадет. По утрам еле с кровати сползал. А голова такая тяжелая, хоть вози на тележке отдельно. Так и ходил, пригибаясь вперед и покачиваясь, и все время в этой тяжелой голове стоял слабый туман. Часто бабочки в глазах мельтешили. То белые, желтые, то черные совсем, как земля. «Это от слабости, худо Степу кормили…» — утешали в больнице. А Степе — не легче. Зато ростом бог не обидел. Но Степа стеснялся себя, все время ходил, пригибая голову, да и говорил тихонько, чуть слышно. Из-за этого и прозвища были. Да у кого их нет. Последнее отец привез с фронта. Как увидел сына, так напугался:

— Ой-е, какая жердина! Чей такой зверь?

— Он не жердина, — вступилась за Степу мать. А потом не выдержала и заревела. Еле водой отпоили. Наверно, напугалась Степиной худобы. Только отец удержался — ни слезинки не выронил. На фронте, видно, всего повидал, сейчас, не проймешь.

Хороший пример отец подал. Глядя на него и мать успокоилась — слезами горю не поможешь. Да и что оплакивать раньше времени — живой ведь Степа. А то, что худой — не у них одних. Были бы кости, а мясо будет. Только помани его — нарастет. И мать совсем успокоилась и теперь смотрела большими глазами на мужа. Он молчал и развязывал большой зеленый рюкзак. Достал две буханки, хромовые сапожки, шаль большую, пуховую, и белую банку. В банке той запечатай мед. Отец сразу распечатал и выставил.

— Ешь, Степан, поправляйся. Через две границы провез. Особый медок, солдатский.

Степа хлебал прямо ложкой и незаметно начал пьянеть. От меда и здоровый человек соловеет, а мальчишка подавно. Да и слабый был. А через час голова совсем налилась чугуном, и этот чугун свалил его с ног. Еле доковылял до кровати и бухнулся на одеяло. И сразу полетел, поднялся куда-то: и тело летит, и голова полетела, и все это раздвоилось, и не собрать никак. А Степе жалко расставаться с отцом. Да и меда, самое главное, жалко. И он собрал все силы — проснулся. Верней, он и не спал даже, только голова потерялась. Но теперь й голова нашлась, и он опять сел за стол, и снова за ложку. Похлебал немного, и опять в голове закружилось, и вот уж там поднялось видение. О чем подумаешь — то и придет. А Степа войну увидел. Шли танки, неслись самолеты, мчались всадники на высоких конях. И впереди всех — отец. Он что-то кричал, и глаза сверкали, а конь у него — белый, могучий, ни у кого нет такого коня.

— Об чем, Степа, задумался? Может, хватит хлебать-то? Оставим… Еще желудок с непривычки засоришь, — это мать подала свой голос.

— Пусть ест! И ты попробуй, и ты заслужила, такого сынка сберегла мне, — отец смеется, а мать опять плачет, но к меду даже не притрагивается, бережет. Пусть, мол, ест один Степа, а мы ничего — перетерпим.

Когда дошел до середины банки, то совсем опьянел. И опять на него напали видения, но он не обращал на них большого внимания. Только ложкой работал.

— Ешь, сынок, поправляйся. Через две границы провез. Он — целебный медок.

Степа хлебал уже машинально, и руки теперь еле слушались, и глаза закрывались. Но он знал, что рядом сидит отец, и крепился.

— Ешь, ешь. Закончились твои голода. Вон видишь, пошел какой дождичек. К урожаю это, сынок, к урожаю… — и еще что-то обещал отец, но Степа уже не слышал. От меда пахло полынкой и листьями, и еще чем-то горьким, солдатским, от чего стало совсем хорошо. Так же пахло и от отца. Степа опять разомкнул глаза. Сразу увидел мать. Она разложила на коленях свою новую шаль и, кажется, от радости обмерла. Глаза ее запнулись на одном месте и не мигали, и стояло какое-то светлое, бездонное сиянье в этих глазах. В избе было тихо, протяжно тихо и чутко. Только ложка стучала о белую жесть. Вот и кончился мед, вот и ложка на дно упала. И сразу мать ожила.

— Ну, Степан, падай в ноги отцу. Таким кушаньем накормил, да и сам к нам вернулся, живой да здоровый…

— Это мне надо кланяться!.. Така война, а вы живы. Нет, я самый теперь счастливый. Хоть и раненый, да это все замнем, перемелем, — и вдруг отец размяк и заплакал. А мать посмотрела ему в лицо, напугалась:

— Ты раненый разе?

— Да каки теперь наши раны! — и отец засмеялся и поднял Степу на руки. И Степа вверху проснулся и сразу почувствовал, как сила ему в грудь вошла, и в руки вошла, и в ноги. И смеяться захотелось, и бороться с отцом, и кричать на всю улицу. Отец понял его, и мать поняла:

— Вот он, медок-то!

— Через две границы провез, — опять хвастал отец и Смущенно смотрел на сына. Они уже в ограде стояли у высоких, зеленых плетней. Теплый дождичек сыпался. И неизвестно было — то ли слезы опять набухали на щеках у него, то ли это были капли дождя. И дождь здоровался с ним, и поздравлял с возвращением, и обещал урожай.


Белые кони

Росли в табуне два жеребенка — Сивко и Бурко. Бегали совсем белые, только чулочки на ногах — черные. Может быть, братья были, а может, просто одинаковая масть — случайное совпадение. Так и у людей иногда бывает. Живут два человека, и так один похож на другого, что подумаешь — близнецы. И лицом похож, и походкой, и голосом, а разберешься — окажется, что эти двое совсем чужие и даже не знакомились никогда.

Ходил за жеребятами колхозный конюх Степан Луканин. Он-то, конечно, знал их родословную, но посторонним об этом — ни слова. Да и хранил жеребят пуще жизни от злого человека и от лукавого взгляда. В деревне— всякий народ. Многие, например, даже смеялись над конюхом: «Степан дурью мается. С жеребятами вместе спит».

В этой насмешке было много от правды. Решил Степан, что жеребят его уведут цыгане. Как решил — так и сон потерял. Стал заставать жеребят в свой загон. А это не дело и даже полное нарушение. Жеребята должны в колхозном табуне ходить, а Степан пригонял их в свою ограду. Начальство знало об этом, но все ему прощали — за хорошую работу, за честность. Да и была мечта у Степана, что вот вырастут жеребята, он их объездит и заберет все призы на конных соревнованиях. Степан был конюх-спортсмен.

В теплые светлые ночи жеребята плохо спали, томились. Видно, хотелось им на волю, в луга. Степан приходил к ним в загон, утешал. Кто знает, какие клички, слова он им придумывал в эти тихие ночи. Но только жеребята успокаивались и сами лезли к нему, ласкались. А он толкал им в губы то мягкий кусочек от шаньги, то сахар. И жеребята опять чмокали его в широкую сухую ладонь или цеплялись за шею. А Степан рад. Чего ждал, того и дождался. Он расстегивал потный ворот рубахи, потерянно хмыкал — не смотрит ли кто за ним, — и думал, вспоминал, удивлялся, за что ему это тихое счастье. С этим и засыпал, и даже во сне за ним ходили белые кони, говорили по-человечьи. И пахло от них так хорошо, как от теплого хлеба, который только что сняли с противня. И от этих видений, от запахов он засыпал еще крепче — и просыпался бодрый, уверенный.

Часто сына приводил к ним. Маленький Степа поглядывал на жеребят и смеялся, и казалось, что жеребята тоже смеются. Степе было пять с половиной лет, а он уже ездил верхом. Правда, садил его отец всегда на смиреную лошадь, а сам шел сзади, стерег. Серуха эта была старая и бегать быстро отвыкла. А жеребята шагом ходить не умели. Выведет их Степан из загона, наберет полную горсть рафинада и бежит впереди, а они за ним. Опять люди смеются: «Совсем сдурел наш Степан. Уж сына родил, а сам как подросток…» Но была в этом смехе и радость. Раз хорошо человеку — в тридцать лет бегом носится — то и пусть блажит, никому не мешает. А то, что любит коней, — это даже полезно. Это теперь все машины, машины, скоро и в бане, говорят, спину мылить будет тоже машина, а тогда, до войны, лошадь — главный помощник.

«Война». Хорошо бы совсем забыть это слово. Так это тяжело и печально. Но разве выкинешь из жизни, забудешь в каждой судьбе те тяжелые годы…

Вот и кончилось счастье Степана. Попрощался с семьей — и на фронт. А жеребята без него стали тосковать, присмирели. Стали даже искать его, точно не верили, что уехал. Но потом все равно привыкли. Теперь ходила за табуном, конюшила Мария Покидова, а мужиков-то не было — все на фронте. Из женщины, конечно, какой конюх. Не та ухватка, не те привычки, но табун привык и к Марии. Лошадь, как и человек, ко всему привыкает.

А время летело. Сивко и Бурко уже выросли, их обучили, объездили. В мирное время они бы забрали все призы и награды, но теперь про соревнования забыли. А скоро прошел слух, что будут забирать на фронт и коней. Слух подтвердился. В колхоз пришла разнарядка от военкомата, — и табун опустел. Взяли самых лучших, самых отборных. Сивко и Бурко тоже на фронт поехали. Мария Покидова провожала коней до станции. Там их погрузили в вагоны-теплушки, надавали овса, задвинули двери, и эшелон поехал. Никто цветов не бросал в теплушки, никто не оплакивал, кони — не люди. Но Мария не сдержалась, завыла, как по покойнику. То ли о чем-то вспомнила добрая женщина, то ли просто пожалела коней. Ведь поехали под немецкие пули, и кто знает — вернутся ли? И о людях Трудно загадывать, а тут кони…

Прошло время, и оказалось, что Мария права — Сивко и Бурко не вернулись. Зато вернулся с победой Степан Луканин, и сразу пошел на работу. Но силы уже не те, растерял. На войне его всего повредило: один осколок в плече ходил, голова тоже задета, а в правую ногу — пулевое ранение, и не гнется она. Вот как охлопатывали сосновские мужики победу. Но хорошо — хоть живой… Степана сделали бригадиром, потом самим председателем, а через месяц повезли в госпиталь. Открылись раны, и нависла беда.



Госпиталь далеко, в другой области, и поехал туда Степан умирать. Он так и дома сказал, попрощался с соседями. Правление колхоза собрал и там попрощался. Одним словом, приготовился человек. А сын не верил отцу. Мало ли люди болеют, да оздоравливают, и у них так же будет. Скоро от отца совсем писем не стало, и Степа загоревал. Как жить без отца — не мог и представить. Решил посоветоваться с учительницей своей — Ниной Яковлевной. Но она никаких надежд не дала, только велела писать больше писем. И чтоб письма были веселые, бодрые, чтоб помогали отцу.

Так и сделал Степа Луканин. В первом же письме сообщил, что в табуне появились два жеребенка — Сивко и Бурко. Всего месяц назад родились, а уже сейчас видно, что будут крепкие, добрые кони. А масть у них — белая, только чулочки на ногах черные… Отец сразу откликнулся и просил написать о жеребятах подробно. Степа постарался, не пожалел чернил. А потом так понравилось, что стал писать отцу каждый день. В этих письмах — все деревенские новости, но больше всего о том, как растут жеребята. И отец стал чаще писать, а потом сам приехал. И сразу с порога обнял Степу, поцеловал.

— Ну и Степан! Что за сын у меня! Да кто тебя научил так писать-то!..

Степа улыбнулся, стал прятать глаза.

— Сам хотел, сам писал…

— Ох, и хорошо ты писал! Помог ты мне крепко, сынок… А. то уж я глядел в домовину. А ты растолкал меня письмами, растревожил.

Помолчал немного, присел на лавку. Потом вдруг рассмеялся:

— Ты представляешь, Степа, они мне снились даже — твои жеребята… Нет, думаю, — не помру, все равно вас повстречаю! Ну как они — Сивко, Бурко?

— Растут, бегают, тебя ждут, — и у Степы играют глаза. Понял, что легче отцу.

Но болезни не прошли, они затаились. Степан отпросил себя с председателей. Отпустили с трудом, под честное слово. Вот выздоровеешь, мол, тогда снова выберем.

Так и стал опять Степан конюшить. Днем все время на лугу пасет молодняк. И ночью часто на лугу остается. Там у него избушка, вся веселенькая, просторная, правда, пол земляной. Но Степан уже не боится болезней. Они стали от него разбегаться. При таком сыне да при такой работе разве можно болеть?

А Степа-младший все время с отцом. Часто в избушке вдвоем ночуют. Вначале костер жгут, уху варят или картошку, а потом травы набросают на пол — и на покой. И ночью снится опять им дневная жизнь. Только закроет отец глаза — сразу заводит в оглобли лошадь, и вот уж едут куда-то с сыном, а сзади — кони. Их много, много — целый табун. Они бегут, на ходу играют, и пенятся ноздри, летят копыта. И катается, взбухает в груди упругая сила. Он давно уже не слышал, забыл про нее, а теперь она опять ожила. На двоих ее хватит, на четверых, на новую жизнь, которую принесли ему эти белые кони.

Прощание

Однажды ночью, когда горел костер и звезды склонились над ним так близко, что казались живыми, отец спросил сына:

— Ты бабушку не забыл?

— Что ты, папа! Конечно, нет…

— Конечно-то, конечно, а давно не бывал у нее. А заказывали…

— Из-за Заборки?

— Оттуда, Степа. Плоха твоя бабушка. Надо бы попрощаться.

— А почему?

— Да потому, Степа. Все мы не вечны. Все там будем, только не в одно время… Ну, ладно, спи, не расстраивайся, может, и обойдется…

Не обошлось. Бабушка Татьяна опять послала весть, чтобы ехали, а то она уже детей своих стала путать. Смотрит на Федю, а называет его Степой. Фамилию свою позабыла. По всему видно — гонит человека к концу.

Жила она в Заборке, в соседней деревне. Жила с младшим сыном Федором. Трех дочерей ему вынянчила и вот собралась уходить. Относилась к смерти спокойно, даже душевно. Рассказывают, что сама припасла смертну одежду, купила обувь, простыню, полотенца. И все это отложила в свой сундучок, заперла. И все время была в сознаньи, только память немного запутывалась и всех людей было жалко. Увидит Федора — и заплачет. Внучки подойдут, на стульях рассядутся, она поднимет глаза — и заплачет. Спросят:

— Почему плачешь?

— Жалко вас… — и махнет рукой.

Руки у нее были красивые, полные, как у молоденькой. И глаза были еще ясные, умные. Посмотрит на человека — и тот сожмет плечи, стушуется, как будто она — прокурор какой, а он сам, человек этот, — ответчик. А бабушка посмотрит еще строго с минуту и улыбнется. И улыбка такая же умная, с дальним значением. Но значение это — хорошее, и человеку делается легко, и с души сползает накипь-печаль. И еще многое про нее рассказывали, потому в смерть ее не верил никто. Не верили и в то, что начала она заговариваться, что начала детей своих путать. Так же бы удивились, наверно, если бы в бору вдруг зашаталась большая сосна и вдруг бы упала наземь. «Как это? Зачем ей падать? Надо стоять еще и стоять!» Так и про бабушку Татьяну не верили. Зачем, мол, умирать, такая война пережита, оба сына пришли целехоньки с фронта, и снохи к ней хорошо относятся. Так что — зачем?.. Но смерть не обманешь…

И Степан с сыном собрался в Заборку. Ехали долго, поди, часа два. Дорога лесная — все по корням да по кочкам, да еще дождь прошел накануне. Теперь в колею хоть гусей загоняй. Есть где поплавать. И часто телега у них не ехала, а ныряла в воду с размаху, только лошадь пофыркивала. Наверное, думала, что ее обманули или обманывают. Для других, мол, лошадей есть дороги, а ее куда-то в болото заперли да еще кнутом понужают… Зато воздух, воздух какой в бору! Пей, режь его, в сумку складывай, выпусти на волю этот боровой воздух — и сразу разольется вокруг чистый мед…

Бабушка не узнала старшего сына. Когда он зашел в высокую комнату, то сразу же поздоровался бодрым голосом:

— Здравствуй, мама! Ты передавала, вот и приехали.

Лицо ее ничего не сказало. Она смотрела мимо Степана, как бы видела сквозь него. На кровати она не лежала, а сидела. Так, видно, легче дышать. На щеках, у ней выступил желтый холодный глянец, и оттого лицо сделалось нежное, восковое, и этот воск на Лице особенно расстроил Степана.

— Что со щеками-то? Как яичком облиты? — спросил он у Федора, младшего брата.

— Это худо, братан, — ответил шепотом и отвернулся, потом полез в печурку за табаком.

— Сейчас ты зайди, — подтолкнул Степу отец.

Степа и раньше очень боялся, когда по бору ехали, а теперь совсем связал страх. Но отец сзади:

— Иди, сынок… Надо идти!

И Степа ступил через порог. Потом прошел еще две плашки и замер. Бабушка рукой поманила, она сразу его узнала.

— Шагай, Степа, не бойся.

Он еще раз шагнул и оказался возле кровати.

— Какой ты, Степа, высокой. Поди, много ешь?

Голос был низкий, но очень слабый. И еще показалось Степе, что голос шел не от бабушки, а откуда-то снизу.

— Степа, где ты? Где лицо-то? — опять ее голос. Степа посмотрел и опять напугался. Этот голос и восковые щеки, эта просьба — «где лицо-то?» — напомнили ему какую-то фигуру из страшной сказки, — и он поежился, задышал, как будто в комнату вошел холод. Она вдруг поняла его:

— Не бойся, внучек, меня. Я худа стала, страшна…

Устала говорить, замолчала.

Он беспомощно оглянулся, отец что-то маячил. Степа очень хотел понять его знаки, но потому, что очень хотел — так и не понял. А бабушка опять:

— Дай мне лицо-то? — и вдруг он догадался: она хочет потрогать лицо его, а достать до лица не может. И тогда он упал перед ней на колени, и лицо его стало на уровне бабушкиных ладоней. Эти ладони сразу обхватили щеки. Словно хотели согреть их или запомнить. Подержали с минуту и отпустили.

— Я умру завтра, Степа. Не реви, не жалей меня, я пожила.

— Ты не умрешь! — он не сказал слова эти, а выкрикнул. И сразу напугался своего громкого голоса. Щеки у бабушки задвигались, а по лицу прошел трепет. Кажется, она улыбнулась.

— Спасибо, внучек. Я все запомнила… — она устала опять и побледнела. Но Степа этого не заметил.

— Что ты запомнила?

— Как в ноги пал перед бабушкой. А я недостойна…

— Что ты говоришь?

— Недостойна, говорю… Недостойна я.

В четыре часа утра она перестала дышать. Умерла во сне, перед смертью даже не состонала. Говорят, так умирают только очень добрые, чистые люди. Хоронили ее в Сосновке.

За гробом шла вся деревня. Степе было так тяжело, что даже не мог заплакать. Это была первая смерть в семье. Первая на глазах у него.

Дальше