Нездешний - Бакланов Григорий Яковлевич


Григорий Бакланов Нездешний

Рассказ


Они играли в шахматы, лежа на полу. Старший подолгу задумывался, подперев голову, вздыхал, стряхивал пепел в блюдечко.

– Ну чего ты? Ходи! – торопил младший. Он уже расставил ловушку, просчитал на три хода вперед.

Брат посмотрел на него, будто не сразу узнав, будто просыпаясь. Он лежал на животе, тапки с ног скинул.

– А чей ход?

– Да твой же, твой! Ты, правда, какой-то нездешний вернулся. Ты играешь или не играешь?

– Играю…

Женщина в черном платье сидела на земле, изогнувшись тонким телом. Поднятые вверх руки держала на затылке. Ноги босые. Про нее было известно: снайпер. И вроде бы не чеченка, украинка. Расспросить ее не подпускали, оператор снимал издали: ее и солдат, обступивших полукругом, выражение их лиц. Вместе с ранеными ее отправили вертолетом в Моздок. Рассказывали, будто в воздухе раненые выпихнули ее за борт. А он видел и видел вновь, как в окружении солдат она сидит на земле с поднятыми за голову руками.

– Ну, ходи, – ныл Димка.

Желтые от табака пальцы вытянули коня из-за строя пешек, подержали на весу, поставили неуверенно. Димка вскочил на ноги, запрыгал, захлопал в ладоши.

– Кажется, я тебе тут что-то прозевал. Ладью?

– Прозева-ал… Не прозевал! Ты вон сколько думал.

– Ладно, сдаюсь.

– Нет, доиграем. Бери уж, так и быть, ладью обратно. Можешь переходить.

Старший брат поднялся с пола, потянулся до хруста в суставах, почесал спину о косяк двери.

– Там в ванной щетка есть такая с длинной ручкой. Жесткая. Почеши мне спину.

И лег лицом вниз на диван, задрал рубашку до плеч. Младший работал щеткой.

– У тебя уже вся спина красная.

– Еще разок. И бока. И поясницу.

Потом пригреб младшего брата к себе, и они лежали рядом на диване.

– Ты в каком теперь классе? В шестом, в седьмом?

– В седьмом. Ты что, забыл?

– Забыл.

А вот родной запах брата не забыл. Хорошо было вдыхать его.

– Помнишь, мы с тобой рыжую собачку подобрали? Морда, как у лисички. Голодная была. А пожила у нас, чесаться стала. Мы еще к ветеринару возили. Это, говорит, диатез у нее пошел. От хорошей пищи. Вот и у меня вроде того. Искупаюсь, все тело чешется. Какие вы теперь прически носите!..

Он взъерошил брату волосы. Тот вывернулся из-под руки:

– Давай доиграем!

– Успеем.

– Да-а…Сейчас эти приедут. Тебе охота ехать?

– Не-е.

– А чего едешь?

Старший не ответил. Лежал, закрыв глаза. Вот если б Димка не возился, полежал тихо, он подремал бы рядом с ним. Тепло его чувствовать, слышать его дыхание.

Там он засыпал мгновенно, хоть сидя, хоть стоя: пять минут, да – твои. А дома тихо, хорошо, а он среди ночи встает курить. Когда смотришь в темноте на уголек сигареты, опять все перед глазами. И то, чего видеть не хочется. И мысли всякие.

Отец у них – человек твердых взглядов, знает, что есть что, и знает неколебимо.

Ему рассказывать – себе дороже: послушает, послушает с улыбкой превосходства и тебе же начнет объяснять, как все это понимать надо. Домашний политрук. А мать жаль. Она давно уже привыкла не сама думать, говорит его словами, не то, что сердце ей говорит. Она и назвать его не смогла, как хотела, из роддома написала отцу: "Смотри, какое хорошее имя Мишенька. Давай нашего сыночка так назовем…".

Но отца звали Пал Палыч. И деда звали Пал Палыч. И сын должен быть Пал Палыч.

Недавно брал интервью у командующего, у генерал-полковника. Тот видит его впервые и вдруг: "Это ты, что ли, Пал Палыч?".

А Димка, скосив глаза на шахматную доску на полу, мысленно доигрывал партию за него и за себя. И раздался звонок в дверь.

– Ну вот, говорил, не успеем доиграть.

– А ты сохрани на доске, вернусь – доиграем.

Шлепая тапочками по полу, Паша пошел открывать дверь. Открыл и предстал во всем домашнем: в джинсах старых, протертых, в рубашке линялой навыпуск.

– Нет, глядите на него – в тапочках! Там уже столы накрыты, а он как бы в тапочках…

Все пятеро они, теснясь, вступили в крохотную переднюю, обдав духами и морозным воздухом: Олег с женой, с Галкой, она – в норковой шубе до пят; Генка с очередной подругой, она – в норковой шубейке. А еще одна – без шапки, вся навороченная, в распахнутой телячьей шубе: рыжая шкура белыми пятнами. Точно такого теленка, бело-рыжего, убило там при бомбежке, лежал, вытянув морду, из ноздрей натекла кровь, рога только-только обозначились. Они варили потом в ведре его мясо.

– Слушай, что там у тебя делается перед домом? Не припарковаться, топали черт-те откуда.

Девица в телячьей шубе тем временем подала влажную теплую ладонь:

– Мила.

Резкий запах ее духов он чувствовал на своей ладони, когда спешно, под руководством Олега собирал сумку в дорогу.

– У тебя что, желтого галстука нет? Как же быть? Там купим? Впрочем… – Олег на миг озадачился. – Бабы в длинных вечерних платьях, мы с Генкой – в строгих, как бы черных костюмах… Нас ждут, ты ж понимаешь, в ярких пиджаках, а мы удивим: в строгих черных костюмах. А ты – в джинсах и свитере. Гениально! Ты оттуда, ты еще весь там.

А из комнаты, где они играли в шахматы, – голос Милы, детский, но с хрипотцой:

– Мальчик, ты в каком классе?

– Ни в каком.

– Ты не учишься? Что же ты делаешь?

– Газетами торгую. У светофора. Миллионером буду.

– Ах, обманщик! Ах, шалунишка!

– Руку! – рявкнул Димка.

Молодец. Потянулась, наверное, потрепать его по волосам.

– Учти, девка отвязанная, – Олег снизил голос. – Завалимся туда, оттянемся по полной программе.

– А у Генки опять новая? – спросил Паша. – Скажи хоть, как зовут?

– Зовут? Зовут, зовут, зовут… Дина!

– Дина была, когда меня еще осенью отправляли.

– Да? Ну, значит – Зина, – Олег хохотнул. – А я ее по старой памяти Диной зову.

Откликается.

Вот чего Паша не мог понять: Генка – урод, цирковой клоун таким себя не нарисует.

И ток-шоу его – для дебилов. Но – успех, девки западают на него. Вчера на лотке у метро видел в глянцевом журнале: горнолыжники. Среди них Генка с подругой, с этой самой: Диной? Зиной? Написано было: с подругой. Успел уже свозить ее в Австрийские Альпы. Горы, солнце, небо, снег слепящий. Яркие на снегу костюмы, очки в пол-лица. Он было хотел купить этот журнал, и продавец заметил: "Самый свежий номер. Только что получили". Но сопоставил, посмотрел, когда подписан в печать. Примерно в это время наши десантники попали в засаду в горах: туман был сильный. Они лежали мертвые на снегу, а единственный уцелевший, раненый, взятый в плен, ковылял среди трупов и что-то говорил. С чеченцами был французский оператор, он подробно снял все.

– Ну, понеслись! – Олег подхватил его сумку.

В дверях, обернувшись, видел Димкин взгляд. Димка что-то ворчал. Он ворчал: "Какие крутые! Три минуты варились, уже – крутые!..". Но Паша этого не слышал.

По шоссе мчались двумя машинами: впереди – Генка на новой "volvo", цвет металлик, следом – они четверо: Олег с Галкой, а на заднем сидении Мила и он. Мила курила, пепел сигареты стряхивала в коробочку, свернутую из бумаги.

– О тебе легенды ходят, – Галка обернулась к ним меж двух кресел, лицо загорелое зимой. Вот правда: не родись красивой, а родись счастливой. Олега вся страна знает, рейтинг у его музыкальной программы стабильно высокий, и сам парень видный, морда симпатичная, девки по нему сохнут от Москвы до самых до окраин.

Вот, думают, у кого жена красавица. А Галка… Нет, когда привыкнешь к ней – вполне ничего, глаза, например. А уж умна, как бес, держит его в горсти: "Галочка, Галочка…". А у Галочки нос смотрит в рот. Это в Болгарии, на Золотых песках, был он там однажды, все поражался: мужчины – красавцы, женщины – глядеть не на что. Откуда тогда такие красавцы берутся?

– Рассказывают, ты там в атаку всех повел за собой.

– С чем бы это интересно, Галочка, я бы в атаку ходил, например? Журналистам вообще оружие не полагается.

– Скромничает, скромничает, – бормотнул Олег, одновременно резко сигналя, не давая черной "волге" вклиниться между ними и Генкой, – скромность, Паша, самый первый шаг в безвестность. Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь.

Это поучение Паша слышал от него не раз.

– Мы, Галочка, при начальстве состоим. Начальство врет, и мы вам врем. Это две разные войны: для солдат и для тех, кто про войну рассказывает.

– Не прибедняйся. Мы еще устроим вечер воспоминаний, напряжем его. Правда, Мила, напряжем? – Олег в зеркало заднего вида подмигнул.

– Элементарно, – приопустив стекло, Мила выбросила окурок сигареты, ветром смахнуло его.

На виражах валило их друг к другу, он чувствовал ее бедро, сильную ее ногу. И взгляд Галкин недоуменный, поощряющий ловил. Что-то надо было хотя бы сказать, но ему как наступили на язык. Она сама взяла вожжи в руки:

– Представляю, какой вы там испытали неуют.

Голос из души в душу. Дура ты, прости господи: неуют. Казалось, он уже весь пропах ее духами.

– Да нет, ничего. Вши только одолели.

Она сделала испуганные глаза. Но тут же и расхохоталась веселой шутке. Он не на нее, он на себя злился. А чего ехал? Он знал, чего и почему. Они все – на ты, все вроде бы – одна компашка. Но это – внешне, каждый знает свое место. Олег – один из… А таких, как он, набрать можно, свистни только. Но позвали как равного. Нечто загородное, пятизвездочное, туда раньше одних иностранцев возили.

Польстило, себе-то уж врать не будет.

Мелькали, мелькали по сторонам шоссе избы старые, и сто, и двести лет назад стояли такие же. Только те были под соломой, эти – под шифером. А среди них и в глубине – дворцы новые, краснокирпичные. Башенки. Медные крыши… Вдруг бор сосновый распахнулся. Сосны вперемежку с елями, снег нетронутый, ни птичьего, ни заячьего следа, шоссе летело навстречу, как стрела, над ним и неба не видно, сомкнулись вершины. Представить себе не мог, что есть, уцелели такие леса заповедные под Москвой.

Через два шлагбаума – Олег опускал стекло, называл свою фамилию, охранник шел в стеклянную будку сверяться, и шлагбаум подымался – въехали в мир иной. Домики бревенчатые, как игрушечные, все новенькие, дочиста разметенные дорожки, и еще ездит на ярких автокарах обслуга с лопатами, с метлами. Мужчины борцовского вида в штатском прогуливаются с рациями под незажженными фонарями.

Они оставили машины на площадке у главного входа среди им подобных иномарок, с сумками в руках, с чемоданами на колесиках шли по выброшенному со ступенек на снег зеленому, как трава весенняя, синтетическому ковру, стеклянные двери сами разъехались перед ними. Входили, утомленные славой, а от столиков бара, от стойки администратора как ветром поворачивало головы. И всего-то вошли, а на лицах людей – праздник. И рассказывать будут: видел, как вас…

В просторном холле – мрамор, дикий камень, темное дерево – играл квартет: три скрипки и виолончель. Спинами к незажженному камину пожилые музыканты в черном беззвучно водили смычками по струнам, взрывы хохота в баре заглушали тонкие голоса скрипок.

Перед лифтом Олег взглянул на часы:

– Так… До обеда – полчаса. Как раз дамы пописают…

– Олег!

– Галочка, это не я, это все Генка. Дамы, говорю, приведут себя в порядок, за тобой, Пал Палыч, зайдем.

Паша шел по ковровой дорожке среди деревянных панелей, вертел в руке пластиковый магнитный ключ от двери: черт его знает каким концом всовывать в замок. Но у его номера стояла каталка с горами белья, дверь открыта. Горничная вытирала пыль, сразу начала извиняться:

– Не успела прибраться. Отсюда только что выехали. Вы располагайтесь, я только постель перестелю.

Паша поставил сумку, повесил куртку:

– Я скоро уйду.

Дверь в ванную, в белое сияние, была распахнута. Сиял кафель, никель, мраморный стол с углубленным в нем умывальником и множеством расставленных флакончиков.

Ждали белые халаты в целлофановых чехлах на стене, белые тапочки под ними. И все это повторялось в огромном зеркале. А сама ванна, как чаша фарфоровой белизны.

Только на дне шершавые полосы, наверное, чтоб не поскользнуться спьяну. Он вымыл руки, полотенца такой белизны, что страшно прикасаться. Глянул на себя в круглое увеличивающее зеркало для бритья. Ну – рожа! Скулы обтянуло, шершавые какие-то стали.

Он закурил, прошел в номер, сел на диван к маленькому столику. Сбросив на пол простыни, горничная стелила свежее тончайшее белье на две широченные кровати, натягивала без складочек, нагибалась, чтоб подоткнуть, а он смотрел на нее. Она чувствовала это.

– Вчера здесь банк справлял годовщину, – засмеялась. – Гуляли всю ночь. Вот так махнут рукавом, фужеры – на пол. Утром подхватились, а этого забыли разбудить.

Матрасы у нас хорошие, спится.

И рукой чуть придавила матрас, руку подкинуло. В ситцевом платье-халатике голубыми и белыми полосами, вся отглаженная, у шеи белый воротничок. В голых по локоть полных ее руках подушки летали, как живые, она вдевала их в наволочки. И опять дотягивалась, нагибалась, застилая кровати атласным одеялом. И – мысль шальная сквозь дым сигареты: интересно, сколько они здесь берут? Сто, полтораста долларов?

– А я вас видела, – сказала она, – по телевизору.

– Это – не меня. Меня всегда с кем-то путают. Похож. У каждого человека есть двойник. Вот и у меня вроде того.

Она заметила, что ему некуда стряхнуть пепел, принесла керамическую пепельницу:

– Вот пепельницы обязательно прихватывают с собой. На память. И ручки шариковые.

Она была не так молода, как показалось издали: лет под тридцать, а может – все тридцать пять.

– Да уж нет, не спутала, я вас сколько раз видела. Говорите в микрофон, а там, позади, страсть какая…

И голос жалостливый. Паша встал, вдавил сигарету в пепельницу. Он терпеть не мог, когда его жалеют.

Внизу, в ресторане – зимнее солнце сквозь стеклянные стены. Вровень с полом белый снег снаружи, молодые голубые ели на снегу, тени и солнце, а здесь – белые крахмальные скатерти, в белых кокошниках царевны-официантки. Одна стояла при входе за конторкой. Он назвал номер своей комнаты, она отметила карандашиком.

– А за тобой Мила пошла.

Вдоль шведского стола с закусками шла Галка с тарелкой в руке. Он тоже взял тарелку из стопки. Какая рыба всех сортов! И осетрина, и семга, и еще какая-то, похожая на змею. А ветчины, колбасы, салаты, фрукты… А хлеб какой! И булочки в плетеных корзинках, и черный, и серый, и тминный. И еще на доске, чтоб самому взять салфеткой и отрезать ножом-пилкой. Свежий, пахнущий, хрустящий. Нагулявшие аппетит молодые пары не спеша, чередой обходили стол, выбирали придирчиво. От всех веяло здоровьем, даже от седенького старичка и разрумянившейся на морозе старушки в спортивных брюках. А уже Олег издали махал рукой, звал. И как только Паша подошел, сел, Олег щелкнул пальцами над собой, подал знак, и через зал пошла официантка с рюмкой водки на крошечном подносе. И уж чего вовсе не мог ожидать Паша – остановилась перед ним:

– Это – для вас. От фирмы.

Паша встал неловко, у всех на виду. И Олег, и Галка, и Генка с Зиной, и подошедшая усаживающаяся Мила хлопали в ладоши, снизу вверх, как на свое создание глядели на него. Он выпил, руку к сердцу приложил. Он понял: им, вернувшимся оттуда, угощают сейчас. За другими столами ресторана тоже хлопали одобрительно, и Олег, всеми узнанный в лицо, победительно оглядывался, сверкал глазами-сливами, собирал аплодисменты.

Вечером в охотничьем домике жарко пылал огромный камин. Из тьмы и мелькания света – красного, синего, зеленого, желтого, – из грохота музыки, топота ног вываливались к столам потные, задыхающиеся.

– Слушай, что тебя напрягает? – Олег распустил галстук, покрутил мокрой шеей. Он был уже без пиджака, в белой прилипшей рубашке, дышал тяжело.

– Галка твоя здорово пляшет, – сказал Паша.

– Чо тя как бы напрягает, Пал Палыч? Кто тебе ежа пустил за воротник?

Подошла Мила, поставила перед ним тарелку: золотящаяся от жира нога жареного молочного поросенка.

– Ешь. Пьет только, а не ест.

Серебристое платье на ней в обтяжку, вся переливается, искрится на свету.

Искрятся бедра, плоский живот. Она еще и повела бедрами.

Кто-то уже утащил Олега. У стены из гладких бревен за сдвинутыми столами пели немцы. А может – не немцы. Положили друг другу руки на плечи, раскачивались в отсветах пламени из камина, а что поют, за грохотом музыки не разобрать.

– Ешь, – Мила кормила его с вилки. – Ешь, а то опьянеешь. Пошли плясать.

Он встал, налил водки в фужер. Хотел полный налить, Мила отняла бутылку:

– Что из тебя толку будет, трепетный?

Он выпил залпом.

– Пошли!

В тесноте, в толкотне плясал Паша отчаянно, ноги сами что-то выделывали. И руки, и плечи. Разноцветные прожектора полосовали во тьме по головам, выхватывая лица.

И Мила переливалась в мелькающем свете, манила, манила к себе. Она была теперь в черном. Когда переоделась? И мощные груди подскакивали в пляске. И бусы скакали на них.

Мила сидела за столом. Одна. Злая. И опять вся серебряная. А в черном кто был?

Одно из дву-ух?

– Принеси мне пирожных. Там, в предбаннике, на столах. И – чаю!

Он только сейчас увидел близко: а глаза-то у нее – белые. Расширенный черный зрачок, черный ободок и – не карие, не серые, не голубые – сплошь белые. И белыми от ярости глазами глядела на него:

– Ну!

В предбаннике, в первом от входа рубленном из свежих бревен маленьком зале, сверкал огромный самовар. А на столах – подносы с пирожными. Вдоль них ходят, высматривают, выбирают. Кто-то позвал Пашу. Но он, держась рукой за перила, спускался вниз, в гардероб. Среди множества шуб никак не мог отыскать свою куртку. Вдруг уткнулся: рыжая с белыми пятнами телячья шкура распята на плечиках.

И свою куртку рядом узнал.

На крыльце четверо мужиков в белых рубашках, в галстуках курили, остужаясь. Кто-то из них кинулся к нему подхватить, когда Пашины ноги разъехались на скользких ступенях. Но Паша выправился, устоял. В распахнутой куртке, концы шарфа отдувало ветром, шел твердо, прямо, фонари только чуть-чуть покачивались. На одном из поворотов лед блестел под электричеством. Лед выскользнул из-под ног, и увидел Паша небо над собой. Хотел было подняться, завозился в сугробе, но так хорошо было лежать, так дышалось просторно. Он лежал, дышал, трезвел. Лежал, пока не пробрало до дрожи.

Дальше