Жирные ляжки твоей жены.
Энджел шепчет:
– Зачем вы вообще потрудились приехать?
Затем, что ее дорогой милый дурачок муж – он не оставил прощальной записки.
Затем, что это – та часть его, которой она никогда не знала.
Затем, что она желает понять, кем он был. Она хочет выяснить, что случилось.
И Мисти говорит Энджелу:
– Я не знаю.
Строители старой закваски, сообщает она ему, они ни за что бы не начали строить новый дом в понедельник. Только в субботу. После того как заложен фундамент, они обязательно бросают пригоршню зерен ржи. Если через три дня зерна не прорастут, они строят дом. Они прячут старую Библию под пол или замуровывают ее в стене. Они обязательно оставят одну из стен неокрашенной, вплоть до прибытия хозяев. Таким образом, дьявол не будет знать, что дом завершен, пока там уже не поселятся люди.
Из бокового отделения своей сумки с фотопринадлежностями Энджел достает нечто плоское и серебряное, размером с книжку карманного формата. Это нечто квадратное и блестящее, фляжка, изогнутая так, что твое отражение в ее вогнутой стороне – высокое и худое. Твое отражение в ее выпуклой стороне – приземистое и толстое. Он протягивает ее Мисти – металл гладкий и массивный, с круглым колпачком на одном конце. Центр тяжести смещается, когда что-то с плеском перекатывается внутри. Его сумка с фотопринадлежностями – из колючей серой ткани, вся усеянная «молниями».
На высокой худой стороне фляжки выгравировано: «Энджелу – Te Amo».[12]
Мисти говорит:
– Ну? А вы-то почему здесь?
Когда она берет фляжку, их пальцы соприкасаются. Физический контакт. Флирт.
Для протокола: погода сегодня несколько подозрительна, с шансами на измену.
И Энджел говорит:
– Это джин.
Колпачок отвинчивается и отводится в сторону на крохотном кронштейне, которым крепится к фляжке. То, что внутри, пахнет весельем, и Энджел говорит:
– Пейте, – и ее худое, высокое отражение в отполированной поверхности – сплошь в отпечатках его пальцев. Сквозь дыру в стене видны ноги домовладелицы в замшевых полуботинках типа мокасин. Энджел ставит свою сумку так, чтобы закрыть дыру.
Где-то вдали от всего этого слышно, как волны океана шипят и разбиваются. Шипят и разбиваются.
Графология утверждает, что в почерке любого человека проявляются три грани его личности. Все, что выпадает за нижнюю границу слова, к примеру, хвостики строчных «у» и «ф», намекает на твое подсознание. На то, что Фрейд назвал бы твоим «ид». Это – твоя самая животная сторона. Если хвостики отклоняются вправо – это значит, что ты тянешься к будущему и миру вовне себя. Если влево, то, значит, ты застрял в прошлом и замкнулся в себя.
То, как ты пишешь, как ходишь по улице – вся твоя жизнь проявляется в каждом физическом действии. Как ты держишь плечи, говорит Энджел. Все это – искусство. Как ведут себя твои руки… ты непрерывно рассказываешь историю своей жизни.
Внутри во фляжке действительно джин – того доброго сорта, холод и тонкость которого ты можешь прочувствовать всей длиной своего пищевода.
Энджел говорит: то, как выглядят твои высокие буквы – все, что возносится над уровнем нормальных строчных «е» и «х», – намекает на твою возвышенную духовную сущность. На твое суперэго. То, как ты пишешь свои «б» или ставишь галочки над «й», – показывает, кем ты стремишься стать.
Все, что находится посередке, большинство твоих строчных букв – в них отразилось твое эго. Будь они скученными и колючими или размашистыми, с завиточками – в них виден обычный, будничный ты.
Мисти протягивает фляжку Энджелу, и тот делает глоток.
И говорит:
– Вы что-нибудь чувствуете?
Питеровы слова гласят:
– …вашей кровью мы сберегаем наш мир для следующих поколений…
Твои слова. Твое искусство.
Пальцы Энджела отпускают ее. Они уходят во тьму, и слышно, как вжикают, открываясь, «молнии» его сумки. Коричневый кожаный запах отступает от Мисти, и Энджел – щелк-вспышка, щелк-вспышка – делает снимки. Он опрокидывает фляжку в свой рот, и отражение Мисти скользит вверх-вниз по металлу между его пальцами.
Под Мистиными пальцами, скользящими по стенам, письмена гласят:
– …Я сыграл свою роль. Я нашел ее…
Они гласят:
– …это не моя работа, кого-то убивать. Это она палач…
Чтобы запечатлеть боль достоверно, говорит Мисти, скульптор Бернини сделал набросок собственного лица, пока жег свою ногу над свечкой. Когда Жерико[13] писал «Плот Медузы», он отправился в госпиталь, чтобы сделать наброски лиц умирающих. Он принес их отрезанные головы и руки в свою мастерскую, чтобы исследовать, как кожа меняет цвет по мере гниения.
Стена гулко грохочет. Гулко грохочет опять, штукатурка и краска дрожат под пальцами Мисти. Домовладелица на другой стороне пинает стену еще раз своим холщовым яхтсменским полуботинком, и цветочки и птички в рамочках дребезжат по желтым обоям. По каракулям черной наспреенной краски. Она орет:
– Вы можете сказать Питеру Уилмоту, что он сядет в тюрьму за это дерьмо.
Вдали от всего этого шипят и разбиваются океанские волны.
По-прежнему выписывая пальцами твои слова, пытаясь почувствовать, что же ты чувствовал, Мисти говорит:
– Вы когда-нибудь слышали о местной художнице по имени Мора Кинкейд?
Заслоненный фотоаппаратом, Энджел говорит:
– Немного, – и щелкает затвором.
Он говорит:
– Имя Кинкейд не было связано с синдромом Стендаля?
И Мисти опрокидывает фляжку снова, делает еще один жгучий глоток, со слезами в глазах. Она говорит:
– Она умерла от него?
И, по-прежнему делая снимки, Энджел глядит на нее сквозь видоискатель и говорит:
– Посмотрите сюда.
Он говорит:
– Что вы там говорили про художников? Про эту вашу анатомию? Покажите мне, как должна выглядеть настоящая улыбка.
4 июля
Просто чтобы ты знал: это так мило. День независимости, и гостиница полнехонька. На пляже яблоку негде упасть. В вестибюле толпится летняя публика, все они топчутся на одном месте, ожидая, когда с материка запустят в воздух шутихи.
Твоя дочка Табби, у нее на обоих глазах – куски клейкой пленки. Слепая, она пробирается сквозь вестибюль, хватая и гладя людей и предметы. От камина до конторки портье она шепчет:
– …восемь, девять, десять… – считая свои шаги от одной точки до другой.
Летние пришельцы, они слегка подпрыгивают, напуганные ее маленькими ручками, что щупают украдкой. Они одаряют ее молчаливыми улыбками и отступают в сторону. Эта девочка в сарафане из выцветшей розово-желтой шотландки, ее темные волосы собраны в хвост желтой лентой, она – идеальный ребенок острова Уэйтенси. Вся – розовая помада и розовый лак для ногтей. Играет в какую-то очаровательную старомодную игру.
Она пробегает раскрытыми ладонями по стене, ощупывает картину в раме, касается пальцами книжного шкафа.
Снаружи, за окнами вестибюля – вспышка и гулкий грохот. Шутихи запущены с материка, летят по дуге вверх и все ближе по направлению к острову. Как будто гостиница подверглась атаке.
Огромные солнца оранжево-желтого пламени. Красные взрывы огня. Голубые, зеленые шлейфы и искры. Каждый раз гулкий грохот запаздывает, как гром вслед за молнией. И Мисти подходит к своей дочурке и говорит:
– Душка, уже началось.
Она говорит:
– Разлепи свои глазки, пошли посмотрим.
С глазами, по-прежнему закрытыми пленкой, Табби говорит:
– Мне нужно запомнить пространство, пока все здесь.
Пробираясь на ощупь от пришельца к пришельцу – все они замерли и смотрят на небо, – Табби считает свои шаги до дверей вестибюля и террасы снаружи.
5 июля
На вашем первом настоящем свидании – твоем с Мисти – ты натянул для нее холст.
Питер Уилмот и Мисти Кляйнман на свидании, сидящие в высоких сорняках на большом пустыре. Летние пчелы и мухи, вьются вокруг них. Сидят на пледе, принесенном Мисти из ее квартиры. Ее ящик с красками – блеклое дерево под пожелтевшим лаком, с шарнирами и уголками из латуни, потускневшими почти до черноты, – Мисти разложила ножки, превратив его в мольберт.
Если ты уже вспомнил об этом, листай дальше.
Если ты помнишь, сорняки были так высоки, что тебе пришлось затаптывать их, чтобы сделать гнездышко на солнце.
Это был весенний семестр, и всех в колледже, кажется, обуяла одна и та же идея. Сплести CD-плеер или персональный компьютер, используя только местные травинки и палочки. Кусочки кореньев. Пестики. В воздухе сильно воняло резиновым клеем.
Никто не натягивал холстов, не писал пейзажей. Это считалось неостроумным. А Питер уселся на тот самый плед на солнце. Расстегнул свою куртку и задрал подол мешковатого свитера. И там, вжатый в кожу его живота и груди, оказался подрамник с чистым холстом, прикрепленным степлером.
Вместо крема от загара ты втер рашкуль под оба глаза и вдоль переносицы. Большой черный крест в самом центре твоего лица.
Если ты читаешь это сейчас, то ты пробыл в коме бог знает как долго. Последнее, на что рассчитан этот дневник, – это достать тебя.
Когда Мисти спросила, зачем ты таскаешь подрамник под шмотками, вот так вот засунув его под свой свитер…
Питер сказал:
– Чтоб убедиться, что он мне впору.
Ты так и сказал.
Если ты хоть что-нибудь помнишь, то вспомнишь и то, как жевал стебель травинки. Каким тот был на вкус. Как мускулы твоей нижней челюсти вздувались желваками – то на одной ее стороне, то на другой – пока ты жевал его, гоняя во рту по кругу. Одной рукой ты копался в земле меж сорняков, подбирая кусочки гравия или комочки грязи.
Все Мистины подружки плели свои дурацкие травинки. Чтобы сплелось какое-нибудь устройство, выглядящее достаточно реальным, чтобы считаться остроумным. И не расплелось при этом. Не имей оно аутентичного вида настоящего, доисторического, высокотехнологичного продукта индустрии развлечений, ирония бы просто не сработала.
Питер вручил ей чистый холст и сказал:
– Напиши что-нибудь маслом.
И Мисти сказала:
– Никто не пишет маслом. Уже давно.
Если кто-то из ее знакомых до сих пор вообще что-то писал, они использовали собственную кровь или сперму. И писали они на живых собаках из приюта для бездомных животных или на отлитых в форму желатиновых муссах, только не на холсте.
И Питер сказал:
– Спорим, ты до сих пор пишешь маслом на холсте.
– Почему? – сказала Мисти. – Потому что я умственно отсталая? Потому что я не знаю ничего поинтересней?
И Питер сказал:
– Просто, блядь, пиши.
Предполагалось, что они должны быть выше репрезентативного искусства. Рисования прелестных картинок. Предполагалось, что они должны научиться визуальному сарказму. Мисти сказала, они слишком дорого платят за учебу, чтобы не практиковать приемы действенной иронии. Она сказала, что прелестная картинка ничему не учит мир.
И Питер сказал:
– Мы недостаточно взрослые, чтобы купить себе пиво – чему мы можем научить мир?
Лежа на спине в их гнездышке из сорняков, закинув руку за голову, Питер сказал:
– Любые усилия будут напрасны, если у тебя нет вдохновения.
На тот случай, если ты, блядь, не заметил – ты, большой болван: Мисти действительно хотела понравиться тебе. Для протокола: ее платье, сандалии и мягкая соломенная шляпка – во все это она вырядилась специально для тебя. Если бы ты удосужился прикоснуться к ее волосам, то услышал бы хруст лака.
Она так сильно надушилась «Песней Ветра», что притягивала пчел. А Питер водрузил чистый холст на мольберт. Он сказал:
– Мора Кинкейд не ходила ни в какой ебучий художественный колледж.
Он выплюнул зеленый слюнявый комок, сорвал еще один сорняк и засунул стебель в рот. Он сказал, ворочая зеленым языком:
– Спорим, если ты напишешь то, что живет в твоем сердце, этот холст будет висеть в музее.
То, что живет в сердце Моры, сказала Мисти, это по большей части просто тупое дерьмо.
И Питер уставился на нее. Он сказал:
– А какой смысл писать то, чего ты не любишь?
То, что она любит, сказала ему Мисти, никогда не продать. Люди этого не купят.
И Питер сказал:
– Может, ты сама себя удивишь.
Это была Питерова теория самовыражения. Парадокс профессии художника. Как мы тратим свои жизни, изо всех сил стараясь выразить себя, когда сказать нам нечего. Мы хотим, чтобы творчество было системой причин и следствий. Хотим результатов. Ходкой продукции. Мы хотим, чтобы преданность делу и дисциплина равнялись признанию и вознаграждению. Мы крутим рутинную мельницу наших художественных колледжей, перемалываем аспирантскую программу, чтоб получить степень магистра изящных искусств, и упражняемся, упражняемся, упражняемся. При всех наших великолепных навыках запечатлевать нам особенно нечего. Согласно Питеру, ничто нас так сильно не обламывает, чем когда некий конченый торчок, ленивый бродяга или пускающий слюни извращенец творит шедевр. Как будто случайно.
Какой-нибудь идиот, не боящийся сказать, что он действительно любит.
– Платон, – говорит Питер и поворачивает голову, чтобы сплюнуть зеленую жвачку в заросли сорняков, – Платон сказал: «Тот, кто подходит к храму Муз без вдохновения, с верою в то, что довольно одного лишь мастерства, так и останется сапожником, и его надменную поэзию затмят песни маньяков».
Он засунул в рот очередной сорняк и разжевал его, сказав:
– Так что превращает Мисти Кляйнман в маньячку?
Ее фантазийные домики и мощенные булыжником улочки. Ее чайки, кружащие над лодками ловцов устриц, что плывут домой с песчаных отмелей, которых она никогда не видела. Деревянные ящики на окнах, переполненные львиным зевом и цинниями. Ни за что, пусть ей трижды гореть в злоебучем аду, не станет она писать такое дерьмо.
– Мора Кинкейд, – сказал Питер, – ни разу не брала в руки кисть, пока ей не стукнуло сорок один.
Он принялся вынимать кисточки из ящика бледного дерева, скручивая кончики, заостряя их. Он сказал:
– Мора вышла за старого доброго плотника с Острова Уэйтенси, и они родили пару детишек.
Он принялся вынимать ее тюбики с красками, раскладывая их рядом с кисточками там же, на пледе.
– И все шло хорошо, пока ее муж не умер, – сказал Питер. – Потом Мора заболела, сильно заболела, чахоткой, что ли, или типа того. В те времена в сорок один год женщины были уже старушами.
И все шло хорошо, пока у нее не умер ребенок, сказал он, тогда-то Мора и написала свою первую картину. Он сказал:
– Может быть, люди должны пережить трагедию, чтобы начать делать то, что любят.
Ты сказал Мисти все это.
Ты сказал, что Микеланджело страдал маниакально-депрессивным психозом и изображал себя на своих полотнах мучеником, с которого сдирают кожу. Анри Матисс завязал с юриспруденцией из-за аппендицита. Роберт Шуман начал сочинять только после того, как его правую руку парализовало, что покончило с его карьерой концертирующего пианиста.
Ты копался в своем кармане, пока говорил это. Ты собирался что-то выудить оттуда.
Ты говорил о Ницше и его третичном сифилисе. Моцарте и его уремии. Пауле Клее[14] и склеродерме, от которой его суставы и мускулы съежились так, что он умер. Фриде Кало и межпозвонковой грыже, усеявшей ее ноги кровоточащими язвами. Лорде Байроне и его косолапости. Сестрах Бронте[15] и их туберкулезе. Марке Ротко[16] и его самоубийстве. Фланнери О’Коннор[17] и ее волчанке. Вдохновению нужны болезнь, увечье, безумие.
– По словам Томаса Манна, – сказал Питер, – «Великие художники – великие инвалиды».
И все туда же, на плед, ты аккуратно выложил что-то. Там, на пледе, окруженная кисточками и тюбиками краски, сияла здоровенная стразовая брошь. Здоровенная, круглая, как серебряный доллар, брошь лучилась самоцветами прозрачного стекла, малюсенькими полированными зеркалами в круге желтых и оранжевых шутих, все зеркала – поцарапанные и мутные. Лежа там, на пледе, брошь словно взорвалась брызгами солнечного света. Металл был тускло-серым, впившимся в стразы крохотными острыми зубками.
Питер сказал:
– Ты слышишь хоть, о чем я толкую?
И Мисти подняла брошь. Блеск отразился прямо в ее глаза, и она была ослеплена, парализована. Отключилась от всего вокруг, от солнца и сорняков.
– Это тебе, – сказал Питер, – для вдохновения.
Мисти… ее отражение, разбитое дюжину раз, маячило в каждом стразе. Тыща осколков ее лица.
Обращаясь к искрящимся цветам у нее на ладони, Мисти сказала:
– Ну так скажи мне.
Она сказала:
– Как умер муж Моры Кинкейд?
И Питер, зеленые зубы, он выплюнул зелень в высокие сорняки, стеной окружавшие их. Черный крест на его лице. Облизнув зеленым языком свои зеленые губы, Питер сказал:
– Убийство.
Питер сказал:
– Они убили его.
И Мисти взяла в руку кисть.
6 июля
Просто для протокола: говенная старая библиотека с обоями, что расползаются по швам, и дохлыми мухами в матовых лампах, свисающих с потолка, – все, что ты помнишь, по-прежнему здесь. Если ты помнишь. Все тот же истершийся глобус, пожелтевший до цвета нитроглицерина. Континенты, рассеченные на страны вроде Пруссии и Бельгийского Конго. Здесь по-прежнему есть табличка в рамочке, гласящая: «Каждый пойманный за порчей книг будет привлечен к суду».
Старая миссис Терримор, библиотекарша, носит все тот же твидовый костюм, вот только теперь у нее на лацкане – картонный кружок размером с лицо, гласящий: «Найди Себя в Новом Будущем с Помощью Финансовых Консультаций Оуэна Лэндинга».
То, что тебе непонятно, ты можешь понимать как угодно.
По всему острову ходят люди с точно такими же нагрудными бляхами или в футболках с каким-нибудь слоганом. За это они получают скромный приз или денежную награду. За превращение своих тел в афишные тумбы. За то, что носят бейсболки с телефонными номерами, начинающимися на «1-800».[18]