Не грустно, не тяжело, не больно было старухе. Просто вот сидела она на чурбачке, а раньше на этом месте у нее дом стоял. Да и не это главное. Главное, у нее все равно Аня есть, Алешка есть. И все у них есть, что надо для жизни. Дом этот, вот здесь, в пятой далеке́, старухе был бы в тягость, одиночество да тоска замучили бы, Гаврила бы вспоминался, Кольша, а силы тают, с Алешкой, Аней оно вроде и ничего, есть земля и есть где покопаться, ощутить, что живешь, что земля кормит тебя, лечит. И не поймешь даже, отчего так потянуло сегодня сюда, захотелось вдруг к домику своему сходить, посидеть тут.
А хорошее место. Хорошее, ничего не скажешь. Гаврила ничего в свете не любил больше, чем пруд этот. Всю-то свою жизнь, а особенно старость, провел на воде. Чуть что — а уж он то на крутояр, то на лавы уплыл, день и ночь пропадает на своей лодчонке. Петровна по огороду возится, по хозяйству, ждет его пождет, а старик на третьи иль на четвертые сутки только и заявится. Прокаленный костром, дымом, рыбным духом. Брови лохматые, в просветах бороды румянец пробивается, уставший, а присядет на лавку, скажет: «Да-а, старуха…» — потянет со всей силой сапожищи с ног, повторит: «Да-а, старуха…» — и хитро так на Петровну посмотрит, светлыми, в голубизну, глазами. С устатку любил выпить граненый стаканчик, старуха понимала, подносила…
А вот ей самой другое нужно было — огород. Огородишко у нее, правда, меньше Аниного, зато и обихоживать его было куда как с руки. День-полдень, утро-вечер, Петровна все в огороде, то полет, то окучивает, то малину редит, то «викторию» подрезает, то смородину огораживает, то огурцы удобряет, то капусту поливает, то морковь прочащает, то яблоньку подкрашивает, то крыжовник подвязывает, то цветы уготовывает, то дичка́ прививает, то липу обдирает, то помидоры тычкует, то горох закрепляет, то турнепс подкапывает, то семена сушит, то травы сеет. День-вечер, утро-полдень — одна забота и отрада: огород, огород… А почему да что — и не поймешь сразу, так уж, видно, с кровью вышло, с родительских времен: Петровнин род от веку землепашествовал, Гаврилин — кормился рыбой. Как уж у кого жизнь сложилась.
— Э-э, мать, что-то ты совсем пригорюнилась!
— А нимало, нимало. Пошто думаешь-то?
— А чего тогда голову повесила? Иль думы какие?
— Думы какие ни есть, а забот хватает. Вот как.
— Небось по бывшему своему домику пришла всплакнуть? Дети, что ли, заели?
— Детки у меня кровные, не забижают. Кольшу-то не знал моего?
— Какого Кольшу? Как фамилия-то?
— А Симуков фамилия. Не слыхал?
— Нет, мать, не слыхал.
— А вы тут што же, вокруг домов-то… ничего не пощадите?
— А чего бы ты хотела?
— Ну, огородик хоть. Садик.
— Деревьев-то поднатыкаем, не без того. А уж огород — извини, мать. Не те времена.
— Ну да, да…
…За прудом, на той стороне, дымила заводская труба, и долго еще разговаривала старуха про себя о том, о сем, будто обращаясь к трубе этой.
Куда вдруг исчезла Петровна, Аня никак не могла взять в толк. Может, к Лиде пошла советоваться? Уж как она надеялась, что Лидин совет об опекунстве поможет — и тут ничего не вышло. Сникла мать, прямо на глазах сдала.
— Алешка, ты знаешь, где тетя Лида живет?
— Тетя Лида? А-а… знаю.
— Сбегай-ка. Не там ли бабушка.
— Сей-е-ейчас! Я мигом! Оп-ля! — И вприпрыжку, будто верхом на коне, поскакал по улице.
Аня постояла, посмотрела ему вслед, улыбнулась. Ни до чего ему, конечно, дела еще нет. Только б носиться да баловаться. Зря ей, наверно, Мария Ивановна сказала: «Сторонится он как-то друзей, общества… Присмотритесь к нему, побольше внимания летом. Может, игру какую придумает, на ваш взгляд глупую, неинтересную, а вы все равно поиграйте с ним. Ответьте на его выдумку. Вы и представить не можете, у него будто пружина какая-то отпустила, когда вы вернулись. Я это очень тонко почувствовала. Он и с ребятами теперь по-другому, то чувствовал себя виноватым, приниженным, а сейчас чуть что: «А вот у меня мама…», «А моя мама…» Вы уж его не оставляйте без внимания…»
Да как же его оставишь без внимания, когда только и думы у них о нем да о нем? Ведь все, что ни делают, все в конечном счете для него — и дом этот, и прописка, и жить вот вместе хотят, да только не получается что-то ничего.
А может, правда, плюнуть на все и жить, как жили раньше? Жили же вместе без всякой прописки? И ничего. Все нормально было. А то тут такой сыр-бор разгорелся, что… Уж и в корысти обвиняют, и в черных замыслах, и что мать обмануть хочу на старости лет, и что о сыне совсем не думаю…
Ладно, посмотрим еще, посоветуемся с матерью, как дальше быть. В конце концов, за ней главное слово. А я… пойду-ка пока хоть в огород, картошку поокучиваю…
На работу Аня собиралась устраиваться только осенью, ближе к холодам. А летом можно отдохнуть немного от Севера, расслабиться, заработала отпуск себе, чего там, за столько-то лет северных.
Взяла Аня тяпку под сараем, скинула теплую кофту и начала окучивать картошку с того угла, где особенно разросся у них малинник. Ряд за рядом, сторонка за сторонкой, продвигалась Аня в работе, солнце было хоть и вечернее, уж за Малаховую спускалось, но припекало изрядно, так что работа была в удовольствие. Как раз когда Аня проходила мимо столба, а у них в огороде, прямо в центре большой гряды, дыбился огромный высоковольтный столб, так уж линия проходила, по огородам посельчан, вот как раз когда окучивала ряд около столба, что-то вдруг закружилась, закружилась голова, потемнело в глазах, Аня оставила тяпку, закрыла ладонью глаза, привалилась к столбу, чуть присела невольно. Секунда-вторая прошла, ждет — вот полегчает, бывает ведь — вдруг ни с того ни с сего потемнеет в глазах, закружится голова, а потом и пройдет все. С каждым бывает. Постояла-постояла Аня, а вместо облегчения даже пот холодный на лбу выступил, ноги вконец ослабли. Не понимая ничего, Аня так и оставила тяпку, пошла медленно в дом, прилечь хотелось. Прилечь бы сейчас. Взошла на крыльцо, так мало того, что пот прошиб, тошнота к горлу подступила, противно донельзя. В комнаты уж не пошла, а свернула на веранду, тут всегда у них летом диванчик стоит, дождь или солнце, а бывает приятно полежать, поглядывая за сплошь застекленную веранду на улицу, где и улица-то не улица, а одна зелень; в солнце на веранде прохладно, в дождь — отрадно, шумит совсем рядом слабая или мощная капель, а у тебя на душе сладостная истома, слушаешь, как хлещет за окном, как гром гремит и молния — ветвисто, разбросанно, по всему темнеющему небу — рассекается, будто лопается спелый арбуз. Веранда — это отрада, тут и говорить нечего. Прилегла Аня на диван, голову повыше на подушках устроила, задышала размеренно; все бы ничего, а воздуху все же не хватало; поднялась, открыла настежь двери в сенках и на веранде, снова прилегла. Кажется, полегче. Тошнота хоть и отступила, только слабость да пот холодный. Ну да ничего… Тут как раз в ворота Алешка влетел, в одно мгновение — на крыльце, в другое — на веранде, глазенки горят, вспотел, кричит:
— Ма-ам, а бабушки и нет у тети Лиды! Ма-ам!
— Тихо, тихо. Поняла. Нету.
— Я говорю, мама послала, а тетя Лида говорит, нету.
— Спасибо, Алеша. Я поняла. Иди, играй.
— А где ж тогда наша бабушка? — лукаво, с хитрецой прищурился Алешка, сам себе загадав загадку.
— Придет бабушка. Иди, играй. Иди, Алеша.
— А чего ты легла? А, мам?
— Окучивала. Устала. Ну, беги. Я полежу.
Алешка секунду еще колебался, а потом с гиком-воплем сорвался с места и выпорхнул на улицу.
Вспомнила Аня, что еще на днях ее подташнивало за едой, да не обратила внимания. Раза два-три, пожалуй, было уже с ней такое. И как это она не придала значения? Позавчера вот еще селедки вдруг захотелось. Сказала: мам, селедочки бы сейчас с лучком, с уксусом, а? Петровна тут и сварганила: лучок пластиками, селедка в подсолнечном маслице. Ели с аппетитом.
Боже, да неужели же она?!
Не может быть…
Аня в страхе приподнялась с подушек, разгоряченным взглядом вглядывалась в невидимую точку в углу. Да неужели это возможно?! Неужели забеременела?! Аня откинулась на подушки, чувствуя, как обильный, густой пот окатил лоб.
Яша!
Вот кого она забыла! Забыла, а оно вон как все аукнулось…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Читала Аня письмо от Петровны и воем выла… о-ох, что наделала-то, дура-дура, что наделала-а… Так больно в сердце ударяло каждое слово, будто в самую укромную утаинку попадало. Только начнет читать — слово за слово, слезы так и брызжут, никаких сил нет дальше читать, буквы туманом застилаются. Читала и плакала и про себя уже все решила. Собралась потихоньку и пошла обратно к Яше; час иль полтора назад ушла от него, счастливая была, забыла все горести свои и страдания, а вот снова возвращается — будто еще тяжелей камень на душе повис. Дверь толкнула — она открыта, не закрыл за ней, так и заснул. Вошла, он спит, спокойный, большой, борода черная, густая, в усах, похоже, улыбка застыла, в окно солнце подзаглядывает. Села Аня без сил в углу, на табуретку, сидит, руки опущены, смотрит на него. Что же она наделала-то, о-ох, дура-дура, что наделала-а…
Он, видно почувствовав ее присутствие, распахнул глаза — заулыбался:
— Анютка? Ты? Вернулась, ага? — И, моргая со сна, сел на постель. Чужой он ей сейчас показался: ничего не понимает, ничего. А все равно к нему пришла, по-другому сделать не смогла.
— Домой уезжаю, — сказала удушливо, на полувсхлипе. — Домой мне надо ехать, Яша.
— Что случилось-то? Анютка, да ты…
— Сиди, сиди, — остановила она его, — попрощаться пришла.
— Ань… ну, ты в самом-то деле… ты что…
— Прощаться нам нужно, Яша. Я решила — прощаться.
— Анютка, да ты что? Только-только решили все, обговорили… двух часов не прошло… Ну, ты что, нарочно мучаешь, что ли?
Она смотрела на него и никак не могла понять, что же случилось с ней, какое наваждение накатилось, был и есть он чужой, и ей, и Кольше чужой, и сыну их Алешке, а она… Но нет, нет, тут как-то сложней все, переплелось, просто сейчас он как бы вовсе выпал из ее жизни, а раньше, стоило только пустить его туда, он вдруг показался родным даже…
— Письмо я получила, Яша. Такое письмо…
— Письмо? Откуда?
— С Урала, откуда еще. Мать написала.
— Да что такого она написала? Алешка заболел?
Аня помотала головой, вытащила из сумочки письмо. Яша, надев брюки, накинул на голое тело рубаху, потянулся было к письму, но рука у Ани дрогнула.
— Сама прочитаю. А то пока разберешь…
— Как хочешь.
Читать Аня принималась в несколько приемов, почитает немного — слезы душат. И чем дальше читала, тем больше хмурился Яша, хотя изредка успокаивал ее: «Ну, ну, Ань, не надо… не плачь… ну, что ты, Ань…»
— «Здравствуй, милая наша Анечка, — начала Аня, и сразу покатились слезы горошинами. — Сил нету больше сдерживаться, потому пишу тебе все как есть. Ты не подумай, што у нас тут што плохо, наоборот, мы живем с Алешкой в веселости и довольны премного, одно хужее, сны мне разные с ужастями снятся, только не об том сейчас и речь, разболталася… язык, недаром люди говорят, он без костей. Приходил к нам мужчина милиционер, и после сама я была у начальницы в ЖЭКе, которая по ордерам, заладили в один голос, штоб мне из квартиры, Анечка, уйти, а как ты приедешь, скажешь, как, мол, мама, ты уехала, об этом они не думают и не печалятся. Еще побывала у Лиды, ты не обидишься, кто старое помянет, тому, говорят, глаз вон…»
— Что за Лида-то? — спросил Яша.
— Знакомая у нас одна. Да дело старое…
— Извини, прервал. — Яша и вовсе помрачнел.
— «…она посоветовала, пиши скорей Ане, а срок ее кончится, пускай приезжает, а то будто квартиру вовсе отберут, а твои слова, што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой…» — Тут уж Аня прямо в голос завыла, отца с матерью вспомнила, и так жалко их стало, и себя жалко, всех-всех людей жалко, сначала живут, живут, а потом умрут, господи…
— Ань, ну, не убивайся так-то… Анют…
— «…што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой, хотя не дай бог, — перечитала заново Аня, — такие слова твои я сроду помню и потому пишу тебе, штоб ты все знала и решила б, как тут надо. А кабы приехала, то и Алешка был бы рад несказанно, потому когда Марья Ивановна, учительша, говорит, завтра-де, детки, родительское собрание, очинно ему хочется, раз папки, случилося, нету, штоб хотя мамка посидела за партой с другими всеми родителями. Учиться он шибко старательный, но много разных мыслей в голове, от которых хмурится, а мне, старой, догадаться чаще невдомек, получается, живем хорошо, а будто и плохо. Измучился он душой по тебе, одно слово. А меня наискось слушается, говорит, ты, бабушка, прожила без арихметики, я тоже проживу. Нешто нынче так можно рассуждать…» — Это все Аня читала с каким-то особым тонким подвываньем, с укором-тоской самой себе, и в то же время иной раз не могла сдержаться, улыбка прорывалась сквозь слезы, как только Алешка, как живой, вставал перед глазами, и стыдно, и хорошо, и больно ей было, что он у нее есть, только вот она, мать, какая-то непутевая…
— Алешку бы забрали. А, Ань? Мы же говорили об этом…
— Яша-а, сдуру это я все, о-ох, сдуру, сама не ведала, что творила, что говорила тебе…
— Да что такого-то? Устроили бы, ничего, хорошо бы вышло.
— Молчи, молчи, Яша. — И, плача, принималась читать дальше. — «А в другом во всем у нас тишь и порядок, жду не дождуся весны, охота по земле потоптаться, кожа на ногах зудит — просится по земле-матушке пройтиться… Вот хотя и то, куды без огорода я буду, и Алешке без него тоже некуда, с мальства это куда как худо, а в другом месте я без земли остануся, хотя не знаю, как это можно. Много не надо, а без немногу нельзя, хотя бы штобы с крылечка повидать, как зацветет по лету картошка. Так што Лида говорит, Аня пускай долго не думает, а то тута квартир как повсюду не хватает, могут враз забрать, ино не заявится, а мне тогда уйти придется беспременно, хотя куда уходить, сама знаешь, без вас мне как без белу свету. На этом кончаю, крепко целуем и с большим душевным приветом к тебе — мама с Алешкой».
Кончила Аня читать, и какое-то время совсем не говорили, Яша почувствовал, дело его совсем худо, а Аня все плакала и выплакаться не могла, вытирала кончиком платка слезы.
— Ань, — Яша тяжело поднялся с места, подошел к ней, присел на корточки, стараясь заглянуть поглубже в глаза, — Аня, — и погладил ее по руке, по волосам, — ну, что ж по старому убиваешься. Пойми…
— Именно, Яшенька… Не в письме и дело-то. Забыла уж я все, ох, быстро забыла-а… короткая оказалась память…
— Ну, в чем ты-то виновата? Что казнишься так?
— В том и виновата, Яша, что забыла его. Предали мы оба, вместе предали. Не могу больше. Не могу.
— Тебе больно. Я понимаю. Да только правды в этой боли нет. Другие, может, и предали бы. А не мы. Мы по-хорошему, по любви же.
— Как же по-хорошему, Яша-а… Он-то в могиле сейчас лежит, рядом совсем, туточка, а мы…
— Да ты вспомни, вспомни, — гладил он у нее руки, — сколько исстрадалась ты. Ты ль не помнила! Я ли не мучился! Верю, даже он не осудил бы нас. Верю, Аньша.
— Как же тут осудишь, когда лежишь днем и ноченькой, ничего тебе не видать-не слыхать, только и есть сыра-земля над тобой…
— Не терзай ты себя, Ань, Анюта. Не о том говоришь. Ну, дай себе малость времени, оглянись. Успокойся.
— Нет, нет, Яша. Поняла я теперь. Все поняла. Надо было сразу ехать, домой уезжать. А я нет, пристыла к его могиле, оторваться не могла. Пристыла к могиле, а сама на душу грех взяла. И тебя смутила. Знала, любишь давно, а мне тяжело было… вот и думала, то тоска, то надежда какая-то, не пойму ничего. Что же у нас получиться могло, когда на Кольшиной могиле любовь построить задумали?
— Мучишь ты себя, Аня.
— Буду мучить. Чтоб помнить в другой раз получше. Мама вон там терзается, Алешка извелся, Кольша здесь лежит, мертвый, а мы с тобой…. будто и нет ни-чего-никого… Не пойму даже, что случилось со мной.
— Живая ты. Живая, а не мертвая.
— Живая?! — будто опомнилась Аня. — Так на то и живая, чтобы мертвых помнить. Я не буду помнить — так кто и вспомнит его?! Понятно это тебе?
— Не знаю, как ты, а я думаю: любовь любовью не корят.
— Хорошо говоришь, только ни к чему тебе оправдываться — я сама себе вина. Пойми — не уеду сейчас, разве буду счастлива с тобой? Понял это? Не будет уж тут счастья, только хуже будет. Знаю.
— Сейчас — так. А позже и по-другому может быть.
— Яша, — сказала она и неожиданно для него потянулась к его голове, прижала к себе, — я к тебе пришла, Яша. Поговорить. Некому больше правду сказать. Что было, то было. Но уж давай — быльем поросло. Ни прощенья не прошу, ничего. Только чтоб понял. И отпустил чтоб. Изведусь ведь…
Он молчал, не мог ничего сказать.
— Не молчи только.
— Одна ты решаешь все. Одна. А надо бы — чтоб вместе. Вместе бы придумали.
— Нет. Не держи. Так мне от самой себя тошно, Яшенька. Так тошно-о… А там я другая буду. Знаю — другая.
— Ничего ты еще не знаешь…
Провожал он ее один. Автобус был до отказа набит пассажирами, казалось, на головах стояли друг у друга, да еще у каждого чемоданы, мешки, сумки, портфели, — не продохнуть, слова не сказать. Аня сидела на заднем сиденье, в углу, смотрела в окно, хотя из-за пыли и грязищи на стекле ничего не было видно, все равно смотрела, а Яша стоял рядом, лицом к ней, упершись руками в заднюю, гнутую стенку автобуса. Со всех сторон давили и жали, и было похоже даже, будто они, как всегда, едут обычным рейсом на автовокзал, где их ждет вахтовый автобус, ребята с буровой, соленые шуточки, острое словцо; здесь, в давке, хотя и не на буровую, а в аэропорт, ехали все те же ребята с буровых, из разных управлений и вахт, и это еще больше угнетало обоих, потому что так-то это так, да ехали они все же не туда, где быть им вместе, а ехали в аэропорт, прощаться.