Хранители очага: Хроника уральской семьи - Георгий Баженов 17 стр.


Да и сказать ничего нельзя при чужих. В последний раз упросить тоже нельзя. В последний раз убедить. В последний раз умолить.

Нельзя.

Вместе с тоской Яша чувствовал иной раз наплывы неожиданной бешеной злобы; и злоба эта, конечно, относилась не к ним, тем более — не к Ане, а к жизни, к несправедливому ее устройству. Много он понимал или мало, но одно понимал с губительной ясностью: происходит что-то такое, что они еще сами не в силах до конца осознать, осознают — поздно будет. И кого тут упрекнешь, кого обвинишь — хоть головой о стенку автобуса бейся.

Аня не поднимала к нему глаза, не могла, чувствовала себя виноватой, но, господи, как быть-то, когда не только перед ним, перед собой виноватая из виноватых, а уж перед Кольшей, перед матерью с Алешкой — тут и слов не сыщешь, какая за ней вина. Это уж если виновата перед всеми, то нельзя же с виной такой жить, надо же что-то делать, и плохо ли, хорошо, но она уже делает это что-то, уезжает, порывает с Севером…

Ладно, теперь бы проститься, а там и забыть все.

И на этом конец.

…Пока еще регистрировали билеты, еще какая-то надежда теплилась в нем, еще была тайная мысль: схватить ее, не отдавать, упрятать, не пускать. Но уж и регистрация позади, и объявляется посадка…

Они стоят рядом, у стойки. Она, маленькая, будто усохшая, дрожит мелким ознобом; ей страшно; так страшно ей сделалось, дрожит — ничего поделать с собой не может, потому что вдруг ясно услышала в себе: никуда ей не хочется, не то что не хочется, а трудно и подумать, что ждет ее впереди.

Но уж надо идти на посадку. Потянулись друг к другу как мертвые, как чужие, притронулись холодными губами. «Аня! — хотелось ему кричать. — Аня, что же ты делаешь?! Не уезжай! Навсегда не уезжай! Зачем?!»

Но уж надо идти. Надо.

— Гражданин, не мешайте… Отойдите, отойдите, не мешайте пассажирам…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Праздник не праздник, а принарядилась Петровна, когда пошла получать ордер. Надела новую черную юбку, блузку вишневого цвета, подаренную еще Кольшей, Аней в их первый приезд с Севера, надела шерстяную вязаную кофту, не темную и не светлую — тоном в синюю сыроежку, или в синявку, как говорят на Урале; на голову накинула синий же, с белой окантовкой, новый платок. Улыбнулась задумчиво.

— Мам, ну чего же нас-то не хочешь взять? — не понимая старуху, на разные лады переспрашивала Аня.

— Да уж ладно, дай я одна схожу, — все отговаривалась Петровна. — Чай, теперь ругаться не надо, получу — и все тут.

— Ну, смотри. И что у тебя за настроение такое…

А настроение у Петровны было сходить поначалу на кладбище, Гаврилу попроведать. Не жаловаться, не ругать судьбу, просто посидеть рядом с ним на скамейке, одной, без Ани, без Алешки, чтоб не травить их, чтоб не думалось им бог знает чего; мало ли, она хоть и старуха, а тоже может своего захотеть, вот хоть одной побыть, посидеть у Гаврилы в изголовье. Так или иначе, а будет у нее теперь новое жилье, и жить ли там, не жить — но уж без него теперь, без Гаврилы, о том сказать ему надо, поведать хоть словом.

Кладбище старуха любила, потому что там ей становилось спокойно; одним здесь страшно, другим — горько, с третьими вообще непонятно чего творится у могил, а ее умиротворение берет здесь, да и тишина такая, нетревожность вокруг, что гул жизни кажется далеким, почти не существующим.

Пришла и на этот раз, как всегда успокоенная, умиротворенная, но в малую долю все же другая; сама от себя не ждала — сопротивлялась сколько могла, сколько сил и выдумки хватало, отбивалась от этой комнаты, а вот настал черед получать ордер, владелицей становиться нового своего, может, последнего жилища — разволновалась, что ли, верней — непокой какой-то почувствовала в душе, будто вдруг соблазн появился, да какой великий минутами — плюнуть на всю жизнь, какая она ни есть, забраться в свою келью, спрятаться от всех, в саму себя спрятаться и исчезнуть для жизни. Она знала — она не могла такого, не способна, но все же с оторопью немалой чувствовала в себе брожение этих мыслей, чуждых ей, злых, несправедливых, не по ней, не по ее душе, да вот были же они как были, и оттого захотелось побыть одной, у Гаврилы посидеть, понять себя, может, а заодно и от него чего услышать, вдруг да услышится.

«Зачем мне комната-то? — спрашивала себя. — А значит, надо. Значит, надо, иначе бы зачем и шла получать ордер этот? Отвяжусь от дела-то разом, авось и комната когда сгодится. Слышь, Гаврила? Гаврила? Не слышит…»

День стоял как по заказу — березы светло горели на солнце, лист истончался, прозрачнел от света, и хоть на кладбище было немало ели, сосны, особенно ели — темной и на солнце, — все вокруг будто налилось пронизывающим теплом, струилось светом, отдавало солнечной игрой. Напротив ограды, совсем рядом, на кусте акации, которую кто-то посадил в память о ком-то, на самой вершинке куста сидела, слегка покачиваясь, лесная зарянка, маленькая, юркая, с малиновым подбрюшком, и веселыми черными глазами оглядывала вокруг пространство, в которое летела ее цвиркающая-тренькающая песенка. Казалось Петровне, будто зарянка нарочно прилетела сюда, к ней, к старухе, чтобы показать себя и похвастаться пеньем и нарядом, и Петровна невольно улыбалась, боясь шелохнуться, спугнуть неожиданную подружку. Веселая была зарянка, смелая, пела и пела себе; видно было, как тонко, пульсирующе бьется ее шея, когда из горла с посвистом и с теньканьем вырывалась песенная музыка.

Посидела Петровна еще, посидела, и как улетела зарянка, напоследок смешно дернув хвостом, так поднялась и пошла в ЖЭК.

Встретила ее Яновская, будто и не было между ними ничего, будто не прерывался давешний разговор.

— Вот здесь, Александра Петровна, и распишитесь, — показывала Яновская, и было видно, что делала она это с удовольствием, — и вот здесь еще. Так. А теперь еще здесь. Та-ак… Ну, Александра Петровна, разрешите наконец от всей души поздравить вас с получением ордера! — Яновская встала и крепко, по-мужски пожала старухе руку. — Можете хоть сейчас пойти к себе домой. Вот ключи. — И Яновская протянула два ключа — один общий, от квартиры, другой от комнаты. — Соседи у вас, по-моему, порядочные, думаю, уживетесь. Да и кто в наше время теперь непорядочный? Смешно и говорить…

Петровна вышла из ЖЭКа и, благо это было недалеко, решила уж заодно посмотреть свою комнату. Раньше и смотреть-то отказывалась, зачем ей, а теперь и смотреть можно не смотреть — живи. Да все ж посмотреть охота. Оказалось, дом на самом краю поселка, но хороший дом, кирпичный, вокруг сквер зеленый разбит, а совсем рядом — стадион, там и совсем хорошо, лес рядом. Этаж не первый и не последний, третий — тоже неплохо; хоть и запыхалась, да не так же, если б на пятый забираться. Позвонила Петровна в дверь, открывать своим ключом не решилась — напугаешь еще соседей.

— Кто там?

— Откройте. Соседка ваша новая.

Загремели цепочкой, замком, засовом.

— Здравствуйте вам, — улыбнулась даже как-то виновато немного старуха. — Извините, не знаю, от дел, может, оторвала. Соседка я ваша.

— Вы? — Перед ней стоял заспанный мужчина, в майке, босой. — А-а… соседка. — Он зевнул. — Ну да, проходите. Маша! — крикнул он в комнаты. — Слышь, Мария!

Петровна вошла в коридор, со свету еще плохо видя; споткнулась.

— Как звать-то, мать? — уже веселей спросил мужчина. — Я — Антон. Антон Михалыч. Можно и запросто, по имени.

— А я Петровна, Александра Петровна. В молодости меня больше Шурой звали, а теперь уж — Петровна да Петровна.

— Ну, добре, Петровна. Давай проходи, чай, не в чужую квартиру пришла. Марья! — уже совсем повеселевшим голосом прокричал он в комнаты.

Вышла наконец и Марья; роста небольшого, худая, в халате, простоволосая. Испуганной она какой-то показалась Петровне.

— Вот, знакомься! — совсем как свой показал на Петровну Антон. — Александра Петровна! Соседка наша. А это — Маша, жена моя, значит.

— Очень приятно, — как-то забито, что ли, кивнула Маша. — Мы уж думали, к нам никто не приедет. Как-то нет никого и нет, — простодушно призналась она.

— А вы и живите, живите спокойно, — поспешила Петровна. — Это я так — получила и получила, а жить-то со снохой буду, с внуком.

— У-у, да ты, мать, видать, богатая! — совсем развеселился Антон. — Дети у тебя есть, внуки. Завидую!

— Чего ж завидовать? — махнула рукой Петровна, хотя, скрывать нечего, обрадованно выслушала его слова. — Будет и у тебя в свое время. Богатство-то это.

— Будет, будет, мать. Ох, не без того! — И рассмеялся. — Маш, ну, ты там накрой пока на кухне, слышь! Это дело надо отметить, а как же… — Маша, кивнув, пошла на кухню. — Ну, а ты, Петровна, пока на хоромы свои взгляни. А хочешь — посмотри вначале, как мы живем. Мы, мать, нормально живем. Не хуже других. Но и вперед не рвемся. Жизнь-то — она не космос, она на земле держится. Так, нет, говорю?

— Будет, будет, мать. Ох, не без того! — И рассмеялся. — Маш, ну, ты там накрой пока на кухне, слышь! Это дело надо отметить, а как же… — Маша, кивнув, пошла на кухню. — Ну, а ты, Петровна, пока на хоромы свои взгляни. А хочешь — посмотри вначале, как мы живем. Мы, мать, нормально живем. Не хуже других. Но и вперед не рвемся. Жизнь-то — она не космос, она на земле держится. Так, нет, говорю?

Петровна слушала Антона с отлегшим сердцем: люди — их сразу видно, какие они — такие или этакие.

— Уж космос этот — не земля-матушка, — согласно кивнула она.

— Во-от… А ты говоришь, мать! Мы жили как? Мы жили черт знает как, а теперь у нас две комнаты, хоромы, мать. Поняла, такое дело?

— А как не поняла. — Петровна подошла к двери своей комнаты, вставила ключ. Туда-сюда попробовала — не идет.

— Ну-к дай-ка я. — Антон взялся за ключи и вдруг аж грохнул: — О, мать! Ты же не тем ключом открываешь! Это — от входной, поняла? А вот это-от… — он вставил ключ, и р-раз только — дверь открылась, — этот от твоей. Ну-ка, посмотри, какая красотища! И учти, это все при жизни, а не когда ты уже умерла!

А и в самом деле было красиво; окно — широкое, просторное — глядело в лес, за стадион; там и солнце сейчас играло, вид открывался радостный, веселый; и сама комната была не маленькая — метров восемнадцать; с паркетом, с обоями, с балконом даже.

— То-то! — удовлетворенно цокнул языком Антон. — Я, мать, на печке работаю, в мартене, на завалочном крану. Ухайдокаюсь… а домой приду — и душа оттаивает: лес рядом, а хочешь — спустись чуть ниже, дорогой-то, там тебе Чусовая, поставь жерличку, сядь на бережок, жди-пожди свою щукенцию. А в черемухе, мать, соловьи заливаются… Черт знает что и происходит! Не видать было соловьев-то раньше, как пить дать не видать, а теперь — поют, мать! Вот что делается! Соловьям даже края наши по душе пришлись, а чего уж нам жаловаться?!

И уж как Петровна ни отговаривалась — чуть позже — от застолья, дело было пустое, потому что Антон, видно, не любил отпускать от себя человека, пока не выговорится. И как комнаты эти получал, рассказал, и как раньше жили в бараках, рассказал, и сколько у него братьев, а сколько у жены сестер, «это смех, мать, у меня четыре брата, а у нее четыре сестры, новоселье тут справляли — дым коромыслом шел», Петровна даже засмеялась, как представила — ну чистая сказка получается, ох уж шебутной, видать, мужик, Антон этот, не соскучишься с ним. Показал он и хоромы свои, хорошие обе комнаты, одна — спальня, другая — там телевизор, шкафы разные, столы и столики, книжный шкаф с книжками и буфет с посудой, «уж это, мать, будь здорова — не космос, посуда зря не бьется, но и к буфету не привязана, невесомости нет, гуляем — значит гуляем!». И Машу, жену, хвалил да подхваливал, только та не очень на его похвалы расцветала, все как-то больше в себе замыкалась, и не сказать — Петровны стеснялась или, скажем, не понравилась она ей, нет, видно — характер такой. Да и вообще было кой-что непонятно старухе, только она, ясное дело, не спрашивала: жизнь большая — колесо само прикатит, куда надо…

— Так-то, мать! Степан у меня, брат старший, брат-то, тот не-ее-ет, тот копить норовит, машину хочу — и баста. Загорелся, вишь! А младший, верь не верь, гуляка, мот, черту брат и сват, вдруг глядь — ну, не поверишь, Петровна! — машину-то и выиграл! В лотерею! — Антон так и закатился смехом, кадык его ходил туда-сюда, вино расплескивалось. — Так ты что думаешь, схватились они у меня тут на новоселье, старший орет: давить таких надо! — а младший, Петька-то, вон Маша не даст соврать, хлоп его по роже: вот тебе лотерейный, вот тебе машина, кукиш с маслом! — И снова Антон залился смехом. — Кровищи, Петровна, было — уж это было, ничего не скажешь, а под конец все равно помирились, сказали так: каждый живет и дышит, и кому как дышится — дело хозяйское, тут, мать, не космос — земля, а на земле, знаешь ведь, в одиночку умирают, так-то…

И вот так нес, нес Антон, то огород, то колесница, то у черта кочерга, аж живот у Петровны заболел, отвыкла уж смеяться по стольку, а Антон не отпускал, кричал:

— Не-ет, мать, ты погодь, пого-одь, говорю, я сейчас покажу… ну-ка, погоди-ка…

И пока он бегал в другую комнату, Петровна и скажи:

— Веселый у тебя мужик, Маша. Смотри какой…

— А чего ему не веселиться? За ним не станет.

— Ну, и жене за таким полегче. А то б хмурился иль еще как.

— По мне — лучше б пил, што ли. А то за кем, может, полегче, а за ним потяжельше других будет.

— Да што так? — удивилась Петровна.

— До баб больно охоч. Вот и грех весь. Ни одной не пропустит.

— Ну, это дело поганое, — согласилась старуха.

— А может, и сама я тут виноватая. — И Маша пригорюнилась. — Ему чего хотелось-то всегда — деток. А я все ждала — квартиру, думаю, дадут, — тогда. Квартиру дали — а дети теперь нейдут.

— Так дело поправимое. У-у, чего там, — махнула рукой Петровна.

— Нейдут дети-то, понимаете? Вот он и бесится — другую иной раз средь бела дня приволокет…

— Да што ты? — испуганно всплеснула руками Петровна.

— …приволокет средь бела дня, запрутся в другой комнате, и вот давай менжуются…

— От так дьявол!

— …А ну-ка взгляни, мать! Взгляни! — На кухню с сияющими глазами влетел Антон. — Во, смотри! — И он протянул ей большую истрепанную фотографию. — Это вот отец у меня был. Во усищи какие! Это — мать! А вот братаны… видишь, вот этот, это и есть старший, Степан, которому Петька-то рожу расквасил. Вот он, Петровна… Ну, а вот этот… Иван… прапорщик у нас, строгий, да дурной, все покомандовать нами любитель… А это Нефед-тугодум, так и зовем. Пока рюмку ко рту поднесет, обо всей вселенной успеет подумать. Жизнь-то для него — космос, мать. Поняла?


Вернулась домой Петровна, а там тоже ее за столом поджидают. Посредине бутылочка возвышается, винегрет стоит, салат, колбаска нарезана, ложки-вилочки лежат, самовар пыхтит в сторонке.

— С застолья да опять к застолью! — только и сказала старуха.

— Во даешь, мам! Это где ж ты успела позастольничать? — удивилась Аня. Алешка, тот без слов, подошел к бабушке, взял за руку, отвел руки мыть, привел обратно, усадил ее за стол.

— Ишь, проголодался как! — понимающе подмигнула Петровна Ане.

— Заждался… не без этого, — сказала Аня.

— И не заждался. И вовсе нет. А давай садись, есть будем.

— Я и говорю, проголодалися, — улыбнулась Петровна. — С одного да за другой стол… Да как, говоришь, где успела позастольничать… с соседями познакомилась… повидала их, значит…

— Ну и как они? — насторожилась Аня, тоже присев к столу; распечатала бутылку, налила в рюмки.

— Не поверишь, Аня. Век бы жить с такими…

— Ну и слава богу, — вздохнула Аня. — Были б люди хорошие, а там дело нас не касается.

— Антон, сосед-то, ох шебутной мужи-ик… — протянула старуха.

— Вот тебе и жених. И женись на нем! — буркнул Алешка.

Аня с Петровной переглянулись и вдруг разом прыснули.

— И нечего смеяться. Смех без причины — признак дурачины, — бубнил свое Алешка.

— Ну-ну, разошелся, — погладила его по голове Аня. — Успокойся.

Алешка, пока мать с бабкой выпили по рюмочке кагора, пока закусывали винегретом, быстро наелся, напился чаю и вылез из-за стола.

— И што так? — удивилась Петровна. — Што так быстро наелся-то?

— А то, — снова буркнул Алешка. — Спасибо. А ну вас… — И выскочил из комнаты, как пуля.

— Ревнует, — сказала Аня.

— А чего? Вот глупой…

— А как же. Переживает. Думает, уходить от нас собираешься. Весь день как не свой.

— Ну-ко пойду взгляну на него. Чего он там… — Старуха поднялась из-за стола, приохнула невольно, подхватившись за поясницу. И уж через минуту вернулась. — Варнак. И слушать бабку не хочет. Хотела ему по-людски, а он прыг в сад, через окошко-то, — только его и видала.

— Может, мы зря обо всем толкуем? При нем-то, а, мама?

— А нет, нет, не здря. Пущай слушает. Плохого ничего не скажем, а хорошему, может, научится. Мы-то говорим — он не глупой, понимает, што к чему.

— А видать, и не все понимает.

— Понимает, куда там. Все понимает. Но форс-то тоже надо держать. Мужик все же. Со счетов не сбрасывай.

Выпили еще по рюмке.

— Я, значит, когда пришла-то к им… встречает меня… слышь, Ань?

Аня, слушая, вдруг невольно расширила глаза, секунду-другую еще держалась, а потом, запахнув рот ладошкой, сорвалась со стула и бросилась вон из комнаты.

— Што это с ней… вот беда-то… — Петровна поспешила за Аней.

В туалете, над раковиной, и полоскало Аню. Синие густые вены вздулись на висках, лоб сделался изжелта-пергаментным, а выше к волосам — белым как мел, в корнях волос испарина блестит, в глазах застыла мутная тяжелая тоска. Только чуть отойдет, вздохнет раз-другой, отдышится — и снова полощет до спазмы в желудке, и идти уж вроде нечему, желчь стронулась, а все равно выворачивает наизнанку, крутит-вымучивает.

Назад Дальше