Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»
Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.
II
Всю следующую неделю за окном гудит ветер. По ночам, в полусне, полковнику кажется, что снаружи великаны играют в снежки, стараясь попасть прямо в стекла. Время замедлилось, и минуты напоминают вяло ползущих гусениц. Он надеется, что произойдет чудо, вертолет прилетит раньше, и он успеет передать письмо Ларе. Он даже готовится к празднику – ему захотелось поставить елку, но, куда ни глянь, вокруг только километры искристого снега, поэтому, чтобы к тому же убить время, он решил смастерить ее сам. Елка выглядит кривоватой, похожей на космического монстра. Он конструирует ее всю неделю из катетеров и капельниц, красит в зеленый цвет и украшает пузырьками из-под лекарств. В перерывах пытается написать Ларе. Ответ выходит сухим и бессвязным. Чем дольше текут минуты, тем яснее ему становится, что Рождество придется встретить одному, письмо не успеет, поэтому ответ не выходит. Он рвет каждый черновик, начинает новый – и снова рвет. Каждый день ему хочется написать что-то другое. Ему хочется бежать прочь из больницы, которая кажется тюрьмой, преодолеть расстояние, ледяной нескончаемый поток снега, и кричать в распростертое над ним небо: «Лара! Приезжай! Приезжай, пожалуйста!»
Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.
Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.
Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.
Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…
При мысли о «Звезде» полковник чувствует, как замирает и дрожит сердце, а память, словно электрический луч, пытается объять весь мир, распростертый вокруг одинокого здания. И никого не находит. Только Лару, встречающую рассвет в напрасном ожидании письма, и Стефана у разбитого вертолета, застрявшего на полпути между жизнью и смертью. А коли так, то больше незачем ждать. Если Стефану нужен свет – он его получит, даже если больнице придется стать непригодной для жизни.
Полковник отходит от окна, и, прихватив в мастерской инструменты, поднимается на крышу, где не был с тех пор, как погасла «Звезда». Ему приходится повозиться, прежде чем открыть раздвижную дверь, ведущую наверх. Порывы ледяного ветра так сильны, что в первую минуту он стоит, ухватившись обеими руками за края дверного проема, не в силах сдвинуться с места. Когда ветер стихает и ему удается немного разлепить слезящиеся глаза, он чувствует радость, как при встрече со старым, давно позабытым другом. Дрожащий свет фонаря в его руках выхватывает из темноты гладкий бок устройства, похожего на спящего кита.
– Привет, детка, – шепчет полковник, обнимая заледеневший корпус «Звезды». – Жаль, что жили мы с тобой недолго, да и не очень счастливо. Зато умрем в один день.
Он долго и скрупулезно проверяет цельность корпуса, инспектирует каждую деталь механизма и протирает линзу, очищая от наледи, хотя знает, что когда «Звезда» разгорится, она согреет себя сама.
Перед тем как нажать пуск и повернуть рычаг, он медлит несколько минут, напрягшись всем телом, оттягивая тот момент, когда пути назад уже не будет. Что-то похожее полковник испытывал тогда, в том далеком году, когда стоял и держал палец на кнопке. Только здесь все иначе, здесь нет ни устава, ни приказа. Рычаг поддается с трудом, и чем труднее его поворачивать, тем сильнее уверенность полковника, что он прав. Он давит на рычаг, почти теряя сознание, оглушенный порывами ветра и страхом – таким же сильным, как ветер. В заледенелом нутре «Звезды» зарождается тепло, и яркие, похожие на золотистое пламя лучи открывают перед ним огромные поля снегов. Словно кто-то включил проектор в гигантском кинозале, где экран – весь мир. И вот он стоит, замерзший, одинокий, и смотрит фильм, который, как ему кажется, он сам же и создал. Он мечтает о теплых руках, обнимающих его измученное тело, о человеческом голосе, произносящем любые слова, но обращенные именно к нему, предназначенные именно ему и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь ли, ненависть – все это совершенно неважно. Он просто мечтает, зная, что до его мечты простираются километры снегов, понимая, что не может простить себе участия в войне. Он укоряет себя за долгие годы бездействия, за то, что старался не вспоминать о семье, за то, что ни разу не ответил Ларе, за то, что он – полковник. От корпуса «Звезды», рассеивающей подвижные прямые лучи, исходит тепло, похожее на прикосновение, и обладай машина чувствами, он мог бы подумать, что она его утешает.
Внизу, взбудораженные ярким светом, хрипло и отрывисто лают Ральф-первый и Ральф-второй. Вернувшись к действительности, полковник спешит вниз, чтобы их покормить, а потом идет в комнату и достает пистолет. Вернувшись к собакам, он, немного поколебавшись, освобождает их от ошейников. Они смотрят на него, вопросительно повиливая хвостами. Полковник прокашливается и, выпрямившись, как на плацу, отдает им честь. Ему хочется произнести торжественную речь, сказать им что-нибудь важное. Но он понимает, что не может найти слов, потому что эти двое были для него неизмеримо важнее, чем все слова, вместе взятые.
– Ну, братцы, мне пора, – наконец произносит он. – А вы, давайте-ка, идите. Пока светло, куда-нибудь доберетесь.
Но собаки не торопятся уходить.
– Ну же, валите отсюда! – кричит полковник. – Бегом марш!
Сквозь пелену, так некстати заволакивающую глаза, он видит, как они пятятся, все еще не понимая, чего он от них хочет. И только когда он поднимает руку с зажатым в ней пистолетом и стреляет в черное небо, рассеченное лучами «Звезды», Ральфы срываются с места и бегут прочь, утопая лапами в глубоком снегу. Полковник поворачивается и, поспешно поднявшись на крыльцо, захлопывает за собой дверь. Он не может смотреть им вслед.
Сквозь пелену, так некстати заволакивающую глаза, он видит, как они пятятся, все еще не понимая, чего он от них хочет. И только когда он поднимает руку с зажатым в ней пистолетом и стреляет в черное небо, рассеченное лучами «Звезды», Ральфы срываются с места и бегут прочь, утопая лапами в глубоком снегу. Полковник поворачивается и, поспешно поднявшись на крыльцо, захлопывает за собой дверь. Он не может смотреть им вслед.
Затем он отправляется в мастерскую и медленно, один за другим, поворачивает рычаги и жмет кнопки, запускающие всю систему звукозаписей, созданную его руками, результат долгого многолетнего труда, благодаря которому он годами мог чувствовать, что где-то рядом есть люди. Эти записи он успел создать еще до того, как радиация уничтожила всех обитателей больницы. Уже тогда он понимал, что придет день, когда никого не будет. Он сделал это, потому что больше всего на свете боялся остаться один. Возвращаться к тем, кто все еще старался выжить там, на сборных пунктах и в опустевших городах, ему не хотелось. Он не мог расстаться с воспоминаниями о тех, кто был ему дорог здесь. Но всему когда-нибудь приходит конец, и полковник знал это, как никто другой.
Сначала стихает запись, работавшая на верхнем этаже. Там всегда звучали шаги. Она срабатывала раз в полчаса, создавая иллюзию, будто кто-то спускается по лестнице. Затем смолкают установки в двух противоположных концах второго этажа. Полковник любил их, потому что там слышен смех. Они дались ему труднее всего, ведь когда он их создавал, проявление человеческой радости уже стало редкостью. Затем настал черед многочисленных записей разговоров в палатах, стука дверей в коридорах, перезвона посуды в кухне… Он выключил все, сэкономив для «Звезды» еще немного энергии. Оставил только одну, свою любимую – старинную мелодию патефона. Последним он гасит свет в здании. Ему достаточно лучей «Звезды», что пробегают по стенам, как свет в вагоне мчащегося поезда. Поднявшись в свою комнату, он смотрит на часы. Скоро рассвет. Двадцать пятое декабря. От Рождества осталось одно название. Больше никто не рождается.
Полковник достает из шкафа завернутую в газетную бумагу, тщательно сложенную форму. Переодевшись, садится за пустой стол. В груди снова начинает ныть, и он долго думает, подперев щеку рукой и слушая музыку, наполняющую каждый погруженный во мрак угол больницы. Только в этот день, единственный раз, он дает волю воспоминаниям, и они сменяют друг друга, кадр за кадром, словно отрывки из старого, давно позабытого фильма. Он думает о дорогих ему людях. Днем он даже не может вспомнить их имен, но когда приходит ночь и он закрывает глаза, их лица встают перед мысленным взором, бледные и припорошенные снегом. Потом он берет обрывок бумаги и пишет: «Старость наступает тогда, когда вдруг осознаешь, что ты был молод слишком долго…»
Сверху кладет пистолет. Рукоятка закрывает большую часть того, что он написал. Остаются только два слова: «…слишком долго». За окном тихо падает снег.
Ему снится смерть. Шахты ракет, алая полоса заката и вечерняя звезда над ними – именно таким он запомнил этот мир до того, как случилась война. И снова смерть, закутанная в серую шаль, теплыми руками обнимающая его измученное тело, а рядом с ней, по обе стороны, стоят Ральф-первый и Ральф-второй. И машут хвостами.
– Уходи, смерть, – бормочет он сквозь сон. – Знаешь, сколько я тебя ждал? Слишком долго… Ты опоздала.
Но смерть не уходит. Она пахнет снегом и гарью, у нее голубые глаза, и еще она стащила и спрятала его пистолет – в этом он точно уверен.
Он просыпается и вскакивает, роняя стул, и смотрит на нее, не понимая, почему она не исчезает. А она крепко обнимает его за шею и что-то рассказывает, долго и сбивчиво. Полковник пытается вспомнить то, о чем она говорит – что-то смутно знакомое, откуда-то из прошлой жизни. Он слышит о том, что людей больше нет, и про разбившийся вертолет, и про смерть Стефана, и про письмо. Она рассказывает про собак, которые не дали замерзнуть, и о прожекторе на крыше, когда было темно, ведь если бы не этот свет, она никогда бы не дошла… И что никого! Никого больше нет в этом мире – только он, она и две собаки… И этот поток слов обращен именно к нему, а он молчит, и смотрит на нее, как будто видит впервые, но не потому, что ему нечего ответить. На самом деле его мысли ясны и понятны. В его голове зреет целый стратегический план. Нужно проверить генератор. Если повезет, то его ресурсов хватит на старую гирлянду, которую можно повесить на самодельную елку, и на обогрев одной комнаты. Консервы… Можно обойтись и консервами. И еще у него есть немного кофе и вторая бутылка вина. А когда они отпразднуют последнее Рождество на Земле, он разберет «Звезду» и использует детали, чтобы исправить снегоход… Полковник еще не знает, как он со всем этим справится, он не совсем представляет, что делать дальше и можно ли вообще что-то сделать…
Но знает: она смотрит на него и верит – он никогда не сдается.
Майк Гелприн Каждый цивилизованный человек
Мир состоит из Центра, того, что внутри Центра, и того, что снаружи.
Внутри живут люди и железяки. Людей двое: Кир и я, остальные окочурились. Железяк четверо. Перво-наперво, Рухлядь, она шумная, веселая и добрая. Кроме Рухляди, есть еще Умник, Тупица и Стрелок. Умника мы ненавидим, Тупицу терпим, а на Стрелка не обращаем внимания, потому что он едва говорит и не умеет ходить.
Снаружи живут вражины. Умник что ни день про них распинается, видно, чтобы на нас страху шибче нагнать. Вчера про трупоедов день напролет талдычил, сегодня про крысобак заладил. Правда, в чем между трупоедами и крысобаками разница, он, похоже, и сам не знает.
Умник твердит, что если вражины проникнут в Центр, то мы с Киром сразу окочуримся. Поэтому у нас есть Стрелок, который ничего не делает, а лишь стоит, врытый в землю по пояс, между внутренней входной дверью и наружной. Что Стрелка ни спроси, он отвечает «никак нет» или «так точно», других слов он не знает вовсе. Вражины Стрелка боятся, Умник говорит, что научились, дескать, бояться, и это хорошо, потому что с боеприпасами у нас беда. Что такое боеприпасы, мы не знаем, зато знает Тупица, который таскал их в Центр из места названием склад, пока эти припасы там не закончились. Но спрашивать Тупицу дело дохлое, я лучше Стрелка спрашивать буду: тот хотя четыре слова всего знает, зато не городит всего того, что Тупица несет.
– Сто восемнадцать детей, – бубнит Тупица. – Все умерли. Я – убийца детей. Не имею права существовать. Прошу меня демонтировать.
Он расхаживает по Центру, угловатый, скособоченный, и ко всем пристает, чтоб демонтировали. Иногда, правда, что-то щелкает в железном Тупицыном нутре, и тогда он вдруг останавливается, со скрежетом распрямляется и начинает нести совсем уж несусветную околесицу.
– Массированная ядерная атака, – разглагольствует Тупица. – Всему населению срочно укрыться в убежищах. Повторяю: массированная ядерная атака. Всему населению срочно… Бактериологическая атака. Повторяю: бактериологическая…
Умник раньше на Тупицу шипел, лязгал и занудно уговаривал заткнуться, но потом, видать, привык. На самого Умника шипеть и лязгать некому, а заткнуться его никакими уговорами не заставишь. Есть у него два любимых слова – «запрещено» да «необходимо», вот их мы с утра до вечера и слышим.
– Запрещено, – нудит скрипучим голосом Умник. – Ковыряться в носу запрещено. Драться и возиться запрещено. Ругаться плохими словами запрещено. Спать по ночам необходимо. Принимать пищу необходимо. Разучивать буквы и цифры необходимо. Слушаться необходимо, а не слушаться запрещено.
От разучивания букв и цифр мне часто хочется окочуриться. Зачем их разучивать, никто не знает, включая самого Умника. Цифры еще куда ни шло, мы хотя бы знаем, что у нас по пять пальцев на руках, а день длится двадцать четыре часа. Но буквы…
– Знать грамоту необходимо каждому цивилизованному человеку, – поучает Умник. – Так же необходимо, как владеть счетом.
– Что такое «цивилизованный»? – спросил как-то Кир после того, как мы с ним десять раз кряду хором повторили алфавит от «а» до «я» и столько же раз в обратном порядке.
Не будь Умник железякой, можно было подумать, что он растерялся. С минуту сидел дурак дураком, потом позвал Рухлядь.
– Цивилизованный значит клевый, деточка, – объяснила Рухлядь сквозь добрую улыбку до ушей, которая никогда не сходит с ее круглого и плоского, как тарелка, лица.
Совсем другое дело. Что такое клевый, мы понимаем, хотя никто нам и не объяснял. И вообще Рухлядь умеет находить слова. Не заумные, которые пока выговоришь, язык сломаешь, а простые и веселые. Имена железякам тоже Рухлядь придумала. А нам с Киром – Умник, поэтому имена у нас такие куцые и не означают ничего.
Кир выше меня на пол-ладони и сильнее, зато я смышленее. У Кира рыжие волосы и голубые глаза, а я черноволосый и кареглазый. Еще у Кира есть шишка на лбу, в том месте, где он приложился, свалившись однажды с ведущей в Банк лестницы. Банком называется подвал, где мы жили, пока были мелюзгой. Именно там и окочурились сто восемнадцать детей, про которых Тупица по глупости бубнит, что он их убил. Почему не окочурились мы с Киром, неизвестно. Рухлядь говорит, что вытянули счастливый билет. Откуда вытянули и что за билет, она не знает сама. В общем, из Банка наверх выбрались только мы двое, в тот день, когда Умник сказал, что уровень радиации упал, и теперь наверху безопасно, если оставаться внутри. На следующее утро мы перебрались в Центр, а Тупица приволок невесть откуда Стрелка и закопал его по пояс между входными дверями. С тех пор каждое утро Тупица вокруг Стрелка хлопочет, нянчится с ним, поит вонючей жидкостью, называемой маслом, и протирает ветошью, чтобы тот блестел.