Немезида - Рот Филип 5 стр.


Мистер Кантор бросился в подвальный коридор, оттуда в уборную, которой пользовались мальчики со спортплощадки, и, весь во власти горя, не зная, как иначе его избыть, схватил швабру уборщика и галлоновую канистру с дезинфектантом, налил ведро воды и, обильно потея, вымыл весь кафельный пол. Потом перешел в уборную для девочек и яростно, исступленно обработал ее тоже. После этого, распространяя вокруг себя запах дезинфекции, сел в автобус и поехал домой.

На следующее утро, побрившись, приняв душ и позавтракав, он почистил свои выходные ботинки, надел костюм с белой рубашкой и более темным из двух имевшихся у него галстуков и поехал на автобусе на Шлей-стрит. Синагогой служило невысокое унылое здание-коробка из желтого кирпича через улицу от пустого участка, где местные жители разбили свои "грядки победы" — вероятно, те самые, на которых заботливо выращивал свои овощи Алан. Мистер Кантор увидел там нескольких женщин в широкополых соломенных шляпках, надетых для защиты от утреннего солнца; согнувшись, женщины пропалывали маленькие грядки около рекламного щита. Перед синагогой стояла вереница машин и среди них черный катафалк, водитель которого, выйдя на тротуар, протирал тряпкой переднее крыло. Внутри катафалка мистер Кантор увидел гроб. Невозможно было поверить, что летней инфекции оказалось достаточно, чтобы уложить Алана в этот простой ящик из светлой древесины. В этот ящик, из которого не выберешься. В ящик, где двенадцатилетнему суждено вечно пребывать двенадцатилетним. Другие будут жить, взрослеть, стареть, а ему так и останется двенадцать. Миллионы лет пройдут — а ему все равно будет двенадцать.

Мистер Кантор, достав из кармана брюк ермолку, надел ее и вошел в синагогу, где увидел в задних рядах пустое сиденье. Сев, он стал следить за молитвами по книге и, когда нужно, присоединялся к общим возглашениям. Посреди службы вдруг послышался женский крик: "Она упала в обморок! Помогите!" Рабби Славин ненадолго прервал молитву, и один из мужчин — видимо, врач — ринулся на помощь вверх по лестнице на балкон, в женскую часть синагоги. Внизу уже было, наверно, тридцать с лишним градусов, а на балконе разумеется, и того жарче. Неудивительно, что кому-то стало плохо. Если служба скоро не кончится, люди начнут падать в обморок один за другим. Даже мистер Кантор — в своем единственном костюме, шерстяном, зимнем — почувствовал легкое головокружение.

Сиденье около него пустовало. У него возникло и не проходило желание, чтобы, войдя, туда сел Алан. Он хотел, чтобы Алан вошел со своей бейсбольной рукавицей и расположился рядом, как это часто бывало в полдень, когда мистер Кантор объявлял перерыв на ланч и Алан, усевшись подле него на скамейку для зрителей, доставал из пакета сэндвич.

Надгробное слово произнес Изадор Майклз, дядя Алана, — его аптеку на углу Уэйнрайт-стрит и Чанселлор-авеню все хорошо знали, а самого уважительно называли "Док". Это был человек жизнерадостного вида, дородный и смуглый, как отец Алана, и с такими же темными зернистыми пятнами под глазами. Говорил только он, потому что больше никто из родных не находил в себе сил сдержать должным образом чувства во время выступления. Многие плакали, и не только в женской части синагоги.

— Господь благословил нас, дав нам Алана Аврама Майклза на двенадцать лет, — начал его дядя Изадор с мужественной улыбкой. — Меня Он одарил племянником, которого я любил как собственного сына со дня его рождения. Каждый день после школы по пути домой Алан заходил в мою аптеку, садился у прилавка и заказывал молочно-шоколадный коктейль с солодом. Когда он только поступил в школу, он был самым худым мальчиком на свете, и всегда хотелось его подкрепить. Если я не был занят, я подходил к стойке с напитками и сам делал ему коктейль, причем клал побольше солода для питательности. Этот обычай у нас держался не один год. Как я радовался этим встречам с моим необыкновенным племянником после школы!

Ему понадобилась пауза, чтобы взять себя в руки.

— Алан, — продолжил он, — был знатоком тропических рыбок. Он как эксперт рассуждал обо всем, что касается ухода за любыми аквариумными рыбками. Не было ничего более увлекательного, чем прийти к ним в гости, сесть вместе с Аланом у его аквариума и слушать его рассказы про каждую рыбку в отдельности, про то, как у них рождаются мальки, и так далее. Можно было целый час с ним просидеть, и ему все равно не хватило бы времени, чтобы рассказать обо всем, что он знает. После беседы с Аланом у любого взрослого всегда была улыбка на лице и приподнятое настроение, да к тому же еще и знаний прибавлялось. Как он этого достигал? Как этот мальчуган ухитрялся быть для нас, взрослых, тем, чем он был? Каким особым секретом он владел? Его секрет заключался в том, чтобы каждый день проживать сполна, чтобы всему удивляться, всему радоваться, во всем видеть чудо, будь то коктейль после школы, или тропические рыбки, или спорт, в котором он преуспевал, или его вклад на "грядках победы" в борьбу страны, или школьные занятия. В короткие двенадцать лет Алан уместил больше здоровой игры, больше веселья, чем у обычного человека набирается за долгую жизнь. И он больше радости подарил другим, чем обычный человек дарит за долгую жизнь. Жизнь Алана оборвалась…

Тут ему опять пришлось остановиться, и, когда он снова заговорил, голос был хриплым, он едва сдерживал слезы.

— Жизнь Алана оборвалась, — повторил он, — и все же мы в нашем горе не должны забывать, что, пока он был жив, эта жизнь была бесконечной. Каждый день был для Алана бесконечным благодаря его любознательности. Каждый день был для Алана бесконечным благодаря его сердечности. Он всю жизнь был счастливым мальчиком и во все, что делал, вкладывал всего себя. В этом мире бывают судьбы куда более горькие, чем судьба Алана.

Выйдя из синагоги, мистер Кантор задержался у дверей, чтобы еще раз выразить соболезнование родным Алана и поблагодарить его дядю за сказанное. Кто бы мог, придя в аптеку и глядя на выдающего таблетки по рецепту дока Майклза в белом халате, вообразить, каким оратором он способен быть? Кто бы мог подумать, что многие из собравшихся, как женщины наверху, так и мужчины внизу, будут, не скрываясь, плакать от его слов? Мистер Кантор увидел, как из здания, держась вместе, выходят четыре мальчика со спортплощадки: Спектор, Собелсон, Табак и Финкелстайн. Все были в костюмах не по размеру, в белых рубашках с галстуками и в жестких ботинках, и пот заливал их лица. Вполне возможно, что тяжелейшим испытанием дня была для них не первая встреча со смертью, а необходимость задыхаться в такую жару в крахмальном воротничке и галстуке. Как бы то ни было, они пришли в синагогу, несмотря на погоду, в костюмах, и мистер Кантор, подойдя к ним, по очереди взял каждого за плечо и мягко, ободряюще похлопал по спине.

— Алан был бы рад, что вы здесь, — сказал он им тихо. — Молодцы, что так поступили.

Потом кто-то уже его тронул за спину.

— С кем вы едете?

— Простите?..

— Вон там, видите? — Человек показал на машину, стоявшую чуть поодаль от катафалка. — Поезжайте с Беккерманами.

Он легонько подтолкнул мистера Кантора к припаркованному у тротуара "плимуту".

Мистер Кантор вообще-то не думал ехать на кладбище. После службы в синагоге он собирался вернуться домой помочь бабушке с хозяйственными делами, намеченными на воскресенье. И все же он сел на заднее сиденье машины, ждавшей его с открытой дверью, около женщины в шляпке с черной вуалью и платком в руке, которым она обмахивала лицо с потеками пота пополам с пудрой. На водительском месте был мужчина в черном костюме, коренастый, маленького роста и со сломанным, как у деда мистера Кантора, носом (причина, вероятно, та же: антисемиты). Рядом сидела темноволосая невзрачная девушка лет пятнадцати-шестнадцати, которую ему представили как Мерил, двоюродную сестру Алана. Старшие Беккерманы были тетей и дядей Алана по материнской линии. Мистер Кантор представился как один из учителей Алана.

Минут десять, пока за катафалком выстраивался похоронный кортеж, им пришлось просидеть в раскаленной машине без движения. Мистер Кантор пытался вернуться мысленно к словам Изадора Майклза, что жизнь Алана, пока она длилась, была для мальчика бесконечной, но это не получалось: раз за разом ему вдруг невольно представлялся Алан, который жарится в своем ящике, точно кусок мяса.

Доехав по Шлеи-стрит до Чанселлор-авеню, они повернули налево и медленно двинулись по авеню в гору — мимо аптеки, принадлежавшей дяде Алана, к двум школам, начальной и старшей, расположенным на самом верху Другого транспорта почти не было: большинство магазинов не работало, исключение составляли лавка Табачника, торговавшая воскресным утром копченой рыбой, кондитерские магазинчики, где продавались воскресные газеты, и булочная, предлагавшая кофейные кексы и бублики для воскресного завтрака. За свои двенадцать лет Алан побывал на этих тротуарах тысячи раз: ходил в школу и обратно, бегал на спортплощадку, покупал что-нибудь по маминому поручению, встречался с друзьями в "Хеилемз", поднимался по авеню на холм, а затем спускался, чтобы попасть в Уикуэиик-парк с прудом, где можно было ловить рыбу и кататься летом на лодке, а зимой на коньках. Теперь он во главе похоронного кортежа и внутри этого ящика отправился по Чанселлор-авеню в последний путь. Если, подумалось мистеру Кантору, тут в машине как в печи, то каково ему там, в ящике.

Ехали молча, пока почти на вершине холма не показалась закусочная "Сидз", торговавшая хот-догами.

— Ну кто его заставлял есть в этой поганой дыре? — вырвалось у миссис Беккерман. — Почему он не мог дотерпеть до дома и взять что-нибудь из холодильника? Почему им до сих пор позволяют торговать чуть не напротив школы? Причем в разгар лета.

— Эдит, — сказал мистер Беккерман, — успокойся, пожалуйста.

— Мама, — подала голос Мерил, кузина Алана, — все школьники тут едят. Это обычное место.

— Это помойка, — отрезала миссис Беккерман. — С его мозгами идти в такую грязь в сезон полиомиелита, в эту дикую жару…

— Хватит, Эдит, уймись. Да, жара, мы знаем, что сейчас жара.

— Вот его школа, — сказала миссис Беккерман, когда, поднявшись на самый верх, они увидели светлый каменный фасад начальной школы, где преподавал мистер Кантор. — Сколько еще на свете детей любят школу так, как Алан ее любил? Сразу, с первого же дня.

Вероятно, эти слова были адресованы мистеру Кантору как представителю школы. Он сказал:

— Алан был необыкновенным учеником.

— А вот Уикуэиикская старшая. Он был бы там среди первых. Он уже сейчас говорил, что хочет изучать латынь. Латынь! Знаете, я давно придумала ему прозвище. Блестящий — вот какое.

— Таким он и был, — сказал мистер Кантор, думая об излияниях, в которые отец Алана у себя дома, а его дядя в синагоге пустились по той же причине, по какой теперь в машине его тетя: потому что Алан этого заслуживал. Они всю оставшуюся жизнь будут оплакивать великолепного мальчика.

— В колледже, — продолжила миссис Беккерман, — он собирался пойти по научной части. Хотел стать ученым и лечить болезни. Он прочел книгу про Луи Пастера и все знал о том, как Пастер открыл, что микробы невидимы. Он собирался стать вторым Луи Пастером, — сказала она, рисуя славное будущее, которого не будет. — А вместо этого, — заключила она, — он ходил есть в забегаловку, кишащую микробами.

— Эдит, прекрати, — сказал ей мистер Беккерман. — Мы не знаем, как он заразился и где. Полио по всему городу. Это эпидемия. Где угодно можно подхватить. У него был тяжелый случай, и он умер. Вот и все, что мы можем сказать. Все остальное — досужие домыслы. И какое его ждало будущее, нам неизвестно.

— Известно! — сердито возразила она. — Этот мальчик мог стать кем бы только захотел!

— Хорошо, хорошо, не буду спорить. В этом ты права. Давай доедем до кладбища и похороним его как полагается. Больше мы уже ничего для него сделать не сможем.

— А два старших мальчика… — сказала миссис Беккерман. — Если, не дай бог, с ними что — нибудь случится…

— До сих пор с ними все было хорошо, — сказал ее муж, — думаю, и дальше ничего не произойдет. Война скоро кончится, и Ларри и Ленни благополучно вернутся домой.

— И никогда больше не увидят своего младшего братишку, — не унималась она. — Алана нет на свете. И никакими силами его не вернуть.

— Эдит, — сказал он, — мы это знаем. Эдит, то, что ты говоришь, всем и так известно.

— Пусть она говорит, папа, — вмешалась Мерил.

— Но кому от этого будет легче? — спросил мистер Беккерман — Повторять по кругу одно и то же.

— Будет легче, — сказала девушка. — Ей самой будет легче.

— Спасибо тебе, солнышко, — промолвила миссис Беккерман.

Все стекла в машине были опущены, но мистеру Кантору казалось, что он не в костюм одет, а завернут в одеяло. Кортеж доехал до парка, повернул направо на Элизабет-авеню, затем через Хиллсаид и путепровод над железной дорогой двинулся в Элизабет, и мистеру Кантору очень хотелось, чтобы они побыстрей уже добрались бы до кладбища. Ему казалось, что если Алан долго пробудет в этом раскаленном, как духовой шкаф, ящике, то ящик каким-то образом вспыхнет и взорвется, словно в нем лежит ручная граната, и останки мальчика разлетятся по катафалку и по всей улице.


Почему полио наносит удар только летом? Стоя на кладбище с не покрытой ничем, кроме ермолки, головой, он невольно задавался вопросом, не вызывается ли полиомиелит самим этим летним солнцем. В полдень, паля во всю отвесную мощь, оно, казалось, было вполне способно искалечить, убить, имело куда больше оснований считаться причиной недуга и смерти, чем крохотный микробик в хот-доге.

Могила для Алана была вырыта заранее. Это была вторая разверстая могила, какую мистер Кантор видел в жизни, вторая после могилы деда, умершего три года назад — незадолго до начала войны. В тот день его главной заботой была бабушка — он неотлучно был с ней рядом в продолжение всего погребального ритуала, был наготове на случай, если у нее ослабеют ноги. В дальнейшем он, проводя с ней дома все вечера, потом потихоньку выводя ее раз в неделю в кино и поесть фруктового мороженого, был так к ней внимателен, так поглощен ее нуждами, что отнюдь не сразу у него появилось время поразмыслить о своей личной утрате. Но сейчас, когда в землю опускали гроб Алана, когда миссис Майклз, бросившись к могиле, закричала: "Нет! Не надо моего мальчика!" — смерть дала ему о себе знать с не меньшей силой, чем солнце, безжалостно лупившее его через ермолку по голове.

Вторя раввину, совершавшему погребальное богослужение, люди хором восхваляли всемогущество Господа, восхваляли безудержно, сверх всякой меры — того самого Господа, который позволил, чтобы всё, включая детей, было подвержено смерти. Между кончиной Алана Майклза и общим чтением кадиша — молитвы, прославляющей Бога, у родных Алана было примерно двадцать четыре часа, чтобы ненавидеть и проклинать Бога за несчастье, которое Он им послал. Хотя, конечно, им и в голову не пришло бы так откликнуться на смерть мальчика — и уж точно не пришло бы без боязни навлечь на себя Господень гнев, подтолкнуть Его к тому, чтобы вслед за младшим забрать у них Ларри и Ленни.

Но то, что вряд ли могло прийти в голову несчастным Майклзам, было доступно мистеру Кантору. Когда умер его дед, он не дерзнул, конечно, упрекнуть Бога за кончину старого человека, прожившего свой срок. Но как быть с Аланом, погибшим от полио в двенадцать лет? Как быть с самим существованием этой болезни? Как можно извинять — и тем более славить — высшее существо перед лицом такой зверской жестокости? Куда менее возмутительным было бы в глазах мистера Кантора поведение собравшихся, объяви они себя солнцепоклонниками, чадами вечно неизменного солнечного божества, пустись они, по пламенному обычаю древних языческих народов нашего Западного полушария, в ритуальный солнечный пляс вокруг могилы мальчика… да, лучше уж так, лучше обожествлять и умиротворять жгучие, непреломленные лучи Великого Отца, чем склонять голову перед незримым Всемогущим, какие бы злодеяния Ему ни было угодно совершить. Намного лучше восславлять незаместимый источник энергии, поддерживавший наше существование с самого начала, намного лучше воздавать в молитве хвалу нашей осязаемой ежедневной встрече с вездесущим золотым оком, обособленным среди небесной голубизны, светилом, которое запросто может сжечь Землю дотла, — намного лучше, чем глотать официальную ложь о благости Бога, чем раболепствовать перед хладнокровным детоубийцей. Лучше для достоинства человека, лучше для гуманности человека, лучше для его ценности в общем и целом, не говоря уже о его повседневных представлениях обо всем, что, черт возьми, тут у нас делается.

…Иеэй шмэй рабо мэворах лэолам. улэолмэй олмайо. Да будет великое Имя Его благословенно вечно, во веки веков!

Иисборэйх вэйиштабах вэйиспоэир вэйисрэймом вэйиснасэй…

Да будет благословляемо, и восхваляемо, и прославляемо, и возвеличиваемо, и превозносимо… …вэйисадор вэйисалэ вэйисалол шмэй дэкудшо… …и почитаемо, и величаемо, и воспеваемо Имя Святого Творца… …брих у…

…благословен Он…

Четырехкратно на протяжении молитвы у могилы мальчика община хором восклицала: Омэйн! Аминь!

Только когда погребальный кортеж, оставив позади лес могильных плит, выезжал из кладбищенских ворот на Макклеллан-стрит, ему вдруг вспомнились его детские посещения еврейского кладбища на Гроув-стрит, где лежала мать, а теперь и дедушка, где в свое время похоронят и его бабушку, и его самого. Каждый год, в мае, на мамин день рождения, дед с бабушкой водили его, еще ребенка, к ней на могилу, хотя он с самого первого раза не верил, не мог поверить, что она там погребена. Стоя между скорбящими дедом и бабкой, он неизменно чувствовал, что подыгрывает им в некой игре, — да и вообще он нигде, как на кладбище, так сильно не ощущал, что никакой матери у него даже и не было, что это всё выдумка. Тем не менее, пусть он и знал, что эти ежегодные посещения — самое странное, чего от него когда-либо хотели, не было случая, чтобы он отказался пойти. Раз иначе нельзя быть хорошим сыном матери, напрочь отсутствующей в твоих воспоминаниях, — значит, надо идти на кладбище, каким бы пустым притворством это ни представлялось.

Назад Дальше