Деяния Азлазивона - Леонид Леонов 2 стр.


В ночь, когда, истомившись, прилёг отдохнуть Зосима, заползла в него пёсья муха и в сердце ужалила. С того помер.

Хоронили его в скитском саду, под рябинкой. Цвела она и горние весны собою славила, а покойник был синь и раздут. На многих из братии смущение нашло. И не кончался страх их, пока не выгнал внезапный снег желтобрюхого того табуна.

А Игнат - тот умер буйно, в майскую ясную ночь.

Шёл от полунощницы, и вдруг ему сусенило. "Вот, де, Сысой поста безотступно требовает, а чуть что возрыкает на мене лютым словом, а яз телом слаб. В месячину в Коноксе-т куда больше насберёшь, чем здеся за год дадут. Эк, кабы мне да крылья! Взнялся бы я, как сокол, полетел бы к протопопу с повинной. Там и винцо, и бабы, и ситного прорва, а постеля как пух..."

И задумал сбежать. Стащился тихой татью на пекарню, уворнул оттуда каравай да Петра-пекаря тулуп, пролез в подворотню, как таракан в запечную скважню, незаметный, и побежал мелким ходом, ряску на голову подвернув: всё на живых выйду, думал.

Так он шёл всю ночь и весь день, а к ночи другой приустал. Залёг в овражке едином, где зеленые лебеди пухом землю устлали, - каравашек под голову, храпнул дважды и заснул накрепко.

Ему приснился смертный сон. Будто на койке, в чулане у Кондрата, лежит он с протопопицей Афимьей в блуде. Она его руками охапила, пускает на Игната губами мерзкий ветерок. Её огненные слова Игнату сладко уши жгут. И тянется к ней бессильный Игнат:

- Ты што, де, протопопица, любишь меня,- аль што?..

Афимья грубым рыком ему:

- Люблю, Игнат, ибо мой ты.

Игнат раскрыл глаза и увидел в объятьях своих смердящего, острого. Увидев, умер. Но не скорбел в скиту Сысой по Игнатовой пропаже, говоря так:

- Ушёл от нас Игнат. Ино так лучше. Не хочу, чтоб даже малая скважня была в корабле моём. Впредь сам буду службу править. Мирской поп - адов поводырь.

...А третьим окончал течение жизни своей Никифор-порченой.

Раз, ночью следующего месяца, в девятый день по ущербе луны, молился он так:

- Осподи, неподобно мне тебя на карачках-то славить. Ты дай мне ноги. А я уж тебя стоя славословить буду, столпником у Сысоя стану.

В ту же ночь спящему был слышен голос:

- Встань. Грядет к тебе Спас. Даруется тебе благость. Ты будешь лику светлых сопричислен, сподоблен судьбы Еноховой и Ильиной.

Восстал Никифор, видит. Грядет к нему в облаке как бы сам Исус. Свет слепит глаза, раздвинулись стены настежь, келья как поле, пенье блистающих сладко застилает уши. И поклонился им Никифор трижды и четырежды от усердия своего, а то бесы были.

Его посадили они на колесницу и понесли быстрей ветра над скитом. Летит Никифор по небу, Спасу бок-о-бок, рассуждает, руками разводя, так:

- Вот сподобился-т! Не иначе это как за святость мою. Эк, меня угораздило, каб меня мамынька увидала таким!..

Но тут грянул гром, исчезла обманская колесница, наддал острый Никифору коленком в зад... Полетел тот вниз головой, пал на острый зуб моря, разбился пополам. Так исцелился Никифор от жизни сей.

В скиту двадцать стало, Сысой не в счёт.

По седьмому году скитского жития зима холодна выпала. Кряхтели деревья по ночам, а омутья промерзли до самых доньев, и даже острых много поморозилось. Небо же поднялось в неизвестные выси, давая ветрам прямые пути.

И случилась ночь, был мороз крепок. Вдарили в ту единую ночь рукавицами по земле Севера-по-лунощники, заледенели всякие дыханья и утвердился надолго мороз.

Шёл-гудел стовёрстными шагами северный ветролом. Летели по ветру смертные ледяные стрелы: в кого попадут, тому не живот.

А в скиту тепло, в дровах живут - в тепле-то и молитва пристальней. У рва избушка пузоватеньким грибком стоит. В ней ведёт жизнь свою ключарь Мелетий, неистовый в моленьях.

Вот он молится и дремота его берёт. Он и так и сяк, гороху под колена насыпал, луком докрасна глаза распалил - бьёт свирепые поклоны. А дремота сильна, а дремота лукава. Потухает Мелетия взгляд, повисают руки оббитыми плетьми, тело вялое покоя просит. И сызнов вскакивает и глаза таращит Мелетий, и сызнов лбом ровно б гвозди заколачивает в пол. А дремота не спит, а дремота, как молодая жена, паутинкой ему руки вяжет, клонит ниже, зовет ко сну... Уж он боролся-боролся, да и запрокинулся, да и захрапел.

Тут явился к нему некий муж в блистающей одежде и говорит в нём гнев:

- Вот ты молишься, вот ты каешься. А у дома твоего стоит юнош, просящий приюту. А ты молчишь. А ночь свежа...

Прискочил Мелетий с полу, ухом к окну: впрямь в ворота кто-то накрепко колотит. Вылетел ключарь, манатью подобрав, к воротам,- ожгло его холодом, окликает в том стоячем морозе, щуря дремотные глаза:

- Ты кто-о? Ты пошто в ворота бубни-ишь?

А за воротами голос молодой:

- Укрой меня к ночи. Свежи ночные ветры, а на бору темь и волк, а я молод. Не дай погибнуть, брат!

В подворотню так и прёт боровой ветер, сечет и сушит. Заныло в Мелетии сердце и причудился ему за воротами ноготь кривой, стоящий в ожидании,однако отвечал так:

- Ты погодь, парень... Я к набольшему сбегаю. Ты попрыгай там, я часом и вернусь!..

Помчался Мелетий по скрипучему снегу к Сысою, влетел в сенцы:

- Осподи, Сусе...

Сысой ему аминь отдает:

- Ты што это, Мелетий. в таком волнении?

- Отец, там человек стучит... Полунощники вдарили! Волки... Приюту просит!

Благословился старик:

- Пусти к себе, а наутрия ко мне веди. Ино замёрзнет ещё, грех на весь скит примем.

Подобрав манатью, вприпрыжку унёсся Мелетий к воротам. Ключом в замок тычет, попасть не может. Засов толкает закоченелым кулаком, сил нет, примёрз засов. А за воротами торопит:

- Ой, руки-ноги отморозли... Ой, поспеши, брат!

Наконец концов рванул Мелетий на себя, распахнулись половинки настежь. Впереди чёрная темь. В ней летят со свистом синие смертные стрелы. А водле наружного рва опустился на снег в последнем бессильи жизни молодой человек. Махом мигнул он в ворота, в руках у него как бы узелок малый да берестяник расписной.

Мелетий зубами скрипит:

- Подь-иди в келью скоренько, приду счас, ворота замкну...

Запахнул ворота кое-как и не прибавил аминя, забывшись добротою дела, и не взглянул, откуда за скитом в снегу такое множество копытного следа.

Вбежал в келейку, видит: у печки юнош сидит, прекрасный лицом. Он щёки руками трёт, они у него совсем синие. Мелетий, оттаяв:

- А ты б разулся, брат,- говорит. - Этак без ног тебе весновать придётся. Ох, и стужишша ноне, напор какой!..

Отвечает юнош:

- Отойдут, плюново дело. Я лучше едой займусь...

Мелетий за просвиркой было полез, да остановил его ночной гость:

- Не трудись зазря, брат. Тута у меня в узелке всего напихано!

Отрезал от каравашка тонёхонький краешек, рыбку достал. Ест, покашливает, молчит.

Мелетий говорит юношу:

- Ложись, брат, на койку, а меня моленье моё ждёт. Спи, а завтра к Сысою сказаться поведу.

Встал в угол Мелетий и до утра поклоны бил. А гость лежал в другом углу и грел ноги под Мелетиевым тулупом.

Неспокойно горела Мелетиева свеча, словно дул кто на неё, насмехаясь. Да ещё необычно скрипел снег в морозе. Но притихли бесы в ту ночь. Таково было приказанье Гаркуна, ныне лежащего на койке неистового Мелетия.

Утро развернулось, ровно алая роза в снегах. По сугробным макушкам сосен утренних в сизом небе, ковыляет как бы медный таз. Синие и лиловые тени бегут, струи воздуха резвы и гибки.

В скиту било гудит, сзывая к работе. Из пекарни дым повалил в небо скрученным натугою прямым снопом. Пятеро манатейных в бор ушли, дровоколы. Мелетий ночного юноша к Сысою повёл.

Стучит Мелетий в келью скитским обычаем:

- Осподи Сусе...

Юноша всего тут передёрнуло, и в волнении стукнул он ногой, однако, спохватившись, сказал:

- Адов холод у вас тут!..

Мелетий ему улыбнулся кротко:

- А ты што? Был там, аль как?

А уж из кельи голос Сысоев:

- Аминь, войди, брат!

Входит Мелетий с юношем. У Сысоя в келье умильно, доска голая, а на койке хоть бы половичок. Сысой спрашивает:

- Ты что за человек, пришёл ночью. Каки тебя сюды ветры завеяли?

Юнош начинает:

- А я Матвей, а отец мне богописец Фёдор из Тотьмы. И я тож, по родству моему, боженятами живу...

Сысой подумал: да-кось я его попрошу Нифонта нам списать.

- А отколе ездишь, что по таким глухим местам. Сюда и волк нечаст!

Юнош, в глаза Сысоевы лбом уперевшись, сказывать стал:

- А ехали сутемень я да отец мой, Федор, в Верхнюю Пучугу храм писать. Нас настигли трое-пятеро гулевых, вроде как бы Ипатовых. Хоть ноне про Ипата и не слышно стало. Говорят, молоньей их сожгло враз...

У юноша на лбу синие жилы разбежались. Глаза долу опустив, виновато шепчет Сысой:

- А дальше как?

- Как? Во всю конску пору гнали мы, а сугнали нас. Вруч сперва ударились... Да шибанул один, плешак озорной, отца-то ногой в утробу. Отец пал, а я бегом ушёл, узелок схватив. У меня в нём и прибор весь, и пищи кусочек...

Смотрит юнош в Сысоя, встают пред Сысоем виды, незабываемые ввек. Вот бьёт Ипат кистенём купца. Вдарилась кость о кость, распалась голова с удару. У толстуна того бородавка под глазом сидела большая, чёрной поговицей, как бы треглазый. А то старуха на богомолье ехала, Гараська зашиб. Много добра взяли, одних телогрей всем по паре достало. Лежала старая, руки раскинув по снегу, кровь по снегу брусникой цвела. А с ней девочка была, в атласной телогрейке, огоньки по алой земле, всё просила: "Меня не тронь, дяденька, я баушкина внучка!" Ипат её Проньке Милованову подарил.

Кровь застилает глаза Сысою, волос седой шевелится. Но осилил себя:

- А к нам попал как?

Не отводит чёрный юнош глаз:

- Шёл, вижу - крест в луне. Думал, без пенья стоите, ан, а брат отворил мне! - на Мелетия указывает.

Сысой головой трясёт:

- Экой встряс, был-убили! А мы и не слыхали, чтоб недобрые вкруг нас гнездились. Ну так вот, живи у нас бельцом до весенья, келью дадим. У нас в четвёртом годе от мухи один погиб, живи в его келье. Да вот, кстати, парень... Образ Нифонтов,? усердно молю,- учини ты нам. Очень большая надоба!

Побезмолвствовали. Потом говорит Сысой:

- Ступай, обживись, согрейся,- дело подождёт. Скит бельцу не гроб, не неволим моленьем да ладаном...

Забурлило пламя в Гаркуне, и в волосах его, благообразно расчёсанных, встрепенулся незримо кривой его рог.

И закрылась за ним дверь, и сказал Сысой:

- Слава вся сотворившему благая...

Дали Гаркуну, предводителю малых, Зосимову келью, стали братом его звать за приятность лица и ласковость речи. Стал жить Гаркун у Сысоя за пазушкой, а вечерами пришедшей весны, когда свет ровен и благость таится в воздухах, писал Гаркун неспешно преславного Нифонта.

Потёмки бором идут, роняют сосны хрустальные слёзы. Солнце край неба плавит, белой тканью по болотам стелется весенний парок.

Негромко скорбит на Сысоевой колоколенке великопостная медь. И несётся звон птицей но весеннему ветру, сядет на сук, вытянет к востоку меднопёрую шею свою и тоскует так.

На землю приходит великий покой.

Сысою надо идти служить вечерю. Гарасим заходил: робята в сборе. Встал с лавки, недужилось. Сысой двинулся манатью надеть, а манатья-то и пошла к нему сама, широко раскинув воскрылия. Но не подвигнулось сердце Сысоево нимало:

- Уйди, ты, иду вечерю служить.

Тогда, трепеща крылами, падает манатья чёрной птицей к ногам его.

Новопринятый белец Нифонта пишет. Вода в стеклянном шаре, а за ним лучина полыхает и круглым ярким светом бьёт но левкасной доске. На ней стоит грозный Нифонт как бы жив: лицо его одутловато и насуплено, червонны уста, пламенем горит чернь молитвенных глаз. Вот-вот задымит кадило в шуйце и двинется двуперстьем вохряная десница.

Ныне расписывает белец доличное. Тронул празеленью, - радостные сверкнули берёзки. Тронул киноварью,- зацвели позади вceхвaльнoгo Нифонта 6лагоуханные цветы райского сада. Теперь бесов написать надобно, попираемых преподобным.

Встал чёрный белец середь кельи, хлопнул в ладоши дважды и четырежды, полезли из подполья, толкаясь и сопя, беспятые. Им зашипел Гаркун, на доску чёрным словом указывая:

- Ступайте сюды, да скоро, да чтоб гладко было.

Полезли шершавенькие на доску, прилипли к доличному письму, расплющилось листом подпольное племя и замерло под пятой преподобного,живей и не придумать.

Грозен здесь Нифонт и строг. Но нет в этих глазах прощенья. Ужасен здесь Нифонт и величествен, но вот-вот задрожат в смехе длинные стрелы чёрных Нифонтовых ресниц.

А тем временем смерклось, и ночь пришла по следам смеркоты. Вытек на небо звёздный ручей, омывать ему до конца веков нехоженые нами, невиданные голубые страны.

Выходит зверь страстей, Тырь, просовывает морду в тайники бора, пьёт ненасытно благостное молчанье весенней земли. Зацветают травы, прозвенело как бы ручейком, темной тучкой отразилась в синих омутах неба Сысоевых людей скорбь.

- Беги-кось в сборню. Нифонта счас святить будем. Неистовый Мелетий уж за Сысоем побёг!

Суетятся манатейники: вот благодать на нас через Нифонта-т снизойдёт! В сборне все двадцать, без Сысоя, а двадцать первым Матвей. Он тут же стоит, а напреди деянье рук его, суровый, двуперстый Нифонт. А рядом с Матвеевым Нифонтом тёмный Спас,- лик широк, очи мудры, некудрява бородка.

Сысой вошёл, ногой словно змия давит, крепкий у Сысоя путь. Прошел, стал наперёд.

- За молитву... отец наших...

Робята аминем откликаются.

А вечер был. И словно б птички ласковые в сборню налетели: вечернее светило косо упадает в оконца. Сели птички на пол, на стены, жёлтые по чёрным манатьям, ? того гляди щебетаньем своим о далёких странах суровое моленье спугнут.

Птичка одна к Нифонту прыгает, а другая к Спасу. Не может первая на Нифонтову доску взобраться. Спасова же прыгнула прямо на чело Спасу зажгла гневом запавшие очи.

А уж водокрестие минуло. Опускает Сысой мутовку в окованное ведёрце, кропить, взмахнул над головами,- полетели по кругу радужные капли, и случилось лютое чудо.

Прыснули бесы с иконы врассыпную, кто куда, скрипя жестоко зyбами. Понесло легонько палёной псиной. Поднял беспамятно архирейские ризы свои Нифонт и, за голову схватясь, ринулся в дверь стремглав. Копытами простучал, пхнул Сысоя плечом, Мелетия рогом хватил наотмашь... И нет никого, - и пусто, и голо, и лукаво.

Тут робята расшестоперились, Матвея ищут:

- Ах, мы вора убьём да воронам его в ров кинем. Эй, ишши, смутщика!

К двери кинулись, и не остановил их Сысой, подавленный смыслом сего вечера. Рогатиной пронзилось его сердце,- сквозь щель рогатины той надежда вытекать стала.

К ночи догадало робят в келью Зосимову зайти, не найдётся ли там лукавый белец. И вбежали, а там пакость сплошь, пол в дырьях, а из дырий лезут хлад и вонь. И у притолоки будто Матвей стоит. Вдарил его, обезумев, Гарасим толкачём в темя и убил. Наклонились: Мелетия убила Гарасимова рука.

Большое горе было. Туже, как тугой петлёй, затянули себя в подвиг Сысоевы робята. Келью досками забили, а на двери осьмиконечник углем вывели: да устрашатся!

А Мелетия-т не вернуть ведь...

Перед восьмой осенью случилось: пришёл Сысой с ночного моленья. Мерестилo в глазах, ноющую спину гнуло к земле: семнадцатый день в посте проводит Сысой, кроме лебеды нет у него другой еды. Нетвёрдой стyпью вошёл он в сенцы, тут ударило ему в нос томлёными свиными щами. Только и сделал Сысой, что лицом скривился.

- Не к лицу мне от тебя бегать. Грудью на грудь встречу и поборю тебя.

Распахнул дверь Сысой и сощурился: радуга мирская на столе у него. Сысой щурится, Сысой ноздри топырит, Сысоево сердце тревогу бьёт...

Горшочек зелёной поливы, а оттуда кружит голову просоленных грибков можжевелевый дух. Жбан-чурбан посередь стола стоит, а в нём стынет густой, прозрачный мёд. Шатает Сысоя. Эх, пей, Ипат, в захлёбку... В первый раз за восемь-то годов околицей добредёшь до неба!

А из-за хмельного того чурбана выпучила глупый глаз свой сёмга. У ней мясо алое, а в спинке сметанка запрятана, стоющего едока ждёт. Не разрезать той спинки - большое прегрешение, в рот не положить - смертный грех!

Онемелый стоит Сысой, как свинцовая чушка никнет голова, в гроб просится отощалое тело. А на краешке самом, на дубовом резном кругу развалился важно ситными ломтями пшеничный хлеб,- ноздри он раздул белые и пуховые, как у нежной невесты. А кулебяка, рядом, плоха? Или масло из неё в жаркой печи повыпотело? Или палтусинки прелой насовала в неё скаредная хозяйкина рука? Нет, кулебяка жирна и прекрасна, человека услаждает и вводит в тихую земную радость грустное его бытие. А посереди правой стороны безлапые ноги высоко задрала, гузно выставив, в кипучем масле трижды прожаренная кура... Что ж ты стоишь, Сысой? Голодному нет греха!

У Сысоя губы высохли, вытянулся деревяшкой язык изо рта. Елозит мутным взглядом Сысой по столу. Натыкается глаз, куда ни повернуть, то на капустку с хитрыми морковными глазками, то на окорочок немалый, в меру обрумяненный на огне, то на кувшин, толстопузый чван: горло у него дудкой, а в дудке хмелевая романея.

Слюна и слёзы из Сысоя текут и алыми пятнами по скатёрке расплываются. И не сдержался, зверем схватил хлеба немалый кус, и смялся тот пухом душистым в широком его кулаке. Но закричал в нём пронзительно, ушам больно, стыд в душе его... Швырнул кус в сторону, ногами затопотал в ярости и, выхватив лучину из рощепа светца, смаху всадил её в остекленевший свой правый глаз и повернул её как кол в яме.

Тут вонючей струёй вздыбилась в потолок романея, закудахтала хохотом бесьим кура безголовая и заковыляла к двери на обломанных ногах, и сёмга лениво в дверь уплыла, и калёным угольем засверкал ей хлеб вдогонку... Не стало радуги - смердь, тлен и кал.

...Ввечеру, попозже, призвал к себе Сысой кузнеца Гарасима, скитского ясаула тайно от всех. Ему дал он приказ заковать себя в железную цепь, а на шею кольцо, а грудь стянуть накрепко железным хомутом.

Назад Дальше