– Не плачь, не плачь, Анюта, – говорил он девочке, наливая из чашки на блюдце остатки вынесенного ему в девичью чая, – Бог милостив, увидишься. Теперь господа скоро в деревню приедут. А вы вот что, – обратился он к девушкам, – вы ее пожаливай-те, Творец тогда вас сам да… да пощадит, пощадит… и того…
– Пожалуйте к барину, – сказал вошедший в эту минуту лакей.
Отец Илиодор быстро поднялся, отодвинул от себя девочку и, выправив наружу из-под рясы крест двенадцатого года, называемый «французский», довольно спокойною поступью отправился в апартамент. Помещик, человек лет за сорок, высокий и осанистый, с длинными розовыми ногтями, принял отца Илиодора в своем кабинете и, не поднимаясь со стула, пригласил его садиться.
– Ну-с, – начал помещик, когда тот уселся на краешке стула. – Я был, говорил об этом глупом деле. Кажется, кое-как можно будет его спустить с рук.
Отец Илиодор привстал, осклабился, лизнул язычком губки и, придерживая свой крест, очень низко поклонился.
– Весьма и наичувствительнейше вашему сиятельству благодарен и не знаю, как могу и выразить достойно мою благодарность.
– Да что тут, батюшка, благодарить. Это мое дело столько же, сколько и ваше. В существе ведь это, ежели здраво посудить, не более как глупость.
– Глупость, ваше сиятельство, и даже не что иное, как глупость.
– Да; а закон вот вам за эту глупость шеи посворачивает.
– Закон, ужасно, ваше сиятельство, ужасно.
– Как же! Разрытие могил.
– Да-с, да, – разрытие… как же…
– Глупы, а их за глупость в генералы не пожалуют, а хочешь – не хочешь, надо их, дураков, пожалеть.
– Да-с, пожалеть, ваше сиятельство, непременно пожалеть.
– Да; хотя это, собственно говоря, ваше дело-то было, – сказал назидательно помещик.
Отец Илиодор смиренно приподнялся, и бровки у него заходили вопросительными знаками.
– Да; ваше дело их учить, вразумлять, отклонять от всякого подобного вздора и суеверий.
– Точно, точно, точно, – повторял за ним, смиренно сжимая на груди руки, священник.
– То-то «точно»; но наши православные пастыри, верно, больше…
– Пастухи, – подсказал отец Илиодор.
– Что?
– Пастухи, говорю. Вы изволите говорить, что не пастыри-то, так я к этому: пастухи, говорю, сельская бедность… в полевом ничтожестве… пастухи…
Помещик любил великодушничать.
– Пастухи! – сказал он, обезоруженный смирением отца Илиодора. – Еще бы, загнали попа в село без гроша, без книги, да проповедника из него, Фенелона или Бурдалу требовать.
Отец Илиодор только рукою махнул.
– Ну то-то ведь вот и все так у нас: всякий о себе, а до другого дела нет, – этак нельзя. Ткнуть человека, да и действуй! Нет, ты дай мне силу, дай мне снасть, орудие, инструмент дай! Я вас не виню и, выручая мужиков, так сказать, и себя выручаю, а из-за чего? Из эгоизма!
Отец Илиодор только бил в такт головою.
– У немцев, у англичан, им… там… на все… есть инструмент! Пастор – это человек, это член общества, а у нас? Я вас спрашиваю, вы священник, ну, скажите сами, пожалуйста: разве может иметь влияние учитель, стоящий умственно ниже ученика своего?
– Не может, – отвечал отец Илиодор.
– Да разумеется не может-с! Ни под каким видом не может. Вон приехал новый архиерей и занес об эгоизме… Да что ты, любезный мой, понимаешь под эгоизмом? А я тебе говорю, что эгоизм сила.
– Верно, верно, ваше сиятельство! Верно!
– Разве приятно, как полсела-то пойдет на каторгу?
– Именно так.
– Ведь вы говорите, что все село участвовало в преступлении?
– Почти все село-с.
– Подлецы! И к самой рабочей поре приладить этакую штуку.
– Теперь отсеялись.
– Га! отсеялись. А другие работы? А сад, а покосы, а жнитво? Разве, думаете, это так вот в одну минуту и кончится?
– Нет, я только так, что насчет посевов, а то, разумеется, – проговорил отец Илиодор.
– Что посевы! Не одни посевы. Мужик здесь?
– Здесь.
Помещик дернул за сонетку и велел вошедшему лакею позвать мужика. Отец Илиодор заворочался на стуле.
– Вы, ваше сиятельство…
– Что-с прикажете?
– Я говорю, то есть хочу вам доложить насчет Ефима, насчет вот того мужичка-с, что взойдет…
– Что же такое вы мне хотите сказать?
– Он, знаете, такой… вохловатый, знаете, в деревне все, господ они совсем мало видят и несмелы, ваше сиятельство.
– А! Ну еще бы! Я ведь знаю, как с ними говорить.
Лакей всунул в дверь седого Ефима и поставил его к самой притолке. Мужик не поклонился. Помещик посмотрел на него долгим взглядом, хлебнул чаю, опять посмотрел и затем вдруг заговорил тем ерническим языком, которым баре портят свое слово, подделываясь к низкому говору, нимало не уважаемому самим народом.
– Ну, кого надыть, любезный?
Мужик повалился в ноги.
– Что, мол, нужно? – повторил помещик.
Мужик опять поклонился и прошептал:
– К твоей милости, ваше осиятельство.
– То-то, чего к моему осиятельству пожаловал?
– Да все по этому делу, ваше… – Мужик думал, думал, как назвать барина после того, как тот передразнил его за «осиятельство», и хватил: – Ваше велическое благородие.
– Извольте, пожалуйте, прислушать, чин какой изобрел! Как, как, ты сказал? А! Как? Мужик стоял как пень.
– Говори ж.
– Я, ваше благородие… сиятельское… по своему по делу!
С мужика, пока он вывез эти титулы, даже пот повалил, словно он овин вымолотил.
– По какому делу-то? – Помещик видимо наслаждался своими приемами в объяснении с народом. – По ка-ко-му та-ко-му де-лу?
– Да вот отец Лидор знает, – отвечал мужик, переминаясь с ноги на ногу.
– Я не с отцом Илиодором говорю, а с тобою. Ты ко мне чего пришел?
– Все по этому же самому делу.
Помещика начало подергивать, и он сразу громко крикнул:
– Что?
– По этому же, баю, по самому делу, что отец Лиодор тебе, чай, докладывал.
– Да я, братец, говорил их сиятельству, – вмешался о<тец> Илиодор, испугавшийся, что барин разгневается и дело примет плохой оборот. Помещик в свою очередь также обрадовался, что можно начать речь, не добиваясь первого слова от завернувшегося в себя крестьянина. Он быстро поднялся с своего места и, подойдя к мужику, вперил в него свои глаза и с расстановкой спросил:
– Что наделали? А! Сибирь захотелось посмотреть! – и пошел, и пошел. Битый час говорил он, но наконец устал и опустился в кресла.
Отец Илиодор, рассматривавший во все это время висящую на стене картину, обернулся и тоже сел, готовясь в каждую секунду подоспеть с своим ответом.
– Как же это у вас было? – обратился помещик опять к крестьянину.
– Да так вот, как отец Лидор твоей милости, должно, докладывал.
– Да ты сам-то мне расскажи. Я от тебя хочу слышать.
– Все по грехам нашим.
– За какие ж это такие грехи тяжкие вас Господь так попутал?
– Во гресех рождаемся и во гресех живем, – проговорил отец Илиодор, будто сам про себя, как на сцене говорят «в сторону».
Помещик все более и более входил в добрый стих.
– Меня, небось, обманывали? А!
– Говори, говори; барин шутят с тобой; говори, – вмешался отец Илиодор и тут добавил: – Малосмысленные.
Мужик оправился и произнес:
– И твою милость обманывали.
Барин расхохотался, как ребенок, которому пощекотали брюшко.
Отец Илиодор опять поспешил сказать:
– Малосмысленные.
– Да; но заметьте, что всегда у них все на Бога, во всем Бог у них виноват. А? Отчего же тут Бог-то?
Мужик молчал.
Отец Алексей поежился и, снова устремясь на картину, зашептал вполслуха:
– Слушай же и понимай! – сказал помещик, обратясь к крестьянину. – Ничего не было. Понимаешь?
Мужик мотнул значительно головой.
– Ни-ни. Во сне ничего этого не видали, не то что наяву. Здесь тысячу рублей я дал своих, а вы знайте, чтоб к Петрову дню они были все назад в сборе. Понял?
Мужик почесался и сказал, что «понял».
– Так все это справите?
– Надо быть, справим.
– Да ты не крути с своим «надо быть», а отвечай прямо: справите или кнут да каторга?
– Справим, справим, ваше королевское еруслание, – залепетал мужик, вспомнивший про свою шкуру, о которой с азартом напоминал на сходке ободранный мужичонко, и про своих сыновей, участвовавших в перенесении пономаря с кладбища в трясину к Бугорному мосту.
– Ну, марш! Будьте покойны и молчок, понимаешь? А к Петрову дню чтобы все было в порядке. А вы, отец Илиодор, наблюдите, – порешил помещик.
Помещик окончательно расхохотался, встал и сказал:
– Ну, поезжайте с Богом по дворам.
Это было самое отрадное слово.
Отец Илиодор тотчас же вскочил и начал прощаться. Он низко кланялся, придерживая рукою свой темный бронзовый крест, и до самой двери выходил задом с поклонами, которые удобнее можно было называть книксенами, или реверансами. Мужик вперед выскочил, как пробка из детского пистолета, и начал скоро креститься.
– Ну, марш! Будьте покойны и молчок, понимаешь? А к Петрову дню чтобы все было в порядке. А вы, отец Илиодор, наблюдите, – порешил помещик.
Помещик окончательно расхохотался, встал и сказал:
– Ну, поезжайте с Богом по дворам.
Это было самое отрадное слово.
Отец Илиодор тотчас же вскочил и начал прощаться. Он низко кланялся, придерживая рукою свой темный бронзовый крест, и до самой двери выходил задом с поклонами, которые удобнее можно было называть книксенами, или реверансами. Мужик вперед выскочил, как пробка из детского пистолета, и начал скоро креститься.
V
Через час отца Илиодора с его кучером уже не было в городе. По дороге к селу опять мелькала голубая дуга с желтыми разводами и тележка с расписанным задком, а на тележке сидел грустный Илиодор и как в воду опущенный Ефим. Разговора почти никакого не было между ними во всю дорогу, только Ефим тяжко вздыхал, может быть, о той тысяче, которую надо было готовить, а отец Илиодор о том, что он «пастух», а не пастырь. К утру на другой день они стали подъезжать к селу. Версты за две началась новая чищоба, и тележку стало шибко подбрасывать по кочкам.
– Смотри, – сказал священник. Крестьянин вздрогнул и оглянулся.
– Куда ты смотришь? Ты на дорогу, говорю, смотри.
– А я думал… – Крестьянин набожно перекрестился и снова проговорил: – Я думал…
– Что же ты думал, Ефим?
– Скажи ты, отец, как велик наш грех против Бога?
– Надругательство над мертвым, разумеется, скверно.
– А будет прощено?
– Молитесь Богу, чтоб простил вас.
У старика задрожали губы, он сначала без всякой надобности отчаянно задергал вожжами, а потом поднес рукав к глазам, и послышалось несколько старческих всхлипываний, которых нельзя было отличить от всхлипываний двухлетнего ребенка.
– Бачка! – начал опять старик, не отнимая рукава от глаз. – А ведь мы не весь грех-то тебе сказали.
Священник обомлел.
– Ефим! – сказал он, придя в себя. – Что ж это вы со мною, скоты вы бесчувственные, делаете! Что же вы еще сделали?
Старик так и зарыдал навзрыд.
– Са… са… – лепечет, а далее рыдания ему мешали говорить, и он наконец едва произнес и то не своим, очень тоненьким голоском: – Мы с него сальца содрали.
– С пономаря?
– Да.
– Ах! дураки. На что ж было вам его сало?
– На свечку.
– На какую свечку?
– Да, тот, чтоб ему пусто было, прохожий-то насказал, – старик отер глаза и начал говорить покойнее, – ссучите, говорит, из мертвого сала свечку да зажгите ее ночью на огороде, без этого, говорит, струмента нельзя. А эта… Не успеет, говорит, свечка догореть, дождь ее и зальет. Мы так и сделали.
– Ну?
– Ну, как он наказывал, наклали сальца в черепок да и зажгли у Тишки на задах.
– Что ж, дождь залил?
– А вот же тебе крест святой, сряду и залил.
«Вот имеете себе тоже инструмент, ваше сиятельство!» – подумал отец Илиодор и даже не стал уверять своего возницу и в том, что это случайность, а завел глаза и начал дремать через силу и думая, что бы на его месте сказал в это время он, другой, настоящий пастырь, и что скажет наконец тот, которого днесь учат, что батю бато значит бить палкою и что латинское Homo энергично, твердо, но грубо, а французское лом – мягко, нежно и гибко?
Но изо всего этого пытанья ничего не выходит.
Телеман-сорт, «корабль, погибающий в волнах», припоминает отец Илиодор и сейчас же впадает в раздумье: что это, однако, такое телеман, телеман … телеман-сорт, где он слышал это французское слово?.. Ах, какая досада: ни за что не вспомнишь! Семинарист ли это учил, или это он сам знал прежде? Да, это он сам знал: вот оно что! – он видел печать, на которой был вырезан корабль на волнах и над ним надпись, которую он вычитал и перевел себе таким образом: телеман-сорт – это «корабль, погибающий в волнах».
Отец Илиодор заснул и, ныряя по кочкам, воображает самого себя кораблем, погибающим в волнах. И как отец Илиодор ни хочет спастись, как он ни старается выбиться, – никак не выбьется: за ноги его сцапал и тянет тяжелый, как тяга земная, мучинко с разорванным воротом, а на макушке сидит давешний королевское еруслание и пихает ему в рот красную пробку.
– Вот это, – говорит королевское еруслание, – инструмент, чтобы ты, идучи ко дну, вслух отходной себе не читал.
Впервые опубликовано – Век, 1862.Примечания
1
Дурной человек когда-нибудь с прискорбием будет вспоминать свой бесчестный поступок – Лат.