— Мы загодя постановили, — прибавил Служевский, — что не будет это сейм, что pluralitas[45] все будет решать; и, стало быть, ничье veto[46] не могло испортить нам дело, мы бы противника саблями изрубили, Все говорили, что надо кончать с этим liberum veto[47], a то от него одному воля, а многим неволя.
— Золотые слова! — воскликнул примас. — Пусть только поднимется Речь Посполитая, и никакой враг нас не устрашит.
— А где витебский воевода? — спросил король.
— Подписавши акт, пан воевода в ту же ночь уехал к своему войску под Тыкоцин, где он держит в осаде изменника, виленского воеводу. Теперь он, верно, захватил уже его живым или мертвым.
— Так уверен он был, что захватит его?
— Как в том, что на смену дню ночь придет. Все оставили изменника, даже самые верные слуги. Только ничтожная горсть шведов обороняется там, и помощи им ждать неоткуда. Пан Сапега вот что говорил в Тышовцах: «Хотел было я на один день опоздать, к вечеру покончил бы тогда с Радзивиллом! Да тут дела поважней, а Радзивилла и без меня могут взять, одной хоругви для этого хватит».
— Слава богу! — сказал король. — Ну а где же пан Чарнецкий?
— Столько к нему шляхты привалило, да все самых доблестных рыцарей, что и дня не прошло, а уж он стал во главе отборной хоругви. Теперь тоже двинулся на шведов, ну а где он сейчас, мы про то не знаем.
— А паны гетманы?
— Паны гетманы твоих повелений ждут, государь, а сами держат совет, как вести войну, да с калушским старостой, паном Замойским, сносятся. А покуда что ни день снег валит, и полки к ним валят.
— Все уже покидают шведов?
— Да, государь! Были у гетманов посланцы и от войск пана Конецпольского, что все еще стоят в стане Карла Густава. Но и они, сдается, рады воротиться на службу к законному королю, хоть Карл и не скупится на посулы и осыпает их милостями. Говорили посланцы, что не могут тотчас recedere[48], надо время улучить, но что уйдут непременно, потому опротивели уж им и пиры его, и милости, и подмигиванья, и рукоплесканья. Мочи нет больше терпеть.
— Отовсюду покаянные речи, отовсюду добрые вести, — промолвил король. — Слава пресвятой богородице! Это самый счастливый день в моей жизни, другой такой, верно, тогда наступит, когда последний вражеский солдат покинет пределы Речи Посполитой.
Домашевский при этих словах хлопнул по кривой своей саблище.
— Не приведи бог до такого дожить! — воскликнул он.
— Что это ты говоришь? — удивился король.
— Чтоб последний немчура да на своих ногах ушел из Речи Посполитой? Не бывать этому, государь! Для чего же у нас тогда сабли на боку?
— Ну тебя совсем! — развеселился король. — Вот это удаль так удаль!
Но Служевский не желал отстать от Домашевского.
— Клянусь богом, — вскричал он, — нет на то нашего согласия, я первый наложу свое veto! Мало нам того, что они уйдут прочь, мы за ними следом пойдем!
Примас покачал головой и добродушно засмеялся:
— Ну, села шляхта на конька и скачет и скачет! Боже вас благослови, но только потише, потише! Враг-то еще в наших пределах!
— Недолго уж ему гулять! — воскликнули оба конфедерата.
— Дух переменился, переменится и счастье, — слабым голосом сказал ксендз Гембицкий.
— Вина! — крикнул король. — Дайте мне выпить с конфедератами за наше счастье!
Слуги принесли вина; но вместе с ними вошел старший королевский лакей и сказал:
— Государь, приехал пан Кшиштопорский из Ченстоховы, челом бьет вашему величеству.
— Сюда его, да мигом! — крикнул король.
Через минуту вошел высокий, худой шляхтич; глядел он, как козел, исподлобья. Сперва земно поклонившись королю, а потом не очень почтительно сановникам, он сказал:
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков! — ответил король. — Что у вас слышно?
— Мороз трескучий, государь, инда веки смерзаются!
— Ах ты, господи! — воскликнул Ян Казимир. — Ты мне не про мороз, ты про шведов говори!
— А что про них толковать, государь, коль нет их под Ченстоховой! — грубовато ответил Кшиштопорский.
— Слыхали уж мы про то, слыхали, — ответил обрадованный король, — да только то молва была, а ты, верно, прямо из монастыря едешь. Очевидец и защитник?
— Да, государь, участник обороны и очевидец чудес, что являла пресвятая богородица…
— Велики ее милости! — возвел очи горе король. — Надо новые заслужить!
— Навидался я всего на своем веку, — продолжал Кшиштопорский, — но столь явных чудес не видывал, а подробно, государь, доносит тебе обо всем ксендз Кордецкий в этом вот письме.
Ян Казимир поспешно схватил письмо, которое подал ему Кшиштопорский, и стал читать. Он то прерывал чтение и начинал молиться, то снова принимался читать. Лицо его менялось от радости; наконец он снова поднял глаза на Кшиштопорского.
— Ксендз Кордецкий пишет мне, — сказал он шляхтичу, — что вы потеряли славного рыцаря, некоего Бабинича, который порохом поднял на воздух шведскую кулеврину?
— Жизнь свою отдал он за всех, государь! Но толковали люди, будто жив он, и еще бог весть что о нем рассказывали; не знали мы, можно ли верить этим толкам, и не перестали оплакивать его. Не соверши он своего рыцарского подвига, плохо бы нам пришлось.
— Коли так, то перестаньте его оплакивать: жив пан Бабинич, у нас он. Это он первый дал нам знать, что не могут шведы одолеть силы небесные и помышляют уже об отступлении. А потом оказал нам столь великие услуги, что не внаем мы, как и вознаградить его.
— Как же ксендз Кордецкий обрадуется! — с живостью воскликнул шляхтич. — Но коль жив пан Бабинич, то, верно, пресвятая дева особо до него милосердна… Но как же ксендз Кордецкий обрадуется! Отец сына не может так любить, как он его любил! Позволь же и мне, государь, приветствовать пана Бабинича, ведь другого такого храбреца не сыщешь в Речи Посполитой!
Но король снова стал читать письмо.
— Как? — вскричал он через минуту. — Шведы после отступления снова пытались осадить монастырь?
— Миллер как отошел, так больше уж не показывался; один Вжещович явился нежданно у монастырских стен, видно, надеялся найти врата обители открытыми. Они и впрямь были открыты, да мужики с такой яростью набросились на шведов, что тут же обратили их в бегство. Отроду такого не бывало, чтоб мужики в открытом поле так храбро сражались с конницей. Потом подошли пан Петр Чарнецкий с паном Кулешей и разбили Вжещовича наголову.
Король обратился к сенаторам:
— Смотрите, любезные сенаторы, как убогие пахари встают на защиту отчизны и святой веры!
— Встают, государь, встают! — подхватил Кшиштопорский. — Под Ченстоховой целые деревни пусты, мужики с косами ушли воевать. Война повсюду жестокая, шведы кучей принуждены держаться, а уж если поймают мужики которого, то такое над ним чинят, что лучше бы ему прямо в пекло! Да и кто нынче в Речи Посполитой не берется за оружие. Не надо было собачьим детям Ченстохову брать в осаду! Отныне не владеть им нашей землей!
— Отныне не стонать под игом тем, кто кровь свою за нее проливает, — торжественно провозгласил король, — так, да поможет мне господь бог и святой крест!
— Аминь! — заключил примас.
Но Кшиштопорский хлопнул себя по лбу.
— Помутил мороз мне mentem[49], государь! — сказал он. — Совсем было запамятовал рассказать тебе еще об одном деле. Толкуют, будто этот собачий сын, познанский воевода, скоропостижно скончался. — Спохватился тут Кшиштопорский, что великого сенатора при короле и вельможах «собачьим сыном» назвал, и прибавил в смущении: — Не высокое звание, изменника хотел я заклеймить.
Но никто не обратил внимания на его слова, все смотрели на короля.
— Давно уж назначили мы познанским воеводою пана Яна Лещинского, — сказал король, — еще когда жив был пан Опалинский. Пусть же достойно правит воеводством. Вижу, суд божий начался над теми, кто привел отчизну к упадку, ибо в эту минуту и виленский воевода, быть может, дает ответ высшему судие о своих деяньях… — Тут он обратился к епископам и сенаторам: — Время нам, однако, подумать о всеобщей войне, и желаю я знать, любезные сенаторы, ваше об том сужденье.
ГЛАВА XXVIII
Словно в пророческом наитии вещал король в ту минуту, когда говорил, что виленский воевода предстал уже, быть может, перед судом всевышнего, ибо судьба Тыкоцина в ту минуту была уже решена.
Двадцать пятого декабря витебский воевода Сапега был уже настолько уверен в том, что Тыкоцин падет, что уехал в Тышовцы, поручив Оскерко дальнейшую осаду замка. С последним штурмом он велел подождать скорого своего возвращения. Собрав высших офицеров, вот что сказал им воевода:
— Дошли до меня слухи, что умышляет кое-кто из вас по взятии замка князя виленского воеводу зарубить саблями. Так вот объявляю вам, что коль замок падет в мое отсутствие, я строго-настрого запрещаю посягать на жизнь князя. Я, сказать правду, от таких особ получаю письма, что вам и во сне не снилось, и требуют от меня сии особы, чтобы, захвативши князя, не пощадил я его жизни. Но не хочу я слушать таких приказов, и вовсе не из жалости к изменнику, ибо он того не стоит, а потому, что я в нем не волен и за благо почту представить его сейму на суд в назидание потомкам, дабы ведали они, что ни знатность рода, ни звания не могут оправдать такую измену и спасти злодея от публичной казни.
— Дошли до меня слухи, что умышляет кое-кто из вас по взятии замка князя виленского воеводу зарубить саблями. Так вот объявляю вам, что коль замок падет в мое отсутствие, я строго-настрого запрещаю посягать на жизнь князя. Я, сказать правду, от таких особ получаю письма, что вам и во сне не снилось, и требуют от меня сии особы, чтобы, захвативши князя, не пощадил я его жизни. Но не хочу я слушать таких приказов, и вовсе не из жалости к изменнику, ибо он того не стоит, а потому, что я в нем не волен и за благо почту представить его сейму на суд в назидание потомкам, дабы ведали они, что ни знатность рода, ни звания не могут оправдать такую измену и спасти злодея от публичной казни.
Вот что сказал воевода, только речь его была куда пространней, ибо сколь доблестен он был, столь же великую и слабость имел, витиею себя мнил и витийствовать любил по всякому поводу, сам себя, бывало, заслушивался, даже глаза закрывал в особо красивых местах.
— В воду мне, что ли, сунуть правую руку, — промолвил Заглоба, — страх как она у меня раззуделась… Одно только скажу, что когда бы я попался в лапы Радзивиллу, он бы, пожалуй, не стал ждать до захода солнца, чтобы голову мне срубить с плеч. Уж он-то хорошо знает, кто больше всего повинен в том, что войско его оставило, хорошо знает, кто его даже со шведами поссорил. Зато я вот не знаю, почему я должен иметь к нему большее снисхождение, нежели он имел бы ко мне?
— А потому, что не ты тут начальник, милостивый пан, и слушать меня должен, — сурово сказал воевода.
— Что слушать я должен, это верно, но не мешало бы иногда и Заглобу послушать. Я и про то смело скажу, что, послушай меня Радзивилл, когда я воодушевлял его стать на защиту отчизны, был бы он нынче не в Тыкоцине, а на поле боя, во главе всех литовских войск.
— Уж не сдается ли тебе, милостивый пан, что булава в плохие руки попала?
— Не годится мне это говорить, потому я сам ее вложил в эти руки. Всемилостивейший король наш Joannes Casimirus должен только утвердить мой выбор, не более того.
Улыбнулся тут воевода, любил он Заглобу и его шуточки.
— Пан брат, — сказал он, — ты Радзивилла сокрушил, ты меня гетманом сделал, — все это твоя заслуга. Позволь же мне теперь спокойно ехать в Тышовцы, чтобы и Сапега мог хоть чем-нибудь послужить отчизне.
Подбоченился Заглоба и задумался на минуту, словно взвешивая, следует иль не следует позволить, наконец глазом подмигнул, головою качнул и сказал с важностью:
— Поезжай, пан гетман, спокойно.
— Спасибо за позволение! — со смехом сказал воевода.
Засмеялись и все офицеры, и воевода в самом деле стал собираться в путь, — карета уж стояла под окнами, — прощаться стал со всеми и каждому давал указания, что делать в его отсутствие; подойдя, наконец, к Володыёвскому, сказал ему:
— Коли замок сдастся, ты, пан, в ответе будешь за жизнь воеводы, тебе я это поручаю.
— Слушаюсь. Волос не спадет с его головы! — ответил маленький рыцарь.
— Пан Михал, — обратился к Володыёвскому Заглоба после отъезда воеводы, — любопытно мне, что это за особы наседают на нашего Сапежку, чтобы, захвативши Радзивилла, не пощадил он его жизни?
— Откуда мне знать! — ответил маленький рыцарь.
— Ты хочешь сказать, что коль никто тебе на ухо не скажет, так собственный умишко ничего не подшепнет. Это верно. Но, видно, значительные это особы, коль могут воеводе приказывать.
— Может, сам король?
— Король? Да если его собака укусит, он тут же ее простит и сальца велит ей дать. Такое уж у него сердце.
— Не стану спорить с тобой; но толковали, будто на Радзеёвского он очень прогневался.
— Первое дело, всяк может прогневаться, exemplum[50], мой гнев на Радзивилла, а потом, как же это прогневался, коль тут же стал опекать его сыновей, да так, что и отец лучше бы не смог. Золотое у него сердце, и я так думаю, что это скорей королева посягает на жизнь Радзивилла. Достойная у нас королева, ничего не скажешь, но нрав у нее бабий, а уж коль баба на тебя прогневается, так ты хоть в щель меж половицами забейся, она иглой тебя выковырнет.
Вздохнул Володыёвский и говорит:
— И за что они на меня прогневались, я ведь отродясь ни одной не поддел.
— Но рад бы, рад. Ты и на тыкоцинские стены потому пеший прешься без памяти, хоть сам в коннице служишь, что думаешь, там не только Радзивилл сидит, а и панна Биллевич. Знаю я тебя, шельму. Что же это ты? Еще не выбросил ее из головы?
— Одно время совсем уж было выбросил; сам Кмициц, будь он здесь, признал бы, что как истинный рыцарь я поступил, не неволил ее и об отказе постарался забыть; но не стану таить: коль она в Тыкоцине и, бог даст, вызволю я опять ее, то теперь усмотрю в том явную волю провиденья. На Кмицица мне нечего оглядываться, ни в чем я перед ним не виноват и тешу себя надеждой, что коль он от нее по доброй воле ушел, так и она до этой поры успела его забыть и не сбудется уж того, что сталось когда-то со мной.
Ведя такой разговор между собою, дошли они до квартиры, где застали обоих Скшетуских, Роха Ковальского и арендатора из Вонсоши.
Не таил витебский воевода от войска, зачем едет в Тышовцы, и рыцари радовались, что столь доблестный союз составляется для защиты отчизны и веры.
— Другим ветром повеяло уж во всей Речи Посполитой, — сказал пан Станислав, — и, слава богу, дует он шведам в глаза.
— А повеяло со стороны Ченстоховы, — подхватил пан Ян. — Вчера были вести, что монастырь все еще стоит и отбивает все более жестокие приступы. Не попусти же, пресвятая богородица, чтобы враг осквернил твою обитель.
Тут и Редзян со вздохом сказал:
— Мало того, что святыня была бы поругана, сколько бесценных сокровищ попало бы в руки врага. Как подумаешь об этом, кусок в горло нейдет.
— Войско рвется на приступ, трудно удержать людей, — сказал пан Михал. — Вчера хоругвь пана Станкевича самовольно двинулась, без лестниц; покончим, говорят, с изменниками и на помощь Ченстохове пойдем. Стоит только кому-нибудь вспомнить про Ченстохову, все зубами скрежещут и бряцают саблями.
— Да и зачем тут столько наших хоругвей стоит, когда для Тыкоцина и половины хватило бы? — молвил Заглоба. — Заупрямился пан Сапега, вот и все. Не хочет он меня слушать, хочет показать, что и без моих советов обойдется, а вы сами видите, что когда столько народу осаждает одну крепостишку, они только мешают друг дружке, всем-то места нету, чтобы к ней приступиться.
— Боевой опыт говорит твоими устами, — подхватил пан Станислав. — Тут уж ничего не скажешь.
— А что? Есть у меня голова на плечах?
— Есть, дядя! — воскликнул вдруг пан Рох и, встопорщив усы, стал поглядывать на присутствующих так, точно искал смельчака, который вздумал бы ему возразить.
— Но у пана воеводы тоже есть голова на плечах, — возразил Ян Скшетуский, — и столько хоругвей стоит тут потому, что опасаются, как бы князь Богуслав не пришел на помощь брату.
— Так опустошить тогда курфюрсту Пруссию! — сказал Заглоба. — Послать парочку легких хоругвей да охотников кликнуть из черного люда. Я бы первый пошел попробовать прусского пива.
— Не годится пиво зимой, разве что гретое, — заметил пан Михал.
— Так вина дайте, а нет, так горелки иль меду, — потребовал Заглоба.
Другие тоже изъявили желание выпить; арендатор из Вонсоши занялся этим делом, и вскоре несколько сулеек стояло уже на столе. Возвеселились сердцем рыцари при виде их и стали себе попивать, то и дело поднимая заздравные чары.
— Выпьем же немчуре на погибель, чтобы нам тут больше хлеба не жрала! — сказал Заглоба. — Пусть себе шишки в Швеции жрет!
— За здоровье их величеств короля и королевы! — провозгласили Скшетуские.
— И тех, кто остался верен им! — прибавил Володыёвский.
— А теперь за наше здравие!
— За здравие дяди! — рявкнул пан Рох.
— Спасибо! Да залпом пей до дна. Не совсем еще постарел Заглоба! Друзья мои, вот бы выкурить поскорей из норы этого барсука да двинуться под Ченстохову!
— Под Ченстохову! — рявкнул Рох. — На помощь пресвятой деве!
— Под Ченстохову! — закричали все.
— Ясногорские сокровища защищать от этих нехристей! — подхватил Редзян.
— От этих бесстыдников, что только для отвода глаз притворяются, будто в Иисуса веруют, а на самом деле, как я уж говорил, на луну, как собаки, воют, и вся ихняя вера в том только и состоит.
— И они покушаются на ясногорские богатства!
— Ты в самую точку попал, когда об ихней вере говорил, — обратился к Заглобе Володыёвский. — Я сам слыхал, как они на луну выли. Потом толковали, будто это ихние псалмы лютеранские; но одно верно, что такие псалмы и собаки поют.
— Как же это? — спросил пан Рох. — Неужто они сплошь собачьи дети?
— Сплошь! — с глубоким убеждением подтвердил Заглоба.
— И король у них не лучше?
— Король хуже всех. Он с умыслом поднял эту войну, чтобы в костелах вволю надругаться над истинной верой.