Никто не умрет - Наиль Измайлов 10 стр.


— Должны мы ему! Это ты нам должен, миленький мой.

— Да? — удивился я.

— Да! Должен как раз лечиться, слушаться, вести себя нормально. А ты что делаешь?

— А что я делаю?

— Слушай, Измайлов, не нарывайся. Ты зачем одежду взял?

— Так моя же одежда.

— Мало ли что твоя. Ты в больнице лежишь, изволь болеть. Я больше за тобой по всей территории бегать не буду. Чего киваешь?

— Не бегайте.

— Измайлов. Измайлов. Не нарывайся.

— Да чего «не нарывайся», где я нарываюсь-то? — заорал я и орал что-то еще, уже почти не соображая и не сдерживаясь.

Пацана нашла, тоже мне. Я себе и другим пацанам пацан, а ей я человек, мужчина, и на меня наскакивать не надо, отскакивать придется, и, может, на копчик и с хрустом.

Я перевел дыхание и обнаружил, что тетя Таня встает с торжествующей улыбкой — такой, будто я подбородок открыл, а у нее как раз рука в замахе.

— Ты не взрослый и не здоровый, мальчик мой, — пропела она. — Ты больной, психически. Орешь тут, буянишь. Сейчас тебя феназепамом обколют, в психиатрическое переведут — и там вот права качать будешь.

— Не переведут, — сказал я, отступая. В психиатрическое мне было никак нельзя. Мама с папой расстроятся, да и вообще. — Сама в дурку ложись, не докажешь ничего.

— Я-то? — Она искренне рассмеялась. — Я-то докажу. Да и чего доказывать — вон камера все снимает, там весь твой диагноз пишется.

В углу под потолком и впрямь висела камера, чуть побольше вебки. Я перевел взгляд на тетю Таню. Она торжествующе улыбалась. Как победивший враг. А я успокоился. Нет, не так. Не успокоился, а точно в холодную ванну резко сел — она холодная, а кожа и кровь закипела, и мир стал шире и четче.

Я бросил одежду на пол и шагнул к столу. Тетя Таня отшатнулась. Я, не обратив на нее внимания, подхватил штатив капельницы, в два шага унес его в угол, прислонил к стене, сделал еще два шага — уже по штативу, не знал, что так умею, дотянулся до камеры, сдернул ее одним движением, провода только щелкнули, съехал на пол, едва не выворачиваясь из тапок, но ступая в свои следы — их не было, но я-то помнил, как шел, — вернул штатив на место и сказал тете Тане, которая все еще смотрела в угол, поднеся зачем-то руки ко рту:

— Больше не пишется.

Поднял одежду, сунул добычу в карман и пошел в палату. Надо было переодеться и уйти, пока и впрямь санитары с уколами не набежали.

Часть третья Не скучай

1

След я заметил не сразу. Сразу я собрался домой.

То есть сперва я хотел забежать к родителям: предупредить, чтобы не волновались, рассказать, что случилось, — ну и просто увидеть. Они же мама мои с папой. Но не стоило светиться после показательного выступления, которое я тете Тане устроил, дурак. Ну, не дурак, допустим. Сколько терпеть-то можно. Мальчика нашла, пугать она меня будет и орать. Не будет теперь.

Ага. Орать не будет, в дуротделение свистнет, тихо и без затей. И побегут санитары со шприцами и, как их, смирительными рубашками, искать беглого психа Измайлова. А где искать? У родителей. Айдате туда, ребя, ура.

А я пошел к остановке. Маршрутка подскочила махом, и я сел, даже не посмотрев, куда она идет. В город — и ладно. Дальше разберусь.

В жарком, невкусно пропахшем салоне я начал пугаться, как дурак. Пугаться, успокаиваться и тут же снова пугаться. Дернулся, что денег нет — проезд оплатить не смогу, водила докопается, полицию вызовет, скандал, все такое, — и здравствуй, дурка. Но деньги нашлись вместе с ключами от квартиры во внутреннем кармане, несколько бумажек, сплющенных между паспортом и страховым. Вроде столько же, сколько было. А еще говорят, в больницах воруют. Глупости это. Неинтересно им воровать, а может, некогда — еле успевают больных людей железками протыкать, а нормальных закошмаривать.

Еще я затрепетал от взгляда толстой тетки, сидевшей слева. Она смотрела на меня сурово и изучающе, как санитарка или завуч. Я решил, что тетка из больницы, узнала меня или догадалась, что я беглый, больной и достойный принудительной госпитализации с усиленным прокапыванием, и теперь потихонечку позвонит, нас обгонит воющая «скорая», и на первой остановке меня выковырнут из салона, успокоят укольчиком и вернут в больничку. Навсегда. Или там до совершеннолетия. И на учет поставят. Буду жить при дурке, как разоблаченный маньяк из кино.

Но тут тетка покрепче перехватила блестящую черную сумочку, прижав ее к животищу пухлыми руками, и посмотрела на меня совсем грозно. Я сообразил, что она просто боится воров, трудных подростков и вообще всего на свете. Отвернулся и уставился в окно — вдоль носа и кепки соседа. Мимо стекла пробегали голые черные деревья, а разноцветные дома чуть подальше мне были не видны. Поэтому пейзаж выглядел неуютно и как-то жутенько, как в игре, — вокруг минус двадцать, Полярный круг и постапокалипсис.

Сейчас домой приеду, там тепло, чисто — и настоящий постапокалипсис в компе, подумал я и испугался в очередной раз. Сообразил наконец, что не надо меня выслеживать и догонять на «скорой». Я зарегистрирован как больной терапевтического отделения ДРКБ, и у тети Тани в журнале записаны все мои данные, включая номер полиса, домашний адрес и телефон. Чем гоняться, проще позвонить да приехать.

Да пусть хоть иззвонятся, подумал я злобно. Трубку не сниму, дверь не открою. Ломать права не имеют. Свободны, танцуйте сами.

— Выходишь сейчас? — спросил сосед.

Я вздрогнул, помотал головой и подвинулся, чтоб он прошел. А он застрял, растопырившись мне почти в лицо. Я неудобно вывернул голову. Ага, сумку изпод сиденья выдернуть не может — под ноги поставил, а теперь она поперек встала и застряла. Я потянулся и выправил сумку. Синий матерчатый ремень ушуршал мимо, дядька поблагодарил, качнулся, потому что маршрутка доехала до остановки, и вылез в проход. А я так и замер в неудобной позе, пытаясь понять, показалось мне или за остановочным павильоном действительно мелькнула синяя фигурка.

— Парень, ты пройти-то дашь? — спросили сзади.

Я убрал было ноги, но тут же выкинул их в проход, вскочил и торопливо пошел к выходу. За спиной заворчали, но это пофиг. В груди и животе пела сладкая пустота.

Кажется, не показалось. Кажется, нашел.

Я выскочил из маршрутки, чуть не опрокинув кого-то, чуть не махнув подошвами выше ушей и чуть не схлопотав по тыкве сумкой общественницы, возмущенной моим поведением. Устоял, буркнул: «Простите» и, не оглядываясь, побежал к десятиэтажкам, между которыми скрылась синяя фигурка.

Пробежал и встал на въезде во внутренний двор, замкнутый в коробке из четырех домов. Просторный такой двор, благоустроенный — с качельками, горками и скамейками — и совершенно пустой.

Ну здрасьте, растерянно подумал я, уставившись в лужу. Она здоровенной была, не обойдешь. Перекрывала асфальтовую дорожку от бордюра до бордюра, а бордюрам с обеих сторон мудро не хватало пары блоков. Это чтобы прохожие особо канатоходцев из себя не изображали, а шли через утоптанную почти до сухого состояния грязь, летом служившую газоном, — ну или через лужу, если сапоги надежные.

У меня сапог не было, а грязь особо не влекла. Мне грязи хватило в последние дни, навсегда хватило. Да и смысла никакого форсировать водную преграду не было. Синяя фигурка мне все-таки почудилась. А если не почудилась, если впрямь быстро-быстро проскочила по луже и влетела в один из подъездов, то я ее все равно не найду. Подъездов штук пятнадцать, и этажей десять, а сколько квартир, сами считайте, это несложно. Не звонить же в каждую. И потом, мало ли в Казани синих фигурок.

Можно, конечно, здесь стоять и ждать, пока она выйдет. Но девушки, как и женщины, отличаются от нормальных людей тем, что любят переодеваться. А как я ее переодетую узнаю, если не разглядел толком? По холоду выше живота? Так холод от чего угодно быть может. От голода, например. Я ж так и не позавтракал, вот горнисты в пузе и играют — безо всяких романтических силуэтов на горизонте.

Я неожиданно для себя присел и набычился. Ноги подкашиваются уже, что ли, удивился я, даже возмутился предательством организма. Организм мое возмущение отодвинул, словно локтем, и я понял, что опять выполнил действие первое какой-то цепочки, длинной и строго определенной, как в танце или показательной серии ударов и уклонов. Ну и пожалуйста. Давай сам, раз такой умный.

Я уставился в лужу, точно пытался разглядеть дно сквозь смоляную воду. Не пытался на самом деле — просто глаза как будто плавать учились, нет, мягко скользить по бликам, распахиваться во всю ширь, хватать все, что есть, выделять нужное и подсказывать, что с этим нужным делать — бить, догонять, огибать или прятаться. Прятаться я ни от кого не собирался, бить, впрочем, тоже. Но меня никто и не спрашивал. Меня поставили на ноги, показали мир по-новому — не двор за лужей, а огороженную поляну, и поперек этой поляны паутинная ниточка провешена. Типа пунктирного вектора на картинке в учебнике физики. Свежий отпечаток на грязном дне лужи, невидимый, но заметный по тому, как над ним вода играет. Влажный мазок за лужей. Пятно на плитах дорожки, ведущей через игровую площадку. Оседающая на последнюю плиту водяная пыльца, сбитая с каблука. Дверь подъезда.

Дверь подъезда качнулась последний раз и застыла. А я пошел.

Не шла она по тропинке, она с другой стороны проскочила, по бордюру, но у самого края сунулась в воду, как специально метку оставила. Может, и не специально: я-то совершенно не собирался в лужу лезть, сгоряча сунулся след в след, поскользнулся и изгадил одну кроссовку чуть ли не до ремня. Иной бы зарыдал и принялся чиститься, а я обошел лужу с другой стороны и направился, торжествуя, к третьему подъезду центрового дома.

Зря радовался. А может, и не зря. След привел меня не к квартире, с которой бы я все равно фиг знал, чего делать — не орать же: «Мне понравилось, ты классная, давай еще», — а к неосвещенным вонючим ступенькам вниз, я аж испугался, и задней двери. Подъезд оказался проходным.

Дальше лежал бульвар, последние полчаса почти нетоптаный, так что след я без малого видел, хоть и не мог различить ни рисунок подошвы, ни ее размер. Бульвар упирался в широкую улицу с остановкой и подземным переходом. Я решил, что здесь всяко потеряюсь. Окажется, что она в маршрутку или трамвай села. Не потерялся — даже под землей. Выскочил на поверхность и пошел вперед, вперед, через дворы, проспекты и парки. Не скользя на поворотах, перепрыгивая лужи, ловко уворачиваясь от прохожих, нечасто поглядывая, видна ли уже синяя спина. Ее, как ни странно не было, хотя я чесал в плотном темпе, как на разминке. Девушка тоже, видать, спортом занимается. Или я перед лужей слишком долго торчал. Ладно, главное, что след виден и становится все свежее. Ответ поищу на финише. Если других занятий не найдется.

Стопудово спортсменка, подумал я, расстегивая куртку. Часов не было, но, судя по небу и теням, я стартовал от лужи почти час назад. Легкоатлетка или бегунья с препятствиями. А я нет. У меня уже ноги гудят и коленка подозрительно ноет. Я уж молчу про дырку в спине и побитости на морде, которые ныли в такт шагам. На кураже это почти не замечается, слава богу. Все равно догоню.

Я обогнул бортик хоккейной коробки и поднажал по песчаной дорожке, ведущей сквозь березовую аллею. След стал почти четким — наверное, в детективах именно такие следы называют горячими. Щупать не буду и отвлекаться на окрестности не буду, пусть они и кажутся странно знакомыми. Коробки да гаражи везде одинаковые, а я как раз сквозь гаражи бежал. Выскочил на асфальт и замер.

Я стоял на краю нашего двора. След, совсем уже полыхающий, пересекал его, подходил к ближайшему дому, огибал вечную лужу и исчезал у второго подъезда. У нашего, в смысле. Исчезал не в смысле скрывался в подъезде, а в смысле обрывался у скамейки. Смайликом таким прощальным, довольно четким: крохотная дуга, а внутри дуги короткая черточка, как минус над улыбкой. Я смайлик издали разглядел, но все равно подошел, осмотрелся и плюнул бы, кабы было чем — во рту от запаленной гонки пересохло давно.

Возможно, спортсменка умела летать или прыгать на сто метров вверх. Но последние следы были обычными, не толчковыми. Она не вспорхнула и не запрыгнула на козырек подъезда, тополь или палисадник. Она просто исчезла. С улыбочкой. Вернее, без, раз ее здесь оставила.

Ну и дура, пробормотал я, еще раз оглядел пустой двор и вошел в подъезд. В конце концов, я же домой собирался. Пацан сказал — пацан сделал.

2

За две последние недели я отвык приходить домой как… ну, как к себе домой. Сперва опасался непонятно чего, потом более-менее понял, чего опасаюсь, и опасаться перестал, а начал бояться. Потом сдернул из дома и не был уверен, когда вернусь и куда вернусь, — а вернулся воевать. И повоевал, в общем.

Но это чувство — когда усталый, или голодный, или веселый, да неважно какой, любой, — когда идешь, чтобы щелкнуть замком и оказаться в таком месте, где хорошо, привычно и безопасно, — вот это чувство то ли померло, то ли забылось, как забывается дикая страсть к любимой игрушке.

Такая в жизни каждого бывает. Про себя я не помнил, но мама говорила, что я одно время обожал зайца. У меня игрушек хватало, хоть с Дилькиным поголовьем не сравнить, конечно. Но любимым был небольшой древний заяц, сероватый и в катышках. Никто не помнил, откуда он взялся, кажется, какая-то из маминых студенческих подружек подарила, причем не нового. Папа еще смеялся — у христиан, говорит, бывают намоленные иконы, а это налюбленная игрушка, вот Наиль и влип. Я, повторяю, не помню, чтобы влип, и как это выглядело, не помню — но, говорят, смешно. Я спал с зайцем, на горшок его сажал рядом с собой — горшок из какого-то набора кукольной посуды в садике то ли спер, то ли выклянчил специально для него, — мылся с ним, скандалил, что лечь вместе нельзя, потому что я высох, а он еще нет, к däw äti, само собой, без него не ездил — и там, говорят, бродил от большого одиночества по пустой кухне, пока все за столом в зале сидели, и бормотал обнятому зайцу: «Quyan, min sine yawatam»[18] — вернее, «yaratam», я тогда «р» не выговаривал еще. И по-татарски, между прочим, почти не говорил, а тут ни с того ни с сего выползло, рассказывала мама, хохоча. А я плечами пожимал. Не помню. Ну заяц и заяц. Может, и впрямь была такая любовь, а может, не было ни любви, ни зайца. Нет ведь его ни дома, ни в памяти у меня.

Но с родительскими рассказами я не спорил. Лично ведь такую же, в ноль, историю с сестрой наблюдал.

Это сейчас у Дильки Аргамак фаворит. В молодости она, не поверите, мялку обожала — такой, знаете, ядовито-зеленый мешочек типа ненадутого надувного шарика, который набили тальком и нарисовали глазки и рот. Он скрипит и разные формы принимает. Его обычно для разминания кисти и развития тонкой моторики пальцев используют, а я тогда на скрипку ходил (был такой позор, да, — с другой стороны, не позор ни разу, ноты знаю и гитара неплохо дается). Вот мне преподавательница Рамзия Шаймардановна мялку и подарила. А я Дильке подарил. Вернее, отбирать не стал. Она в эту штуку вцепилась и не расставалась, пока не разорвала пополам нечаянно. Но это месяца через три уже было, а до того мялка прошла все испытания, которые мама с папой приписывали моему зайцу.

Мялка ладно, порвалась, а новую, купленную родителями на следующий день, Дилька не приняла, хотя там и Шерлок Холмс с трудом четыре отличия нашел бы. Ее страсть к мялке слезами ушла, а куда моя делась вместе с зайцем, острая, горячая и неудержимая, непонятно.

Но то игрушка. А если страсть к дому исчезает — это плохо очень. Даже не плохо, а как-то безнадежно, что ли. Если человеку не на что опереться, он упадет навзничь. Не в буквальном смысле — но это еще хуже. Когда человек падает навзничь не в буквальном смысле, он сам перевернуться не может, как черепашка. Так и живет на лопатках. Потерпевший поражение.

Я не хотел быть ни потерпевшим, ни пораженным. Но насильно вернуть любовь нельзя — это я слышал или читал где-то, а на самом деле об этом не думал. Просто за последние дни привык вспоминать дом примерно как школу в разгар лета: прикольно будет вернуться, там друзья и все такое, но как-то тягостно все-таки.

А теперь вот забежал в подъезд — и вернулось детское чувство «Чик-чирик, я домике». А я и не сообразил. На автомате вытащил ключи, открыл почтовый ящик, выволок бумажный ворох, выкинул спам в специально для этого поставленную под ящиками коробку и пошел наверх, озабоченно разглядывая счета и квитанции и соображая, что с ними делать, — моих денег на оплату всяко не хватит. Мама с папой вернутся — разберутся.

Я как раз вышел на нашу площадку — и тут меня накрыло. Счастье, облегчение и слабость. Я — дома. Родители — вернутся. Они — сами — разберутся. А я буду ходить в школу, учить уроки и слушаться.

По возможности. И не надо будет бегать, драться, кого-то спасать и все такое. Все кончилось. Я в домике.

Я уткнулся лбом в холодную дверь, немножко постоял, улыбаясь в полутьме, как дурак. Открыл дверь и вошел.

В квартире было тепло и тихо. Пахло домом. И видел я все нормально, а не как в оптический прицел на полгоризонта.

Я начал разуваться, потерял равновесие, чтобы не упасть, сам мягко сел на пол и засмеялся. И замер.

С кухни донесся шорох. Слабый такой.

Я дернулся и застыл, руками вцепившись в бока под курткой. Под которой ничего не было — ни спиц, ни ножа. Я ж его здесь оставил, вспомнил я со всхлипом и вскочил, чтобы бежать в зал, к тайнику. Но не успел.

Из приоткрытой и не шелохнувшейся двери на кухню вышел кот. Вышел и сел, глядя в сторону.

— Вот ты дурак, — сказал я с облегчением и, кажется, дрожащим голосом. — Напугал сейчас, как этот…

Я сбросил кроссовки и подошел к зверю. Он смотрел в сторону.

— Один сидел охранял, да? Вот умница.

Я протянул руку, чтобы огладить его тихонечко, а кот увел голову, по-боксерски почти, бегло глянул на меня — с презрением — и отвернулся снова.

И тут до меня дошло.

— Я ж тебе пожрать не оставил, — сказал я потрясенно. — Ой ты бедолага… А чем же ты… Блин, я сейчас.

Назад Дальше