Ворох осел, а Дилька вернулась, прижимая к себе здоровенную лошадь. Аргамака своего любимого. Хоть он нашелся, и то слава богу.
Хотел я ей сказать краткую речь, но подумал: смысл-то? Больше вперед лезть не будет, не из-за чего. К тому же кот в этот миг высунул голову наружу. Как только молнию изнутри расстегнул, фокусник? Покрутил головой и зашипел.
У самих-то прямо порядок идеальный, чуть не сказал я критикану и отправился к спальне. На пороге замер — стукнуло просто воспоминание о том, как я туда последний раз заходил. Сердце запрыгало бусинками по ступенькам, как на девятом круге кросса. Но теперь-то я знал, что могу увидеть и что должен сделать. И решительно толкнул дверь.
В спальне не было даже бардака. Постель аккуратно заправлена, тумбочки пусты, шкаф закрыт. Я, потоптавшись, пробежал к окну и отдернул штору. На балконе тоже никого — слепящее солнце и два голубя за рамой. Белый-пребелый и гнедой в пятнышках. Сидят на карнизе рамы и на меня таращатся. О, третий подлетел, светло-серый, рядом сел.
Я потряс головой и вернулся к поискам. Под кроватью никого, в шкафу тоже.
Значит, ушли.
— Наиль, а где мама и папа? — спросила Дилька полным голосом.
Я аж вздрогнул. А чего вздрагивать и ругаться-то? Ребенок дома, имеет право говорить полным голосом. И право знать, где родители, тем более имеет. Я, кстати, тоже. Кому бы еще это право предъявить.
— Подожди немного, — сказал я неопределенно.
— Я в туалет хочу, — пробормотала Дилька гораздо тише.
Как всегда. С другой стороны, хоть раз в жизни вовремя — когда туалет рядом. Да еще и с ванной вместе.
— Ну так иди, — ответил я раздраженно, потому что не мог сосредоточиться.
Кот зашипел. Я поглядел на него, поглядел в спину Дильке и сказал:
— Стой.
Она, молодец, застыла на полушаге.
— Погоди, Диль, — мягко попросил я, не давая подняться ужасу от картинки — вот заходит сестра в ванную, а там как раз все и ждут. Ее как раз ждут.
Я обошел Дильку, аккуратно отпихнул ее подальше к стеночке, встал у ванной, поморгал, чтобы глаза привыкли к темноте, и распахнул дверь.
Пусто, конечно.
Я подышал, не отпуская ручку, опомнился и небрежно сказал Дильке:
— Ну иди.
Дилька заглянула в темноту, пахнущую сеном и мятой — вернее, шампунем и зубной пастой, — и сказала:
— Здесь темно.
— И что?
— Здесь темно, — повторила Дилька громче.
— Ну не иди, — равнодушно сказал я.
— Наиль!
— Ну дверь не закрывай, светлее будет.
Дилька посмотрела на меня зверем, стремительно, только очки блеснули, вошла в ванную и грохнула дверью.
Кот вздрогнул.
— Во как, понял? — поучительно сказал я.
Кот заскребся. Я аккуратно извлек его и поставил на пол, попросив:
— Главное, не убегай, потом фиг найдешься. Кот фыркнул и пошел в прихожую.
— Тут город, понял? — со значением напомнил я.
Кот дошел до края светлого пятна, выливающегося из родительской комнаты, и сел. Нам с Дилькой тоже, что ли, теперь под окошками жить и на закате спать ложиться, подумал я. И сообразил, что свет можно наладить. Наверное, автомат вырубился от скачка напряжения. Такое бывало пару раз, и я вроде помнил, что папа делал.
Я вышел в коридор, открыл электрощиток и махом сообразил, который автомат наш. У него единственного колесико за стеклом не крутилось и рычажки выключателей смотрели вниз, а не вверх.
Я подцепил и отщелкнул вверх все три. Из приоткрытой двери ударили свет, звук и Дилькин вопль. Все погасло.
Я бросился в квартиру, ударившись плечом о косяк и придавив кота, и рванул дверь в ванную. Дверь была заперта, но Дилька спросила дрожащим голосом:
— Наиль, ты чего?
— А ты чего орешь? — свирепо осведомился я.
Зашумел смыв, дверь щелкнула и открылась. Дилька выскочила, заправляясь, одергиваясь и возмущаясь по поводу моих попыток напугать ее воплями и вспышками. Я похлопал глазками и едва не пришиб клеветницу. Потом сообразил, хихикнул и объяснил, что, похоже, автомат в электрощитке у нас вырубается от перегрузки, — видимо, включены все-все-все приборы. Надо их выключить, и тогда будет свет.
Первым делом я пошел на едкий химический запах, которым тащило из родительской спальни, и выдернул из розетки горячий провод ноутбука. Провод был мудрено завязан, в самой середке узла сидело лезвие ножниц. В темноте не поймешь, но, судя по запаху, вокруг лезвия все дымилось до сих пор. Я выдернул шнур из ноута, откинул крышку, нажал кнопку включения и чуть не выронил девайс себе на ноги: по экрану косо мелькнула яркая косая трещина, тут же хлопнуло и завоняло иначе. Копец. Я вздохнул и отложил ноут вместе с проводом в самый дальний угол. Чинить там нечего, но, может, на запчасти сгодится.
Мы прошли по квартире, спотыкаясь о кота, который был абсолютно везде, методично щелкая выключателями и выдергивая из розеток компьютер с роутером, телевизор с плеером, торшеры с настольными лампами, микроволновку с тостером, стиральную машину и всё, что смогли вспомнить. После этого свет зажегся и не погас.
Мы вернулись в прихожую и увидели, что стоим на тропинке из четких грязных следов. Наших следов, свежих. Кот смотрел на нас с осуждением. Мы с Дилькой переглянулись, посмотрели на свою обувь и поспешно принялись разуваться. Кот зашипел.
— Да ладно тебе, — начал я и застыл.
Кот шипел, задрав хвост и раздувшись так, что стал в два раза толще. Он смотрел в зал. На мой диван он смотрел. На стоявшее торчком одеяло, по которому вяло елозила костлявая рука.
2
Папа высох. Волосы поредели и лежали клочками, кожа стала как старая марля, на губах и скулах наросли болячки, на пальцах, плечах и коленях торчали косточки — было видно сквозь тонкие джинсы и футболку. Ни мышц, ни силы у папы не осталось. Он и покрывало не смог с себя сорвать — запутался и застыл, только сломанными ногтями чуть водил по ткани. Папа даже вскинуть голову не смог, когда я, отдышавшись и все еще вздрагивая, одной рукой выпутал его и отбросил покрывало. Сидел спиной в угол, отвернувшись к стене.
Папа выглядел очень больным, но пахло от него не лекарствами и не перекисшим потом, как было, когда он с бронхитом валялся. Горькой золой пахло — и немножко свежевыглаженным бельем почему-то.
— Папа, — позвал я нерешительно и напрягся.
Папа вздрогнул, но на меня не посмотрел. Так и дышал еле заметно в сторону окна. Веки темные и почти не выпуклые, будто глаза в середку головы провалились. Он был без сознания или без сил. Совсем.
Я попытался быстро сообразить, что делать, ничего не придумал и посмотрел на кота. Кот стоял у моего колена, раздутый, напряженный и очень горячий, сквозь штанину грел. Толку от него не было. От Дильки тем более — она таращилась сквозь очки, прижимая к себе Аргамака, как, не знаю, пластилиновую руку к любимой поделке. И очень мешала деревянная спица, которую я выставил, оказывается, перед собой. Я бережно убрал ее обратно в колчан и тут же вскинул голову.
Папа все так же отгораживался морщинистыми веками от мира. Но морщинки были малость другими. Ну и не могло мне показаться. Я плавно повел руками, чтобы движение дошло до отца — не знаю уж, шелестом одежды, качком воздуха или еще как-то. И теперь четко увидел, что папа приподнял и тут же уронил веки.
Выглядит точно мумия, сидит в середке маленького ада и в жмурки играет. Как маленький.
Ад.
Я набрал воздуха, чтобы сказать что-нибудь конструктивное или просто заорать. Дилька успела раньше. Она опять протиснулась мимо меня со словами «Папочка, папа, хорошо…».
Папа резко, как плетки, выбросил обе руки в ее сторону и завыл.
Я дернулся. И через секунду мы были уже в прихожей — я стискивал Дилькины плечи, пытаясь как-то прикрыть собой, а Дилька молча отбивалась. Кот стоял на пороге — черная радуга с ручкой, зубами в комнату. Нас защищал, видимо.
А папа, весь натянувшись, как в припадке, отгораживался от него, вернее, от нас ладошками и мычал в стенку. В стенку — потому что от нас отвернулся, дико, так, что тощая шея перекрутилась канатиком.
Дилька вырвалась и отскочила к двери, недовольно потирая плечи, но опомнилась и с ужасом посмотрела на отца и на меня.
— Наиль, а что… — начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.
Дилькин голос отпихивая, вот что.
Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот — хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку не разбил и шею не сломал, прячась от дочери.
Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну человека ведь. И резко, жарким тычком понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего — нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.
— Наиль, а что… — начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.
Дилькин голос отпихивая, вот что.
Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот — хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку не разбил и шею не сломал, прячась от дочери.
Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну человека ведь. И резко, жарким тычком понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего — нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.
Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.
Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой — очень неприятно, оказывается, — так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.
— Пап, — позвал я. Папа часто дышал, глядя в стенку.
– Äti, — повторил я по-татарски.
Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул — между ресницами блеснула темная пленка — и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım»,[5] и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка, — но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.
Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом — и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой, — и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое — не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку под мышку, выскочил в окно — и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.
Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин — и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него — ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как папа простыню сейчас раздирал. А я стоял и глазками на это хлопал, как посторонний.
Я не посторонний. Я на эту сторону вернулся не для того, чтобы стоять и ждать.
Я выдернул спицы, приготовился, в последний момент приказал:
— Дилька, глаза закрой.
И, уже мягко прыгая отцу на спину — так на волка с коня прыгают, с ножом и ремнями, — сообразил, что сказал по-татарски и сестра не поймет, глаз не закроет, увидит ненужное и испугается. Но поправляться было уже некогда, правая спица уткнулась отцу в пятку, сама, я и не целился, скользнула, сломается сейчас — нет, не сломалась. Уперлась на миг в плотное и вошла в нее, как в пластилин, на три пальца — я хватом столько отмерил. Тело подо мной обмякло, я обмер от ужаса и едва не полез здравому смыслу назло смотреть, не повредил ли какой жизненный центр, и чуть не слетел на пол. Папина поясница подскочила на полметра, как с батута, и папа закостенел таким вот полураскрытым перочинным ножиком. Так не бывает, человек с грузом на спине не может вытолкнуться прямыми руками-ногами в прямой угол. То человек, зло напомнил я себе, пытаясь не свалиться и стиснув зубы, чтобы не заорать от изнуряющего усилия, мокрого жара, заливающего пальцы правой руки, и всего, что творилось.
Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.
Это оказалось быстро: легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается — держать, держать, — удар по пальцам — держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! — вспышка!
Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, отбросил ее и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.
Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку — несколько сантиметров обструганного дерева, а выше — извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком разглядеть я не успел — через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.
Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простыню с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами — показалось мне или нет, — и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения — и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.
Она стояла, но не смотрела — старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:
— Все, Диль, можно открывать.
Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.
— Он умер? — тихо спросила она вдруг.
— Дура, что ли? — грубо ответил я. — Никто не умер. Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:
— И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…
Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату — второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.
Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.
Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом, — просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки, — ее голова.
Пятки. Так.
— Дилька, küzläreñne yab,[6] — скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.
Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь — и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно и смысла в ответах нет.
Мама нам не раз говорила, что мы ей на голову уселись. Но это же не так — было. Неужто теперь так будет?