Ну а что? Все правильно. Кто захочет покупать книгу, написанную брюзгой или неудачницей?
Джойс не решила заранее, что скажет. Слова придут сами.
К ней снова обращается продавщица:
– Откройте, пожалуйста, книгу на той странице, где хотите получить автограф.
Чтобы сделать это, Джойс приходится поставить на стол коробку. Она чувствует, что у нее ком в горле.
Кристи О'Делл поднимает голову и улыбается ей с гламурной приветливостью и профессиональной непринужденностью:
– Как вас зовут?
– Достаточно имени – Джойс.
Время, ей отведенное, проходит очень быстро.
– Вы родились в Раф-Ривере?
– Нет, – отвечает Кристи О'Делл с некоторым неудовольствием. По крайней мере приветливость ее уменьшается. – Я только жила там какое-то время. Дату поставить?
Джойс берет в руки свою коробку. В «Добром шоколаднике» делают цветы из шоколада, но не лилии. Только розы и тюльпаны. Поэтому она купила тюльпаны, которые на самом деле не сильно отличаются от лилий. В конце концов, и те и другие – луковицы.
– Я хотела бы поблагодарить вас за рассказ «Kindertotenlieder», – произносит Джойс так стремительно, что почти проглатывает длинное слово. – Он очень много значит для меня. Я принесла вам подарок.
– Ах да, да, какой чудесный рассказ! – забирает коробку продавщица. – Он меня просто сразил.
– Вы не беспокойтесь, это не бомба, – говорит Джойс, смеясь. – Это шоколадные лилии. Хотя на самом деле тюльпаны. Лилий не было, пришлось купить тюльпаны, поскольку они больше всего похожи на лилии.
Она замечает, что продавщица уже не улыбается и смотрит на нее исподлобья.
– Спасибо! – говорит Кристи О'Делл.
Ни малейшего признака, что она узнала Джойс. Она просто не знакома ни с той Джойс, жившей много лет назад в Раф-Ривере, ни с этой, у которой была две недели назад на вечеринке. Должно быть, и название собственного рассказа она не узнала. Можно подумать, что Кристи О'Делл не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Словно все прошедшее – кожа, из которой она вывернулась и оставила лежать на траве.
Кристи О'Делл сидит и подписывает свое имя – словно это единственный вид письма, за который она отвечает на свете.
– Было очень приятно поболтать с вами, – говорит продавщица, все еще поглядывая на коробку, которую девушка в «Добром шоколаднике» перевязала закручивающейся серпантином желтой ленточкой.
Кристи О'Делл уже подняла глаза на следующую читательницу, и Джойс наконец понимает, что пора двигаться дальше, пока она не стала объектом всеобщего внимания, а ее коробка, чего доброго, предметом интереса полиции.
Проходя по Лонгсдейл-авеню и поднимаясь в гору, Джойс поначалу чувствует себя раздавленной, но постепенно обретает прежнее спокойствие. Все это может со временем превратиться в забавную историю, которую она когда-нибудь кому-нибудь расскажет. Вполне возможно, а почему бы и нет?
Венлокский кряж{15}
У моей мамы был двоюродный брат-холостяк, который раз в год, летом, приезжал к нам на ферму. Он привозил с собой свою матушку, тетю Нелл Боттс. А его звали Эрни Боттс. Это был высокий румяный мужчина, с добродушной квадратной физиономией, низким лбом и белокурыми волнистыми волосами. Руки и ногти у него были чисты, как мыло, бедра слегка полноваты. Я его дразнила «Эрнст Толстопоп», – в детстве у меня был злой язык.
Но обидеть его я не хотела. Вряд ли хотела. После смерти тети Нелл он перестал приезжать, но присылал поздравительные открытки на Рождество.
Потом я поступила в университет в Лондоне – то есть в Лондоне в провинции Онтарио, где жил Эрни, и тогда он завел обычай раз в две недели по воскресеньям приглашать меня на ужин. Приглашал просто потому, что я была его родственницей, и даже не задумывался, не скучно ли будет нам вдвоем. Мы ездили всегда в одно и то же место – в ресторан «Старый Челси», который находился на холме, а его окна смотрели на Дандас-стрит. Там были бархатные портьеры, белоснежные скатерти и маленькие лампы с розовыми абажурами на столах. Наверное, для Эрни ресторан был дороговат, но я об этом не беспокоилась. Любой деревенской девчонке кажется, что все горожане, надевающие каждый день костюмы и выставляющие напоказ чистые ногти, уже достигли того уровня процветания, при котором такое излишество, как посещение ресторана «Старый Челси», – обычное дело.
Я выбирала в меню самые экзотические блюда, такие как vol au vent[4] с курицей или утка а l’orange[5]{16}, а он всегда заказывал ростбиф. Десерты нам привозили на специальном столике на колесиках, – большой кокосовый торт, пирожные с заварным кремом, украшенные сверху редкой в это время года клубникой, а также покрытые шоколадной глазурью рогалики со взбитыми сливками. Я долго глядела на них и не могла выбрать что-то одно, словно пятилетняя девочка у лотка мороженщика, а по понедельникам воздерживалась от пищи, возмещая постом воскресное обжорство.
Эрни выглядел недостаточно пожилым, чтобы сойти за моего отца, и мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из университета увидел нас и решил, будто это мой ухажер.
Он расспрашивал меня про учебу и кивал с серьезным видом, когда я ему в который раз рассказывала, что слушаю дополнительные курсы на отделении английской филологии и на философском факультете, чтобы получить диплом с отличием. Услышав это, он не закатывал глаза (так делали мои домашние), но говорил, как высоко ценит образование и сожалеет о том, что сам он после окончания школы не смог продолжить учебу, а пошел работать на Канадскую железную дорогу кассиром. Теперь он был каким-то начальником.
Эрни говорил, что ему нравится читать серьезную литературу, но, по его мнению, это не может заменить университетского образования.
Я была уверена, что под «серьезной литературой» он понимает краткое изложение журнала «Ридерз дайджест»{17}, и, чтобы сменить тему и не обсуждать мою учебу, начинала рассказывать о пансионе, в котором жила. В те времена в университете не было общежития, и все мы либо жили в таких пансионах-меблирашках, либо снимали дешевые квартиры, либо вступали в студенческие братства{18}, у которых были собственные здания. Моя комната находилась в мезонине старого дома и была довольно просторной, хотя и с очень низким потолком. Раньше это помещение предназначалось для прислуги и потому имело отдельную ванную. Комнаты второго этажа занимали две студентки-старшекурсницы, которые, как и я, получали пособие. Их звали Кей и Беверли, и они заканчивали отделение современных европейских языков. А на первом этаже, в помещении с высокими потолками, но разрезанном перегородками на маленькие комнатушки, разместилось семейство студента-медика, который почти не бывал дома, но зато его жена Бет сидела дома постоянно – с их двумя маленькими детьми. Бет выполняла функции домоправительницы и сборщицы платы за проживание, между ней и жилицами второго этажа то и дело вспыхивали междоусобные войны из-за того, что девушки стирали свои вещи в ванной и там же вывешивали их сушиться. Когда студент-медик появлялся дома, он иногда пользовался этой ванной, поскольку другая ванная, внизу, была вся занята детскими вещами, и Бет считала, что ее муж не обязан бороться с лезущими в лицо чулками и другими интимными женскими штучками. Кей и Беверли отражали ее атаки: они заявляли, что, когда въезжали сюда, им была обещана отдельная ванная комната.
Обо всем этом я рассказывала Эрни, а он краснел и говорил, что девушкам следовало прописать пункт про ванную в договоре аренды.
Кей и Беверли меня не интересовали. Они учились на лингвистическом отделении, но разговоры у них были точь-в-точь как у девиц из банка или какой-нибудь конторы. Они завивали волосы, накручивая их на бигуди, а по субботам красили ногти, потому что вечером отправлялись на свидания со своими ухажерами. А по воскресеньям они мазали лосьоном свои лица, расцарапанные бакенбардами этих ухажеров. Что касается меня, то я еще не встретила ни одного молодого человека, который мне хоть сколько-нибудь понравился бы, и только удивлялась, как им это удалось.
Девушки рассказывали, что когда-то у них была совершенно безумная мечта – стать переводчицами в ООН, но теперь они рассчитывали только получить места школьных учительниц и, если повезет, выйти замуж.
Еще они давали мне непрошеные советы.
Я подрабатывала в университетской столовой. Собирала на тележку грязные тарелки и, освободив столы, вытирала их. А также расставляла блюда по полкам, чтобы покупатели потом брали их оттуда самостоятельно.
Девушки сказали, что зря я согласилась на такую работу.
– Если парни увидят тебя за этим делом, то на свидания уже не позовут.
Я рассказала Эрни и об этом, и он спросил:
– Ну и что ты им сказала?
– Ничего страшного: я и не стану встречаться с тем, кто так смотрит на вещи.
Девушки сказали, что зря я согласилась на такую работу.
– Если парни увидят тебя за этим делом, то на свидания уже не позовут.
Я рассказала Эрни и об этом, и он спросил:
– Ну и что ты им сказала?
– Ничего страшного: я и не стану встречаться с тем, кто так смотрит на вещи.
Тут оказалось, что я взяла верный тон. Румяные щеки Эрни еще больше зарумянились, он даже всплеснул руками.
– Совершенно верно! – воскликнул он. – Вот это правильная позиция. Ты честно делаешь свое дело. Никогда не слушай того, кто осуждает тебя за то, что ты честно выполняешь работу. Продолжай и не обращай ни на кого внимания. Будь выше. А если кому не нравится, вели им заткнуться – и все!
Его горячая речь, чувство собственной правоты, раскрасневшееся лицо, горячее одобрение и дурацкие телодвижения пробудили во мне первые сомнения, первое глухое подозрение, что сделанное девицами предупреждение все-таки имело определенные основания.
Я обнаружила у себя под дверью записку: Бет хотела со мной поговорить. Я решила, что это насчет пальто, которое я оставила сушиться на перилах лестницы, или насчет того, что я слишком громко топаю, поднимаясь к себе днем, в то время как ее муж Блейк (иногда) или детишки (обычно) спят.
Войдя к ним, я увидела картину бедности и беспорядка, в которых проходила вся жизнь Бет. Белье из стирки – пеленки и пахучие шерстяные детские вещички – висело на веревках под потолком, булькали и позвякивали бутылочки, стерилизовавшиеся на плите. Окна запотели, на стульях валялась сырая одежда и перепачканные мягкие игрушки. Старший мальчик цеплялся за перильца манежа и возмущенно вопил, – по-видимому, Бет только что его туда сунула. А младший сидел на высоком стульчике, и его рот и подбородок были покрыты, как сыпью, какой-то кашицей цвета тыквы.
Бет вынырнула из этого хаоса, сохраняя на своем крошечном совином личике выражение превосходства, словно хотела сказать, что немногие способны справляться с кошмаром жизни так же, как она, хотя мир пока не настолько щедр, чтобы воздать ей по заслугам.
– Когда ты сюда въезжала, – сказала Бет, повышая голос, чтобы переорать старшего, – когда ты сюда въезжала, я тебя предупреждала, что в твоей комнате места хватит на двоих, помнишь?
Только не по части высоты потолков, хотела я ответить, но она уже говорила дальше, не дожидаясь ответа. Бет объявила, что в моей комнате поселится еще одна девушка. Она будет слушать кое-какие курсы в университете и жить тут только со вторника до пятницы.
– Блейк сегодня вечером доставит тахту. Эта девушка сильно тебя не стеснит. И одежды много не привезет, потому что живет она тут, в городе. Ничего страшного: ты целых шесть недель прожила одна и теперь будешь оставаться одна по выходным.
И ни слова про уменьшение квартирной платы.
Нина действительно много места не заняла. Она оказалась маленькой и несуетливой, так что ни разу не стукнулась головой о потолочные балки, в отличие от меня. По большей части она сидела, скрестив ноги, на своей тахте, со свесившимися на лицо светло-каштановыми волосами, одетая в японское кимоно поверх белого детского нижнего белья. Вся одежда у нее была замечательная: пальто из верблюжьей шерсти, кашемировые свитера, плиссированная юбка из шотландки с большой серебряной пряжкой. Такую одежду можно увидеть на витринах с рекламной вывеской: «Нарядите вашу маленькую мисс для новой жизни в колледже!» Но вернувшись с занятий, она тут же меняла свой наряд на кимоно. Обычно Нина не заботилась о том, чтобы развесить свои вещи. У меня тоже была привычка переодеваться сразу по возвращении домой, однако я гладила юбку и аккуратно вешала блузку и свитер на плечики, чтобы они сохраняли приличный вид. По вечерам я носила шерстяной банный халат. Ужинала я в университетской столовой довольно рано – это была часть моей зарплаты. Нина, видимо, тоже где-то ела днем, только я не знала где. Возможно, миндаль, апельсины и маленькие печенья-безе в шоколаде, которые она поедала весь вечер, извлекая из блестящей фиолетово-золотой упаковки, – это и был ее ужин.
Как-то раз я спросила, не простудится ли она в своем легком кимоно.
– Не-а, – ответила она и, взяв мою руку, приложила к своей шее. – Мне всегда жарко.
И действительно, тело ее оказалось горячим. И сама ее кожа выглядела горячей, хотя Нина утверждала, что это всего лишь летний загар, да и тот уже сходит. Наверное, с этой особенностью был связан пикантный и даже острый запах Нины. Он был не то чтобы неприятный, но пахло явно не так, как от человека, который постоянно принимает ванну или душ. (Я не назвала бы себя в то время образцом по части свежести, потому что Бет установила для всех правило мыться раз в неделю. Тогда многие мылись не чаще чем раз в неделю, и запах плоти был довольно сильный, несмотря на повсеместное использование талька и дезодорантов из песчанистой пасты.)
Перед сном я обыкновенно допоздна читала. Сначала мне казалось, что в присутствии другого человека делать это будет труднее, однако Нина мне не мешала. Она делила на дольки свои апельсины и шоколадки и раскладывала пасьянсы. Если ей приходилось потянуться, чтобы передвинуть карту, она издавала звук вроде тихого стона или ворчания, словно жаловалась на то, что приходилось менять позу, но в то же время явно получала удовольствие. В остальное время она была совершенно спокойна и могла заснуть прямо при свете, свернувшись клубком, в любой момент. В такой непринужденной обстановке мы вскоре разговорились и рассказали друг другу о себе.
Нине было двадцать два года, и вот что происходило с ней начиная с пятнадцатилетнего возраста.
Во-первых, она очень рано залетела (так она сама выразилась) и вышла замуж за отца будущего ребенка, – он не был старше ее. Они жили в маленьком городке где-то неподалеку от Чикаго. Городок назывался Лэйнивиль, и рассчитывать на интересную работу не приходилось, выбор был небольшой: зерновой элеватор и ремонтная мастерская для мальчиков и магазин – для девочек. Нина мечтала стать парикмахером, но для этого надо было оставить городок. Сама Нина не всегда жила в Лэйнивиле; там жила ее бабушка, которой ее отдали: отец умер, а мать снова вышла замуж, и отчим ее, Нину, выгнал.
Потом у нее родился второй ребенок, снова мальчик, и мужу предложили работу в другом городке, куда он и отправился. Он обещал вызвать Нину к себе, но так и не сделал этого. Тогда она оставила детей с бабушкой, села на автобус и поехала в Чикаго.
В автобусе она познакомилась с девушкой по имени Марси – та тоже направлялась в Чикаго. Марси была знакома с владельцем некоего ресторана, который мог дать им обеим работу. Но когда они добрались до места и отыскали ресторан, оказалось, что этот знакомый вовсе не был владельцем, а всего лишь работал там раньше, а теперь уволился и куда-то уехал. Настоящий владелец ресторана предложил девушкам поселиться в свободной комнате на втором этаже, за что они должны были каждый вечер убирать помещение. Им приходилось пользоваться женским туалетом в ресторане, но днем не разрешалось там засиживаться, потому что это все-таки был туалет для клиентов. Кроме того, вечером, после закрытия ресторана, они еще занимались стиркой.
Спать им почти не доводилось. Нина и Марси познакомились с барменом из заведения напротив, – парень был голубой, но очень милый, он бесплатно угощал их имбирным элем. Потом девушки встретили человека, который пригласил их на вечеринку, а потом их стали звать на другие вечеринки, и как раз в это время Нина познакомилась с мистером Пёрвисом. Кстати, именно он дал ей имя Нина, а прежде ее звали Джун. И она переехала в дом мистера Пёрвиса в Чикаго.
Она долго выжидала удобный момент, чтобы поговорить о своих детях. У мистера Пёрвиса было столько места, что, как ей казалось, мальчиков тоже можно было туда перевезти. Но как только она об этом заикнулась, мистер Пёрвис заявил, что терпеть не может детей. И он не хотел, чтобы она беременела. Но ей все-таки как-то это удалось, и тогда они с мистером Пёрвисом отправились в Японию, чтобы сделать аборт.
До самой последней минуты она готовилась к аборту, но потом вдруг решила, что не станет этого делать. Пусть родится ребенок.
Что ж, ладно, сказал мистер Пёрвис. Он оплатит ей билет до Чикаго, а дальше она будет предоставлена самой себе.
В Чикаго она к тому времени уже неплохо ориентировалась и потому вскоре нашла заведение, где за женщиной присматривают, пока не родится ребенок, а потом помогают пристроить и малыша. Родилась девочка. Нина назвала ее Джеммой и решила, что никому не отдаст, оставит себе.
У нее была одна знакомая, которая тоже родила в этом заведении и оставила себе ребенка. И они договорились, что поселятся вместе и будут поочередно работать и сидеть с детьми и так вырастят их. Они сняли квартиру по своим средствам и устроились на работу – Нина в коктейль-холл; и в первое время все шло хорошо. А потом Нина вернулась домой как раз накануне Рождества – Джемме было уже восемь месяцев – и увидела, что вторая мамаша напилась и валяет дурака с каким-то мужиком, а малышка Джемма лежит с температурой и ей так плохо, что она даже кричать не может.