Черепаший вальс - Катрин Панколь 38 стр.


— Не радуйся так откровенно, сестричка! — усмехнулась Ирис.

— Нет… Не в этом дело, но…

— Лучше не надо?

Жозефина взяла себя в руки. Она так часто жила в загородном доме Ирис. Она повернулась к сестре и солгала:

— У нас тут такая тихая жизнь. Боюсь, тебе будет скучно.

— Не волнуйся! Я найду чем заняться. Если ты правда не против, чтобы я осталась.

Жозефина запротестовала: нет-нет, конечно. Но так вяло, что Ирис почувствовала себя задетой.

— Я столько раз пускала вас с девочками к себе, и не сосчитать! А когда я раз в жизни попросила тебя об одолжении, ты тут же отпираешься!

Она налила себе еще вина, и у нее развязался язык. Слегка опьянев, она не заметила яростного, обиженного взгляда Жозефины: ты нас не «пускала», ты нас «приглашала», это разные вещи.

— Всю жизнь я была рядом, всю жизнь тебя поддерживала! Я помогала тебе и морально, и материально. Ведь даже книгу свою ты бы без меня не написала! Я была твоим вдохновением, твоим честолюбием!

Ее передернуло в сухом, ехидном смешке.

— Я была твоей музой! Можно и так сказать! Ты тряслась от страха перед жизнью, а я вытащила из тебя все лучшее, что в тебе было, сотворила твой успех — и вот как ты меня отблагодарила…

— Ирис, тебе уже хватит пить… — сказала Жозефина, стиснув в пальцах тарелку. — Ты несешь невесть что.

— Может, скажешь, что это неправда?

— Тебя вполне устраивало, что я у тебя живу! Девочки составляли компанию Александру, а я служила буфером между тобой и Филиппом!

— Еще и его припомнила! А он сейчас небось кувыркается со своей мисс Дулиттл! Дотти Дулиттл! Ну и имечко! Наверняка носит розовые платьица и кольца в ушах!

«Интересно, она брюнетка или блондинка, эта мисс Дулиттл?» — подумала Жозефина, засыпая порошок в посудомоечную машину. Александр сказал — «это преходящее». Значит, он не влюблен по-настоящему. Просто развлекается. Потом найдет другую, и еще, и еще. Жозефина была одной из многих в этом хороводе. Лампочкой в рождественской гирлянде.

— Я все думаю, изменял он мне, когда мы еще жили вместе, или нет, — продолжала Ирис, допивая очередной бокал. — Вряд ли. Он слишком меня любил. Как же он меня любил! Ты помнишь?

Она отрешенно улыбнулась.

— И вдруг в одночасье все кончается, и ты не можешь понять, почему. Ведь большая любовь должна быть вечной, разве нет?

Жозефина вдруг резко опустила голову. Ирис расхохоталась.

— Ты все слишком трагически воспринимаешь, Жози. Это просто житейские неурядицы. Но что ты об этом знаешь, ты же ничего такого не переживала…

Она посмотрела на пустой бокал, налила еще вина.

— А может, и ни к чему так переживать? Чувства рано или поздно слабеют… — Она вздохнула. — А вот боль не слабеет, нет. Странное дело: любовь изнашивается, а боль остается такой же сильной, как прежде. Меняет маски, но всегда живет в тебе. В один прекрасный день перестаешь любить, но не перестаешь страдать. Нескладная штука жизнь!

Совсем не факт, подумала Жозефина, жизнь порой закручивает такие сюжеты, что никакому воображению за ней не угнаться. Взять хоть сегодняшний день, она его долго еще не забудет. Что хотела ей этим сказать жизнь? Просыпайся, Жозефина, не спи. Вставай. Или восставай?

— У меня больше ничего нет. И я больше никто. Моя жизнь кончена, Жози. Разрушена. Смята. Выброшена на помойку.

Жозефина увидела ужас в глазах сестры, и ее гнев утих. Ирис дрожала, обхватив себя руками — и сколько безнадежности было в этом жесте!

— Я боюсь, Жози. Если бы ты знала, как я боюсь… Он сказал, что будет давать мне деньги, но ведь деньги — это еще не все. Деньги никогда не могли сделать меня счастливой. Это так странно, если подумать. Весь мир бьется, чтобы иметь побольше денег, и что, мир от этого становится лучше? Людям становится лучше? Они ходят по улицам, беззаботно насвистывая? Нет. Деньги не приносят удовлетворения. Всегда найдется кто-то, у кого их еще больше. Может, ты и права, и одна любовь имеет смысл. Но как научиться любить? Вот ты знаешь? Все об этом говорят, но никто не знает, что это такое. Ты говоришь: надо любить, надо любить, но как этому научиться? Скажи мне.

— Нужно забыть о себе, — пробормотала Жозефина. Состояние сестры приводило ее в ужас: Ирис разглагольствовала, как сомнамбула, то и дело наполняя и осушая свой стакан.

Ирис саркастически расхохоталась.

— Еще один непонятный ответ! Прямо как нарочно! Ты можешь говорить яснее?

Она мерно качала головой, поигрывая со своими волосами, перебирая пряди, накручивая их на палец, встряхивая, завешивая ими лицо.

— А, в любом случае учиться уже поздно. Для всего уже поздно! Мне конец. Я ничего не умею делать. И останусь одна… Одинокая старуха, сколько таких попадается на улице! Я тебе рассказывала, как несколько лет назад увидела нищего старика? Я тогда была молодая и не остановилась, потому что руки были заняты пакетами. А он сидел на тротуаре, под дождем. Все его толкали, а он только подвигался, чтобы никому не мешать…

Она стукнула себя кулаком по лбу.

— Почему я все время думаю об этом нищем? Он все время торчит у меня в голове, и я сажусь на его место, тяну руку к прохожим, а они на меня даже не смотрят. Думаешь, я этим кончу?

Жозефина пристально взглянула на нее, пытаясь понять, насколько искренен этот страх. Дю Геклен у ее ног зевнул во всю пасть и тоже уставился на нее. Он явно скучал. Ирис казалась ему жалкой. Жозефине вспомнился девиз настоящего Дю Геклена: «Смелость дает то, в чем отказывает красота». На самом деле, подумала она, Ирис просто не хватает смелости. Она мечтает о готовом решении. О счастье, которое надо всего лишь надеть, как вечернее платье. Воображает себя принцессой и ждет принца. Тот возьмет ее жизнь в свои руки, и ей не придется прикладывать никаких усилий. Она труслива и ленива.

— Давай ложись, тебе нужно отдохнуть…

— Ты будешь рядом, Жози, ты меня не бросишь? Будем стареть вместе, как два сморщенных яблочка… Скажи «да», Жози. Скажи «да».

— Я не брошу тебя, Ирис.

— Ты добрая. Ты всегда была добрая. Это твой козырь — доброта. И еще серьезность. Все всегда говорили: «Жози труженица, серьезная девушка», — а мне досталось остальное, все остальное. Но если это остальное оставить как есть, принимать как должное, оно улетучится как дым… Ведь что такое жизнь? Это капитал. Ты можешь его приумножить или нет. А я ничего не приумножала. Все разбазарила!

Она уже еле ворочала языком. Повалилась на кухонный стол и вялыми, непослушными пальцами пыталась нащупать стакан.

Жозефина обхватила ее, подняла, бережно повела к комнате Гортензии. Уложила на кровать, раздела, сняла туфли и накрыла одеялом.

— Ты оставишь свет в коридоре, Жози?

— Хорошо, конечно, пусть горит…

— Знаешь, чего я хочу? Хочется чего-то огромного. Огромной любви, мужчины, как в твоем Средневековье, отважного рыцаря, который бы увез меня и защищал… Жизнь жестокая штука, слишком жестокая. Я ее боюсь…

Она еще что-то пробормотала, повернулась на бок и мгновенно забылась тяжелым сном. Вскоре Жозефина услышала легкий храп.

Она вернулась в гостиную. Легла на диванчик. Подложила под спину подушку. Последние события теснились в ее голове. Нужно разложить все по полочкам. Филипп, Лука, Антуан. Она грустно улыбнулась. Три мужчины — три лжи. Три призрака, кружащих по ее жизни в белых саванах. Свернувшись в клубочек, она закрыла глаза, но призраки продолжали плясать перед ней. Вдруг хоровод остановился, из него выступил Филипп. Его черные глаза сверкали. Она заметила алый огонек сигары, вдохнула дым, посчитала колечки, которые он выпускал, округляя губы — одно, второе, третье… Она увидела его в объятиях Дотти Дулиттл, он тянул ее за воротник пальто, прижимал к дверце духовки на кухне и целовал, целовал своими теплыми, нежными губами… Холодная боль разлилась по всему телу, становилась все острее, все сильнее… Внутри словно разверзлась пропасть. Она прижала руки к животу, чтобы унять эту боль, прикрыть эту пропасть.

Она почувствовала себя совсем одинокой и очень-очень несчастной. Положила голову на подлокотник и тихо заплакала, аккуратно считая всхлипы, как дотошный бухгалтер, который ведет счет каждому су. Так она не позволяла себе полностью отдаться горю, с головой уйти в его мутные воды. Плакала, уткнувшись носом в рукав, пока не услышала, что рядом тоже кто-то рыдает. Сочувственно вторит ей долгими стенаниями.

Она подняла голову и обнаружила Дю Геклена. Сложив лапы, вытянув шею, он жалобно подвывал в потолок, модулируя звук, как музыкальная пила — то громче, то тише, то ярче, то глуше, — закрыв глаза в безнадежном порыве скорби. Она бросилась к нему. Обхватила его, принялась целовать, повторяя: «Дю Геклен! Дю Геклен!» — пока наконец не успокоилась. Он тоже замолк, и оба с удивлением уставились друг на друга: с чего вдруг такие рыдания?

— Да кто ты вообще такой, а? Кто ты? Ты не собака, ты явно человек!

Она погладила его по спине. Он был теплым и твердым на ощупь, как бетонная стена. Вытянув мощные, мускулистые лапы, он смотрел на нее внимательно, как ребенок, который учится говорить. Жозефине показалось, что он подражает ей, чтобы лучше понять, чтобы еще сильней любить ее. Он не сводил с нее глаз. Во всем мире его интересовала только она. Она поймала его любовь, как теплый шарик, и улыбнулась сквозь слезы. Казалось, он говорил ей: «Ну что ты плачешь? Разве ты не видишь — я здесь, с тобой. Не видишь, как я тебя люблю?»

— Мы же с тобой еще не гуляли! Ты и правда необыкновенный пес. Пошли?

Он вильнул задом. Она улыбнулась. Подумала, что он никогда не сможет вилять хвостом, что нельзя будет определить, рад он или нет. Еще подумала, что надо бы купить поводок, а потом решила — ни к чему. Он ее никогда не бросит. Это написано в его глазах.

— Ты ведь меня не предашь, правда?

Он ждал, пританцовывая, пока она соберется на улицу.

Когда они вернулись, Жозефина приоткрыла дверь в комнату Зоэ, и Дю Геклен устроился у изножья кровати. Покрутился на своей подушке, обнюхал ее и с глубоким вздохом погрузился в сон.

Зоэ спала, завернувшись во что-то шерстяное. Жозефина подошла, увидела, что это свитер, коснулась его пальцами. Посмотрела на счастливое лицо дочери, на ее сонную улыбку, и поняла, что это свитер Гаэтана.

— Не будь такой, как я, — прошептала она Зоэ, — не проходи мимо любви, не отговаривайся тем, что ты не готова, не решилась, не узнала ее.

Подула на ее горячий лоб, на щеки, на прядки волос, прилипшие к шее.

— Я буду рядом, я прослежу, чтобы ты ничего не упустила, я все для тебя сделаю…

Зоэ вздохнула во сне и прошептала: «Мама?» Жозефина взяла ее руку, поцеловала пальчики:

— Спи, моя красавица, моя любимая. Мама тут, мама тебя любит, мама тебя защитит…

— Мама, — прошептала Зоэ, — я так счастлива. Он сказал, что влюблен в меня, что он влюблен!

Жозефина склонилась, вслушиваясь в ее сонное бормотание.

— Он дал мне свой свитер… Наверное, я все-таки прикольная…

Она повозилась и снова уснула, глубоко и крепко. Жозефина накрыла ее одеялом, расправила свитер и вышла из комнаты, тихонько закрыв за собой дверь. Прислонилась к стене и подумала: вот оно счастье… Когда удается вернуть любовь своей девочки, сплести пальцы с ее пальцами, дышать с ней одним дыханием, и пусть этот момент застынет и длится вечно, я зароюсь в него головой, буду наслаждаться им медленно, не спеша, а не то счастье улетучится и я не успею его ощутить.


Младшему исполнился год, и он решил, что пора раскрыться. Хватит уже. Поиграл в младенца, позабавил их, и будет. Пора брать рычаги управления в свои руки, потому что мир завертелся, как полоумный волчок.

Он встал, сделал несколько неуверенных шагов. Споткнулся о пакет с подгузниками — пора с ними кончать, надоели, и кто только придумал совать обкаканные пеленки между ног маленького ангела! — встал и двинулся дальше. Пока не прошел всю комнату, ни разу не упав. Не так уж сложно ставить одну ногу перед другой, зато здорово облегчает жизнь. А то у него от ползанья уже все локти и коленки стерты.

Потом он поднял глаза на ручку двери в своей комнате. Ну вот зачем понадобилось его закрывать? Хоть бы кто облегчил ему задачу. Это небось все та неотесанная девчонка, которую ему навязали в няни. Двуличная дуреха, что целыми днями читает дурацкие журналы да знай копит банкноты, которые ей дает Летающая Тарелка за чужие секреты. Все в доме шло шиворот-навыворот. Мать в прострации валяется в постели. Отец рыдает и чешет репу, да к тому же на нервной почве весь покрылся экземой: на шее, на локтях, на бровях, руках, ногах, на груди и даже на левом яичке, том, что связано с сердцем. Тишина такая, что слышно, как муха пролетит, и никто больше не смеется! Ни тебе гостей, ни обедов с вином, ни щекочущего нос запаха сигары, и папины руки больше не теребят маму, а та не смеется низким, грудным смехом, который ему так нравится. О! Марсеееель! Марсееель! Имя перекатывалось в ее груди, словно она полоскала горло чем-то теплым, и свивалось в мелодию счастья. А теперь все. Полная тишина, опрокинутые лица и сдавленный плач. Бедная мамочка, тебя сглазили, уж я-то знаю. Пусть врачи сколько угодно говорят о депрессии. Недоумки! Они забыли, откуда мы пришли, забыли, что мы связаны с небом, что на земле мы туристы. Как и большинство людей, кстати! Считают себя большими шишками и думают, что им все подвластно: небо и земля, огонь и ветер, море и звезды. Как бы не так! Их послушать, так они сами создали мир! Они так прочно забыли, откуда пришли, что в тщеславии своем полагают себя сильнее ангелов и бесов, Бога и сатаны. Вещают, взгромоздившись на кочку ничтожного человеческого мозга. Взывают к разуму, к «дважды два», к «не увижу — не поверю», и, сложив руки на брюхе, насмехаются над наивными чудаками, которые верят во всякую ахинею. Но я-то еще недавно восседал рядом с ангелами и жил припеваючи, я-то знаю. Знаю, что мы приходим Оттуда, Сверху, и что мы туда вернемся. Знаю, что нужно выбрать свою сторону и бороться с противником, знаю, что злые, которые на той стороне, взяли в плен Жозиану и хотят ее погибели. Чтобы Анриетта заполучила назад свои бабки. Я все знаю. Пусть я тут делаю первые шаги, я не забыл, откуда пришел.

Когда меня спросили Там, Наверху, не хочу ли я снова послужить на Земле, у славной пары, Марселя и Жозианы, которая так молит, чтобы ей послали ребеночка, так хочет прелестного, тепленького, розового малыша, я сначала долго к ним присматривался, и они меня, честно говоря, растрогали. Благородные, достойные люди, и не дураки к тому же. Заслужили. Ну, я и согласился. Но это моя последняя командировка. Потому что Там, Наверху, куда спокойнее, потому что у меня там куча дел, надо еще прочесть столько книг, посмотреть столько фильмов, изобрести столько всяких вещей, вывести кучу формул, да и вообще, каждый знает — на Земле жизнь не сахар. Почти что Ад. Вечно тебе вставляют палки в колеса. Они называют это ревностью, завистью, злобой, хитростью, жаждой наживы — в общем, названий полно, к примеру, Семь смертных грехов, и это страшно тормозит работу. Хорошо, если удастся довести до конца одну-две идеи, это уже везение! Взять, к примеру, Моцарта. Я его прекрасно знаю. Он мой сосед Там, Наверху. Посмотрите, чем кончилась его командировка на Землю: умер в нищете, окруженный завистниками и плагиаторами. А ведь такой симпатяга, шутник и хохотун! Просто праздник! Симфония!

Ладно, сейчас не об этом…

Он обсудил с Моцартом свой отъезд, и тот сказал: почему нет, люди они хорошие… Если бы мне не надо было переделывать «Турецкий марш», потому что в нем я пошел легким путем, бахвалился своими арпеджио, я бы сам спустился к ним, сыграл бы им маленькую «Сонату для двух счастливых старичков» си мажор. Моцарту можно было доверять. Славный парень. Скромный и жизнерадостный. Они все приходили к нему в гости: Бах и Бетховен, Шуман и Шуберт, Мендельсон и Сати[100], и все прочие, и он запросто болтал с ними. Они говорили в основном про свои восьмые да шестнадцатые, про всякое такое, в чем он ничего не смыслил. Его-то стихия — уравнения, черная доска, мел. В общем, в конце концов он согласился и спустился к Жозиане и Марселю. Отличная мамаша, отличный папаша. Два любящих человека, которых долго не отпускали беды, но которых Небесные силы решили вознаградить за заслуги перед человечеством.

Как старички радовались, когда он у них появился! Твердили, что это чудо. Ставили свечки. Истово молились заплетающимся от счастья языком. Особенно он. У него аж зубы стучали! Он потрясал младенцем, как трофеем, хвастался им перед всеми, клал его на край рабочего стола и рассказывал про свой бизнес. Интересно, кстати, рассказывал. Старик в самом деле умен. Но каков хитрец! Сбывает свое барахло по всему миру. А как торгуется, это надо слышать! Он бывал в восторге, когда Марсель брал его на работу. Не мог, конечно, участвовать в процессе, поскольку оставался в плену лопочущего, неустойчивого младенческого тела, но вертелся в своем стульчике как заведенный, пытаясь подавать Марселю знаки. Иногда тот его понимал. Изумленно моргал, спрашивал себя, не глюки ли это, но советы слушал. Старик говорил с ним по-китайски и по-английски, давал ему читать бухгалтерские сводки, финансовые отчеты и экономические статьи. Грех жаловаться: Марсель его баловал. У него была поистине небесная интуиция. А вот с другими приходилось тяжко: они сюсюкали и кривлялись, склоняясь над его колыбелькой, превращаясь от умиления в каких-то жутких горгулий. Совали ему дурацкие игрушки. Тупых плюшевых мишек, тряпичные книжки с одной буквой на странице, погремушки, которые мешали спать. В следующий раз, когда ему придется спуститься на Землю (если, конечно, этот следующий раз будет), он перевоплотится прямо сразу в Мафусаила. Минуя детство с его неприятностями. Моцарт говорит, это невозможно. Никак нельзя обойтись без слюнявчиков! Он-то знал толк в предыдущих жизнях: он их копил. Говорил: а иначе как бы я написал в шесть с половиной лет «Маленькую ночную серенаду»? А? Просто у него за спиной был немалый жизненный опыт. Опыт жизней множества безвестных композиторов, за которых он отомстил одним росчерком пера на нотном стане. Кстати, если подумать, «Серенаду»-то надо бы переписать, она немного занудная, ты не находишь, Альберт?

Назад Дальше