Черепаший вальс - Катрин Панколь 5 стр.


— Конфеточка! Я ведь серьезно. Я счастлив, так счастлив… Я бы, наверное, взлетел, только сдерживаюсь!

Он на секунду умолк, повязывая вокруг шеи салфетку, чтобы не запачкать белую рубашку, и тут же спросил с набитым ртом:

— А что наследник? Как ему спалось?

— Проснулся часов в восемь, я ему сменила памперс, покормила и хоп — сунула назад в кровать. Он еще спит, и попробуй мне только его разбудить!

— Ну только один поцелуйчик, самый легонький, в правую пяточку… — взмолился Марсель.

— Знаю я тебя. Откроешь свою пасть и так и проглотишь его целиком!

— А он это обожает. Прямо урчит от счастья на пеленальном столике. Я ему вчера три раза памперс менял! И мазал митозилом. Яички у него будь здоров! Прямо зверские! Из моего сыночка вырастет голодный волчище, он будет разить бедных девушек наповал, как африканским копьем, как стрелой из арбалета!

Он расхохотался, довольно потирая руки при мысли о грядущих победах сына.

— Покамест он спит, а у тебя встреча в конторе.

— В субботу, это ж надо! Назначить мне встречу в субботу, ни свет ни заря!

— Какое там ни свет ни заря, сейчас полдень!

— И мы столько проспали?

— Это ты столько проспал!

— Да, недурно мы вчера повеселились с Рене и Жинетт! Вот уж наклюкались! А Младший спал, как сурок! Ну… Конфеточка, миленькая, можно я его расцелую перед уходом?..

Марсель изобразил на лице страстную мольбу, молитвенно сложил руки, но Жозиана была непреклонна:

— Детям положено спать. Особенно в семь месяцев!

— Но он такой большой, я бы ему дал на год больше! Ты же видела: у него уже четыре зуба, а когда я говорю, он все-все понимает. Я тут давеча размышлял, стоит ли открывать еще один завод в Китае. Говорил вслух, думал, он с пальчиками на ногах играет — знаешь, как он их перебирает? считать учится, это точно! А он вдруг поднимает ко мне свою чудную мордашку и говорит: «да». Еще и повторил: «да-да»! Да, говорит, папка, вперед, клянусь тебе, Конфеточка! Я думал, у меня глюки.

— У тебя точно глюки, Марсель Гробз. Совсем крыша съехала.

— Мне показалось даже, что он сказал «go, daddy, go»[7]. Он ведь и по-английски умеет. Ты знала?

— В семь месяцев?

— В том-то и дело!

— Не иначе как твой «Assimil»[8] подействовал! Нет, ты сам-то веришь в эту чушь? Ой, Марсель, дурной ты стал, я уж беспокоюсь.

Каждый вечер, укладывая сына, Марсель Гробз ставил диск с курсом английского языка. Купил в книжном магазине «WH Smith» на улице Риволи, в детском отделе. Он ложился на ковер рядом с колыбелькой, разувался, клал под голову подушечку и повторял в темноте фразы из урока номер один. My name is Marcel, what’s your name? I live in Paris, where do you live? I have a wife…[9] Ну, то есть, a nearly wife, почти жена, поправлялся он в темноте. Нежный голос англичанки убаюкивал его. Он засыпал, так ни разу и не дослушав до конца первый урок.

— Согласен, он не то чтобы бегло болтает, но несколько слов точно лепечет. Во всяком случае, я точно слышал «go-daddy-go». Руку даю на отсечение!

— Спрячь сейчас же свою руку, не то останешься калекой! Марсель, опомнись. Твой сын — нормальный, совершенно нормальный малыш, что вовсе не мешает ему быть очень красивым, живым и смышленым… И нечего из него тут делать китайского императора, полиглота и бизнесмена! Или ты уже запланировал его выступление на совете директоров?

— Я тебе говорю только то, что сам видел и слышал. И ничего я не придумываю. Ты мне не веришь, это твое право, но когда он тебе скажет «hello, mummy, how are you?»[10] или то же самое по-китайски, ведь я собираюсь заниматься с ним китайским, как только он выучит английский, не урони его, пожалуйста, от ужаса. Я тебя просто предупреждаю.

И он принялся за яичницу, усердно макая в тарелку кусочки хлеба с маслом.

Жозиана, стоя к нему спиной, украдкой следила за его отражением в стекле. Он, такой веселый и бодрый, поглощал кусок за куском, орудуя руками, что тебе Тарзан. Улыбался чему-то, застывал с полным ртом, пытаясь уловить какой-нибудь звук из детской; потом, ничего не услышав, печально продолжал жевать. Жозиана невольно улыбнулась. Эти два Марселя, Старший и Младший, будут отличной парочкой сорванцов. У Младшего, надо признать, серого вещества хватает и котелок варит. В семь месяцев он вполне уверенно восседал на детском стульчике и повелительно указывал перстом на желанный предмет. Если она не слушалась, он хмурился и бросал на нее убийственные взгляды. Когда она говорила по телефону, он слушал, склонив голову набок, и кивал. Иногда казалось, что он хочет что-то сказать и сердится, потому что не находит слов. Однажды даже щелкнул пальцами! Она довольно смутно представляла себе, как должны вести себя младенцы, но не могла не признать, что Младший развивается очень быстро. Ей оставалось сделать лишь шаг, и она бы тоже стала утверждать, что малыш разбирается в финансовых делах отца. Но она не желала его делать. Марсель Младший будет расти постепенно, как все нормальные дети. Не хочу, чтобы он стал каким-нибудь вундеркиндом, тщеславным яйцеголовым умником. Хочу, чтобы он сидел в распашонке, перемазанный кашей, с голой попкой, а я его ласкала и тискала в свое удовольствие. Я слишком долго его ждала, чтобы отпустить во взрослый мир еще в памперсах.

Жизнь подарила Жозиане двух мужчин, большого и маленького, и они по кирпичику возводили ее счастье. И теперь пусть только попробует их у нее отнять! Она, жизнь, и так не больно-то ласково с ней обходилась. Один раз Жозиане крупно повезло, и она никому не позволит украсть у нее ни кусочка, ни крошечки счастья. У меня с ним свои счеты. И нынче на моей улице праздник. Пора уже мне получить свое, и не пытайтесь меня надуть. Прошли времена, когда я горе мыкала. Прошли времена, когда я была маленькой голодной секретаршей, когда я была одалиской для Марселя, моего шефа, владельца мебельной сети «Казамиа», сколотившего миллиарды на креслах, диванах, коврах, светильниках и прочих прибамбасах для дома. Марсель возвел ее в ранг спутницы жизни и оставил с носом первую жену, старую каргу Анриетту. Конец истории, начало моего счастья.

Она не раз видела Анриетту: та бродила вокруг их дома, пряталась за угол, чтобы ее не заметили. Но у нее на голове такой блин, что попробуй не заметь! Хочешь поиграть в сыщика, так хоть шляпу свою сними, не то тебя живо раскусят. И нечего делать вид, будто ходила по соседству в «Эдиар»[11] набивать брюхо деликатесами. Ну раз, ну два, но не три же подряд. И что эта долговязая мумия тут шатается, шпионит за их счастьем? Жозиана вздрогнула. Не зря она рыщет, ох не зря, что-то выискивает. Ждет удобного случая. Не дает развода, все чего-то еще добивается, все ей мало. Бьется за каждую пядь своей территории. Опасность, всюду опасность. «Тревога, внимание, тревога» — стучало в голове Жозианы. Вечно ей не везло, вечно она получала сплошные гадости, но теперь нашла тихую гавань и не даст сбить себя с толку и обобрать. Будь осторожна, привычно шептал ей внутренний голос. Будь осторожна, держи нос по ветру и жди, когда запахнет жареным.

Телефонный звонок вывел ее из задумчивости. Она протянула руку, сняла трубку.

— Здравствуйте, — сказала она машинально, еще вся во власти мрачных мыслей.

Это была Жозефина, младшая дочь Анриетты Гробз.

— Вы хотите поговорить с Марселем? — сухо спросила Жозиана.

И молча протянула ему трубку.

Когда выходишь замуж за немолодого человека, он тебе достается со всем семейным скарбом. А у Марселя был полный набор: от походной аптечки до старинного сундука. Анриетта, Ирис, Жозефина, Гортензия, Зоэ были его семьей так долго, что она уже не могла смахнуть их тряпкой, как пыль. Но как хотелось!

Марсель вытер рот и встал, чтобы взять трубку. Жозиана предпочла удалиться. Пошла в ванную, стала разбирать грязное белье: белое отдельно, цветное отдельно. Домашняя работа успокаивала. Анриетта, Жозефина. Кто объявится в следующий раз? Малышка Гортензия, перед которой мужики прыгают на задних лапках?

— Это Жози, — объявил Марсель, возникая на пороге. — С ней случилась странная история: ее муж, Антуан…

— Это которого крокодил сожрал?

— Он самый… Представь себе, их младшая дочка Зоэ получила от него открытку, посланную из Кении месяц назад. Он жив!

— А ты-то тут при чем?

— Ко мне в июне приходила любовница Антуана, некая Милена, наводила справки о деловой жизни в Китае. Хотела заняться торговлей косметикой, связалась с одним китайским финансистом и просила дать несколько полезных советов. Мы часок поговорили, и с тех пор я ее больше не видел.

— Точно?

Глаза Марселя загорелись. Ему нравилось, когда Жозиана ревновала. Он от этого как-то молодел, свежел, наливался силой.

— Точнее не бывает.

— И Жозефина хотела, чтобы ты дал ей координаты этой девицы.

— Именно. Они у меня в конторе где-то есть.

— Именно. Они у меня в конторе где-то есть.

Он помолчал, поскреб пальцем дверной косяк.

— Можно как-нибудь вечерком позвать ее на ужин, я всегда любил эту девчушку…

— Да она старше меня!

— Ой, ладно тебе! Всего на годик или два…

— На годик или на два, это все равно называется старше! Или ты считаешь задом наперед? — обиженно возразила Жозиана.

— Но ведь я помню ее совсем крохой, Конфетка! Когда она еще бегала с косичками и играла в волчок! Эта малышка выросла на моих глазах…

— Да, ты прав! У меня что-то сегодня нервы шалят. Сама не знаю почему… У нас все слишком хорошо, Марсель, слишком хорошо, боюсь, как бы не влетела к нам в окно старая черная вонючая ворона и не накаркала нам беду.

— Нет! Нет! Это наше счастье, мы его ни у кого не украли! Теперь нам улыбнулась удача!

— А разве жизнь всегда честно воздает по заслугам? Разве она бывает справедливой? Где ты такое видел, а?

Она погладила Марселя по голове, и он даже засопел от удовольствия.

— Еще, Конфеточка, еще… Любви много не бывает. Я за тебя все готов отдать, даже левое яичко…

— А правое?

— Левое за тебя, а правое за Младшего.


Ирис протянула руку за зеркалом. Пошарила на тумбочке у кровати: нету, исчезло. Она села в постели, кипя от ярости. Украли. Боятся, что я его разобью и вскрою себе вены. За кого они меня держат? Что я, полоумная, резать себя на куски? И почему, интересно, я не имею права свести счеты с жизнью? Почему мне отказывают в этой последней радости? Чтобы сохранить мою жизнь? Да какая может быть жизнь в сорок семь с половиной! Она кончена! Морщины все глубже, кожа обвисает, повсюду скапливаются жировые тельца. Сперва прячутся, но втихаря ведут свою разрушительную работу. А когда покроют вас целиком, превратят в вялую, дряблую биомассу, тогда им уже нечего стесняться, и они на просторе довершают свое дело. Я каждый день за ними слежу. Беру зеркальце, осматриваю кожу под коленками и вижу, как там растет, пухнет слой жира. И никак его не сгонишь, ведь я день-деньской валяюсь в постели. Я медленно погибаю на этом одре. Лицо становится восковым, как потеки на церковной свечке. Я читаю это в глазах врачей. Они не смотрят на меня. Говорят со мной, как с пробиркой, в которую нужно налить лекарство. Я больше не женщина, я какой-то перегонный куб из лаборатории.

Она дотянулась до стакана и запустила им в стену.

— Я хочу себя видеть! — завопила она. — Хочу себя видеть! Верните мне зеркало!

Зеркало было ее лучшим другом и заклятым врагом. Оно отражало влажный, глубокий, переменчивый взгляд ее синих глаз — и замечало каждую морщинку. Иногда, если повернуть его к окну и поймать луч солнечного света, оно делало ее моложе. А если повернуть к стене, оно прибавляло ей лет десять.

— Отдайте зеркало! — взвыла она, молотя кулаками по одеялу. — Зеркало верните, не то я перережу себе горло! Я не больная, я не сумасшедшая, меня просто предала родная сестра. Такие болезни вы все равно не умеете лечить.

Она схватила столовую ложку, из которой пила лекарство, протерла ее краешком простыни и вгляделась в свое отражение. Но так лицо казалось распухшим, бесформенным, словно его искусал пчелиный рой. Ложка тоже полетела в стену.

Что же такое со мной случилось, почему я валяюсь здесь одна, без друзей, без мужа, отрезанная от всего мира?

И вообще, жива ли я еще?

Когда ты один, ты никто. Нет, у меня осталась Кармен… но она не считается, отмахнулась Ирис от этой мысли, она всегда меня любила и будет любить до конца дней. К тому же Кармен мне надоела. Верность надоедает, добродетель гнетет, тишина режет уши. Я хочу шума, взрывов смеха, шампанского в свете розовых абажуров, хочу страстных мужских взглядов, зависти и сплетен подруг. Беранжер ни разу ко мне не пришла. Ее мучает совесть, и потому она помалкивает, когда обо мне судачат в парижских гостиных, сперва помалкивает, а потом, не выдержав, присоединяется к своре с криком: «Какие же вы злые, бедняжка Ирис прозябает в клинике, она не заслужила такой жалкой участи, она просто была неосторожна…» — а в ответ раздается дружный визг: «Ах, неосторожна? Какая ты добренькая! Ты хотела сказать — непорядочна! Очень непорядочна!» И тогда, сбросив с себя бремя верности подруге, она, смакуя каждое слово, с наслаждением погружается в болото злословия: «Да, нехорошо она поступила. Очень нехорошо!» — и вливается в хор сплетников, где каждый на свой лад норовит вытереть ноги о ту, что не может теперь себя защитить. «Так ей и надо, — подводит итог самая ядовитая из змей. — Довольно уж она обливала нас презрением. Она теперь никто». Надгробная речь окончена, пора выбирать новую жертву.

И они правы, признала Ирис, разглядывая белые стены, белые простыни, белые занавески. Кто я на самом деле? Никто. Пустое место. Я сама все угробила, меня хоть в словарь вставляй, синонимом к слову «неудачница». Неудачница, женский род, единственное число, см. Ирис Дюпен. Надо бы вернуть себе девичью фамилию, скоро замужеству моему придет конец. Жозефина все у меня заберет. Мою книгу, моего мужа, моего сына, мои деньги.

Можно ли так жить? Отрезанной от семьи, от друзей, от мужа и ребенка? Да и от себя самой. Я скоро стану бесплотным духом. Растворюсь в небытии и пойму, что внутри меня всегда была пустота. Что я всегда была только видимостью.

Раньше я существовала потому, что другие смотрели на меня, наделяли мыслями, талантами, стилем, элегантностью. Я существовала потому, что была женой Филиппа Дюпена, потому что у меня была кредитка Филиппа Дюпена, связи Филиппа Дюпена. Меня боялись, меня уважали, мне пели лживые дифирамбы. Я могла утереть нос Беранжер, произвести впечатление на мамашу. Я имела успех.

Она запрокинула голову и дико захохотала. Чего стоит успех, которым ты обязан не себе, который не выковываешь сам, не строишь потихоньку, по кирпичику! Когда теряешь такой успех, впору скрючиться на тротуаре и просить милостыню.

Однажды вечером, не так давно, до болезни, она вышла из магазина, груженная пакетами, побежала к такси и чуть не налетела на нищего, сидевшего на пятках на тротуаре, понурив голову, не поднимая глаз. Всякий раз, когда монетка падала в его кружку, он глухо повторял: «Спасибо, мсье. Спасибо, мадам». Ей не впервой было видеть нищих, но почему-то именно этот привлек ее внимание. Она отвернулась, ускорила шаг. Нет у нее времени подавать милостыню, такси вот-вот уедет, а вечером они с мужем идут в гости, надо привести себя в порядок, принять ванну, выбрать платье среди десятков нарядов, причесаться, накраситься. Придя домой, она спросила Кармен: скажи, я не окажусь на улице, как тот нищий? Не хочу быть бедной. Кармен обещала, что такого никогда не случится, что она будет работать не покладая рук, лишь бы хозяйка могла блистать. Она поверила. Нанесла на лицо маску с пчелиным воском, расслабилась в горячей ванне, закрыла глаза.

А ведь теперь я скоро стану похожа на нищенку, подумала она, приподнимая одеяло в поисках зеркальца. Может, оно где-то тут. Просто я забыла положить его на место, и оно затерялось в постели.

Зеркало, мое зеркало, верните мне зеркало, я хочу себя видеть, хочу убедиться, что я существую, что я не испарилась. Что еще могу нравиться.

Лекарства, которые ей дали вечером, понемногу начинали действовать, она еще какое-то время бредила, видела отца, сидящего с газетой у нее в ногах, мать, проверяющую, хорошо ли булавки держат шляпу, Филиппа, ведущего ее, в белом подвенечном платье, по центральному проходу к алтарю. Я никогда его не любила. Я никогда никого не любила и хотела, чтобы все любили меня. Бедная девочка! Какая же ты жалкая. «Настанет день, когда мой принц вернется, настанет день, когда мой принц вернется…»[12] Габор. Он был моим прекрасным принцем. Габор Минар. Знаменитый режиссер, все его превозносят, его звезда сияет так ярко, что хочется полететь к ней, как бабочка на свет. Я готова была все бросить ради него: мужа, сына, Париж. Габор Минар. Она швырнула его имя в лицо самой себе, как обвинение, как упрек. Я не любила его, когда он был беден и безвестен, я бросилась ему на шею, когда он прославился. Я никогда не имела собственного мнения, мне во всем нужна была оценка других. Даже в любви. Тоже мне любовь, просто смешно.

Ирис обладала изрядной проницательностью, и от этого ей было еще хуже. В гневе она могла быть несправедлива, но быстро приходила в разум и проклинала себя. Кляла себя за трусость, за легкомыслие. Жизнь при рождении дала мне все, а я сама ничего не сделала. Только плыла по течению, качалась на волнах.

Будь у нее побольше самоуважения, эти озарения безжалостной ясности, когда она чернила себя даже больше, чем заслуживала, могли бы заставить ее исправиться, научиться любить себя. Но для самоуважения одного гонора мало, оно требует усилий, работы над собой, а от одной лишь мысли о работе и усилиях Ирис брезгливо наморщила нос. Да к тому же у меня и времени на это не осталось, деловито подумала она. В сорок семь с половиной поздно начинать жизнь заново. Можно залатать прорехи, заткнуть дыры, но ничего нового уже не построишь.

Назад Дальше