Вторая сестра ее, Тойба, производит что-то надомное, так что на хлеб и на что носить хватает; но живут три сестры в такой неприглядности и под такими нахлобученными потолками, а окошки их бревенчатого жилья настолько не возвышаются над завалинкой, что это страшно подумать.
У ее сестер какие-то дети. Их надо выкармливать. А Софья Петровна, по ее собственным утверждениям, свободна как птица: хочет - пойдет, а хочет не пойдет. Что такое птица, она толком не знает и хотя видит эти летающие одушевленные предметы, однако сопоставить их свободу с гордой формулой "свободна как птица" не умеет. Куда именно "хочет - пойдет", а куда "хочет не пойдет", она тоже не очень представляет, и сейчас, угадываемая за высокими сорняками, идет, скажем, в керосиновую лавку. И хотя толком не разглядеть, можно не сомневаться, что впереди нелепого ее облика движется большой нос, для красоты вместо пудры посыпанный белой мукой. Посыпать нос мукой - в этом она непреклонна, и хотя, по горестному утверждению ее сестер, она еще "не зазнала мужчины", Софья Петровна инстинктивно женственна, ибо самозабвенно пудриться мукой может только женщина. Мужчина пудриться мукой никогда не станет, потому что это или мерзость, или не надо меня убеждать. А если почему-либо все-таки станет, то будет понимать свой срам и так гордо, как Софья Петровна, нос не понесет.
Идет Софья Петровна, оторвавшись от домашних дел, состоящих в приготовлении супа с клецками, в пришивании пузырящихся заплат на всю носильную одёжу, в разглядывании тетрадок будущих пожарных, одну из которых она изъяла и спрятала, так как обнаглевший курсант изобразил на тетрадной странице пифагоровы штаны, то есть доказательство теоремы Пифагора с помощью геометрических квадратов, пристроенных к прямоугольному треугольнику, старинное и гимназическое, показанное ему дедом, сейчас из-за советской сношенности обуви сапожничавшим. Ее это изображение мужских штанов возмутило не то чтобы методическим своеволием, а просто наглой неуместностью и бесстыдством; и нет чтобы выбросить ужасную тетрадку, она ее почему-то не выбросила, вероятнее всего, для напоминания себе, как не следует себя вести, если ты - женщина, которая следит за собой и у которой, слава Богу, все, что должно быть заплатано, - аккуратно, хотя и пузырем, но заплатано, а если куда-нибудь не втянута резинка, так это место взято веревочкой. И всякий раз, неприязненно разглядывая прямо-угольные пифагоровы штаны, она принималась еще сильнее посыпать мукой свой неимоверный нос, сизоватый орган обоняния ее женского лица.
Как могла эта чучелоподобная, лунатического достоинства женщина преподавать арифметику - цифирь, которую под алмазными звездами южных небес измыслили удивительные мужи древности, плевавшие на какие бы то ни было штаны? Рапсоды и стоики, окруженные учениками, славные и прославленные аж до берегов Хвалынского моря, - все эти тогоносцы и чалмоносцы, рабыни которых в минуты сладострастия, пряного и левантийского, были обучены не заслонять своим властелинам небо, так как, соединяясь с земными женщинами, те глядели всегда в сверкающие яхонтами и хризопразами алгебраические ночные небеса, а змееподобные рабыни раскачивались и упояли господина своего так, чтобы силуэтом светящихся во тьме грудей или взмахом волос не заслонить повелителю ни Альтаир, ни Альдебаран, ни Пастушью звезду.
А здешнее небо, на котором пылало сейчас солнце, правда, не настолько жаркое, чтобы взмок знавший другие солнца загривок Василь Гаврилыча, и с которого раздавались звуки распилки кривого полена, и откудова ждала чего-то, известного ей, Валька, ничем особенным здешних обитателей не удивляло, хотя утверждать это столь же неверно, как неправильно доверять постным сообщениям Софьи Петровны в школе пожарных: "Углы бывают острые, тупые и прямые", ибо углы бывают еще и пятые (об этом даже Василь Гаврилыч знал), медвежьи, наемные, углы у родственников, углы с постовыми, а также шашечные - игра такая.
Неверно, что здешние небеса не удивляли обитателей. По ним, по небесам этим, уже многое летало, а перед войной - видите на той крыше вон ту трубу, а на ней покосившуюся жестяную верхушку? Знаете, почему она покосилась?
Потому что перед войной тут пролетал цеппелин.
Дирижабль пролетал так низко, что мы прямо думали, что он положится на всю улицу. А в нем сидели ученые германцы, так что на Втором проезде одна учительница на немецкий язык прямо запела "Широка страна моя родная", но по-немецки: "Хайматлянд, кайн файнд золь дих гефэрдэн!"
И правда, в конце тридцатых годов, занимая несколько верст поднебесья, над травяной улицей висел цеппелин, совершавший какой-то знаменитый перелет во славу воздухоплавания. С цеппелина свисала веревка. Она и задела ажурный венчик на печной трубе, навсегда скособочив его. А цеппелин, устроивший затмение надуличного неба, обнаруживал пораженному и охваченному тогдашним энтузиазмом населению свое днище, и было впечатление, что померкнувшие небеса обшиты еловыми досками, а к ним приколочена кабина-гондола, из многих окошек которой вежливо выглядывали регулярные ученые немцы, пребывавшие в хорошем настроении, хотя цеппелинский штурман нервничал и шептался с тайным германским военспецом, ибо, огорошенный зрелищем лачуг, сараев и голубятен, не мог поверить, что отважный перелет успешно завершается, что внизу уже цель перелета, Москва, хотя по косвенным признакам выходило, что это Москва несомненно, потому что уже долгое время под ними с портретом Карла Либкнехта старательно ехал на велосипеде представитель радостного населения, и дирижабельные синоптики, а на самом деле - переодетые немецкие контрразведчики, незамедлительно рассекретили в бинокли энтузиаста, признав в нем гепеушника высокого ранга Калевалу Вейнемуйнена.
Воспоминание о дирижабле не могли стереть ни куда более мелкие аэростаты противовоздушного заграждения, ни летательное изобилие военных лет. Зато всплывавшие время от времени на местный небосклон осоавиахимовские воздушные шары, нечастые мирные аэропланы, частые скворцы, воздушные змеи, утягивавшие в небеса по три катушки ниток тридцатого номера (причем от наблюдений за клочками "телеграмм", скользящих по этим ниткам в высокую голубизну, делалось жутковато), а также майские жуки и проживавший у нас до войны, пропавший потом без вести летчик, ездивший на мотоцикле (но о нем и его замечательной жене - в другой раз), потрясали воображение местных жителей и привлекали их любопытствующий взгляд, ждущий от осоавиахимовских небес гораздо большего, нежели не существующего уже в них (небесах и любопытствующих) Бога.
Скворец внезапно смолк, то есть небесная распиловка прекратилась, но тишина, однако, продолжала нарушаться источаемым откуда-то звуком, словно бы назревал помянутый нами только что аэроплан.
Подсолнух, так как солнце с помощью пары-тройки протуберанцев наддало зною, пуще напрягся и вырос миллиметра на полтора, у Василь Гаврилыча стала взмокать лысина, и он воззрился в сторону густевшего гула. Валька скинула ногу с раскладушки и рванулась встать.
Самолет явно приближался, но звук его шел почему-то понизу.
Валька вскочила, брезент раскладушки в момент ослаб, но вмятины от Валькиных круглых мест какое-то мгновение еще на нем просуществовали, а побывавшая под ней поверхность осталась темной от сырости тела.
Самолет подлетал, громко рокоча, однако видно его все еще не было.
Шмель, до сих пор настырно тыкавшийся в околоподсолнуховую прослойку, оттого что Валька вскочила, сипло гуднул, метнулся и безошибочно вдарился в нутро вовсе уж разинувшейся мальвы, где сразу завозился, захрюкал, словно бы уже часа два как в ней хозяевал.
От его влета мальва отшатнулась на своем водянистом стебле и на какое-то время осталась откинутой, чтобы, упаси Бог, не выронить мохнатое и ворочающееся счастье.
Самолет рокотал теперь как псих. Казалось, он собирается врезаться в забор.
Остальные мальвы, разинув свои розоватые нутра, повернулись к той, которая заполучила в себя шмеля, и завистливо разглядывали чужую радость. У сарая встал с чурбака и подтянул старые свои брюки Василь Гаврилыч. Валька кинулась к забору, в который намеревался вдариться все еще незримый, но уже безраздельно царивший на улице аэроплан. Из далекой экспедиции за водомерками как сумасшедшая мчалась к скворечнику испуганная скворчиха. Замолкший встревоженный скворец торопливо, но галантно пропустил ее в леток, потом юркнул сам, и было впечатление, что он что-то захлопнул изнутри.
Валька встала на цыпочки и раскинула руки, но так здорово, что груди ее в б у с х а л т е р е (с этой минуты я настаиваю только на таком произношении женского этого слова) выпятились, зад отставился, верх тела, то есть бусхалтер, отсыревший на раскладушке, обсох, низ тела взмок еще больше, все ее девичьи мальвы разинулись донельзя, а из некоторых домов повыскакивал народ, ибо травяную улицу уже накрыла тень. Выскочили, однако, не все. Кое-кто к воскресному небесному явлению попривык.
Валька встала на цыпочки и раскинула руки, но так здорово, что груди ее в б у с х а л т е р е (с этой минуты я настаиваю только на таком произношении женского этого слова) выпятились, зад отставился, верх тела, то есть бусхалтер, отсыревший на раскладушке, обсох, низ тела взмок еще больше, все ее девичьи мальвы разинулись донельзя, а из некоторых домов повыскакивал народ, ибо травяную улицу уже накрыла тень. Выскочили, однако, не все. Кое-кто к воскресному небесному явлению попривык.
- Коля! - истошно, но беззвучно из-за царившего в метрах уже двадцати, но все еще невидимого за сплошным забором сплошного грохота закричала Валька и, подведя ладони под груди, приподняла последние, словно бы порываясь взлететь на них оглушительному грохоту навстречу. И она всё угадала сделать вовремя - в тот же миг над двором оказался выцветший, как раскладушка, и заплатанный, как валенок, аэроплан У-2. Летел он так низко, что прямо почти задевал провода на столбовых бревнах, и хотя шел на самой пешеходной скорости, грохочущий полет его над огородом и Валькой оказался обидно краток, однако оба самолетных седока так старательно и отважно свешивались из своих углублений, пытаясь что-то разглядеть, что их рвение и летное мастерство на летающем этом валенке очень захотелось отметить приказом по эскадрилье, ибо они успели засечь цель свою - Вальку, так как целью была именно она, хотя и уволокли с собой половину уличного воздуха, а с ним и божью коровку с подсолнухового стебля, которая, приподняв эмалевые надкрылки, расправила аккуратно сложенные под ними коричневатые папиросные бумажки и повлеклась с уносящимся ветром вдогонку громоносным летателям, которым разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор.
Именно это и стал то ли от энтузиазма, то ли испугавшись, что аппарат врежется в дрова, петь на заднем дворе Василь Гаврилыч.
- Папа Василь Гаврилыч Ковыльчук! - кричала отчиму Валька, бегая по-кобыльи между грядок, то есть высоко вскидывая коленки, но при этом не отпуская груди с ладоней. - Ща они снова!
Улетевший рокот и правда, где-то развернувшись, стал нарастать. Валька прекратила бегать, убрала на момент руку из-под правой сиськи, облизала палец, посушила его в воздухе, узнавая, откудова ветер, и взяла легла на грядку с салатом.
Рокот зверел. Воздухоплаватели явно шли на второй заход. Оба при этом пребывали в чрезвычайном возбуждении. Передний, который самолет вел, то и дело оборачивался, отрывал руки от рычагов, что-то кричал и, же-стикулируя, изображал на пальцах всяческие интимные идеограммы, тыча себя при этом в грудь, что означало, что практическое воплощение этих идеограмм безраздельно осуществляется только им. Второй седок, тоже бывший в ажиотаже, тотчас перехватывал дублирующие рычаги заплатанного учебного птеродактиля, ибо ни в коем случае нельзя было сбиться с курса и вместо огорода с полуголой Валькой пролететь, скажем, метрах в двухстах левее над гиблым свалочным пустырем. Передний был Коля, Валькин жених, классный летчик, находивший дорогу к Валькиным грудям хоть на земле, хоть в небесах безошибочно. Угостив предварительно комэска портвейном, он охотно возил друзей показывать свою невесту, которая к смотринам с бреющего полета заранее готовилась.
Коля прекратил свою интимную жестикуляцию, сосредоточился на рулях и повел машину как по ниточке. Ориентиры - сосна на взгорке, потом продуктовый магазин, именуемый в просторечии "Казанка", затем точно над коньком двускатной кровли многоместного казанкинского сортира и наконец антенна-метелка местного владельца детекторного приемника. Высота минимальная.
Николай свесился, друг его свесился, и оба увидели, что Валька, лежа на грядке молодого салата, идеально изобразила собою посадочный знак - букву "Т", но не на животе, как положено, а на спине, и не по инструкции, падла, разведя ноги!
От восторга и благодарности Колька качнул над ней плоскостями, что на такой высоте было не сделать и Чкалову, и всколыхнул воздух всей улицы, так что качнуло и Василь Гаврилыча, и Василь Гаврилыч, как птица, поймавшая ветер, для равновесия замахал руками. От воздушной волны накренилась верхушка березы, и птенцы в скворечнике с породителями своими перекатились и смешались кучей. Мгновенно контуженный шмель ужалил ни в чем не повинную, но уже на все согласную мальву, жито на картинках мультипликатора вовсе полегло, а Софья Петровна, как раз торжественно и невозмутимо входившая в ворота, охнула и пригнулась от ветра, как хлеба на рисунках мужа ее сестры, а когда выпрямилась, сделалось видно, что поднятые вихри смели с ее носа муку, и он стал голый и пористый, хотя несуразным и большим остался.
И она увидела раскинувшуюся Вальку в белых полусъехавших частях самой распоследней на женщине одежды. Садись, пилот! разрешено! на! бери! ну пило-о-от же! - взывало Валькино тело к уже опустевшим небесам, с которых теперь где-то вдалеке свисал стрекот набиравшего высоту летательного аппарата У-2, ведомого летчиком Николаем, которому опять, как всегда и как это еще не раз будет, не хватило времени натешиться одуревшей Валькой.
К сожалению, летательное средство не было оборудовано даже зачаточной в те времена аэрофотосъемкой, а имейся на нем какая-нибудь нынешняя электронная чертовщина, она бы наверняка распознала, заложив в компью-тер Валькино чрево, что в чреве этом заготовлено все для будущих Колькиных детей: сперва для Верки, потом для Темки, потом для Петьки, потом для Кольки, потом для Лидки.
Заодно бы разведала она, что в рассказанном эпизоде участвовали, что ни говори, но две девственницы. Одна - Валька, она же честная! Она сохраняет себя для Николая и сохранит. Вторая - Софья Петровна, сохранявшая себя неизвестно для кого и гордо шествующая в свое смрадноватое жилище.
Она прошла мимо Василь Гаврилыча, уже обретшего остойчивость, а тот сказал:
- Как вы полагаете, любезная Софья Петровна, а не по касятэльной ли к земному хоризонту пролетел этот аероплан?
- Хотя это уже не планиметрия, но искучительно по касятэльной!
Вы заметили, что они одинаково приятно выговорили слово "касятэльная"? А всё потому, что их скворечники находились когда-то не так уж и далеко друг от друга; не далее, чем, скажем, город Сумы отстоит от Полтавы или чем городок Бершадь от города Тульчина.
Разговор с Василь Гаврилычем Софью Петровну, как всегда, несколько смутил, тем паче что она была голая, то есть с необвалянным в муке носом, и очень этого стеснялась. Она вошла в свою комнатенку, за стеною которой в похожей комнатенке работала на оверлоке не обратившая внимания на самолет ее сестра Тойба, отворила створки окна, бывшие величиной с раскрытую тетрадку каждая, и еще раз поглядела на Василь Гаврилыча, который, любезно ей улыбнувшись, стал что-то напевать и с полтавско-тульчинской неохотой собрался потянуться к двуручной пиле.
Потом Василь Гаврилыч попилит.
Софья Петровна поварит суп с клецками.
Потом Василь Гаврилыч рассыплет по распоряжению жены Дариванны корму для кур.
Софья Петровна все еще будет варить суп с клецками.
Потом Василь Гаврилыч обязательно сходит на колонку по воду.
Софья Петровна все еще будет варить на керосинке суп.
Василь Гаврилыч посидит себе и попоет.
Софья Петровна сходит на колонку и принесет воды.
Потом Василь Гаврилыч после напоминания Дариванны начнет ходить на колонку и таскать воду, и поливать огород, с которого давно уже ушла Валька, намерившаяся пойти на танцверанду Останкинского парка, где, сохраняя верность Кольке, танцевать не станет, а будет стоять возле еще довоенной таблички "Танцовать стилем "линде" строго запрещается!" и разглядывать танцующих. Она будет зырить, оставаться верной Николаю и завидовать.
Софья же Петровна поставит заплату, которая из-за сложностей кроя этого места всегда выходит пузырем.
Потом стемнеет. Вернется Валька. Дариванна, мать ее, обзовет Вальку, дочь свою, потаскухой, а Василь Гаврилыч, сидя у черной тарелки радио, сперва будет слушать незабываемое по своей кретинской удали пение Бунчикова и Нечаева, потом судьба вознаградит его дуэтом Одарки и Карася из оперы Гулак-Артемовского "Запорожец за Дунаем", а потом он долго и сочувственно станет переживать, как товарищ Молотов стойко и неуклонно, неколебимо и неуступчиво, несмотря на происки поджигателей войны, четко и недвусмысленно проводит миролюбивую и последовательную политику, как мирную, так и оборонную, как защищая, так и отстаивая.
Софья Петровна тоже послушает радиофикацию, и ее взволнует песня "А ну, девчата, взгляните-ка на нас!" Ей слышится, что поют: "А ну, девчата, взглянитек-ананас!" И этот "взглянитек-ананас" получается непозволительно грубым намеком на что-то отвратительное, как подмеченные ею рыжие волосы на руках ее единственного ухажера, после чего ему было отказано приходить в дом, так как, по ее словам, "она чуть не пошла рвать". А поскольку Бунчиков с Нечаевым по целым дням одну эту песню и горланят, то "взглянитек-ананас" с наглым постоянством присутствует в ее жизни, и она всякий раз опасливо оглядывается, не заметил ли кто ее смятения, но Тойба гонит норму на своем оверлоке и еще на многих надомных машинах, и знает что делает.