Зал гремел от хохота. Растерянный Астахов предложил перенести диспут на следующий день.
Основной темой выступления Булгакова был тезис: «Пушкин – революционер духа». Тася слушала Михаила с замиранием сердца, как и большинство сидящих в зале. Даже задиры из цеха поэтов приумолкли, пооткрывали от удивления рты. И вдруг Тасе показалось, что, впрочем, случалось с нею и на других его выступлениях, что сцена пусть на часы или минуты, но разделяет их, к тому же не как зрителя и артиста, а значительно больше. В чем и почему – она не могла объяснить себе этого, но от сознания томительной разделенности тоска закрадывалась в ее сердце. Потом тоска улетучивалась, жизнь продолжалась, как и прежде, но следы даже мимолетного отчуждения от нее Михаила где-то глубоко оседали в сердце. Булгаков этого не чувствовал, после выступления, когда они оставались одни, он обнимал ее, прижимался к ее телу.
– От тебя веет теплотой и добром, – однажды признался он Тасе, но не сказал ни одного слова о любви, которого она ждала от него, но безуспешно.
– Помнишь, Миша, ты хотел застрелиться, если я не приеду на каникулы в Киев, – напомнила ему Тася письмо Саши Гдешинского.
– Помню, – вдруг серьезно вымолвил Михаил, – я не мог жить, дышать, даже учиться без тебя. Все мои мысли были поглощены только тобою. Я был безумно влюблен в тебя, Таська! – еще крепче прижал он к себе Тасю, и она почувствовала по искоркам в его глазах, что он вспоминает те чудесные, но уже вряд ли повторимые времена. – Я так волновался за тебя, ревновал к мужчинам всего Саратова и далеко не был уверен, что ты примешь мое предложение… Тогда были беспечные годы и было время влюбляться без памяти… Сбросить бы годы, заботы, вернуть прежнюю жизнь… Мы бы с тобою были сейчас где-нибудь за границей – в Париже, Риме, Венеции… И никому не надо было бы доказывать, что Пушкин – гордость России. Дело поэта – творить прекрасное, а не стоять у амбразуры баррикады. Или жили бы мирно в Саратове, купались в Волге, отдыхали бы в Буче, а Париж… Бывали бы там как туристы.
– Я не представляю тебя пишущим в Берлине, где все вокруг чужое…
– Зря, Тася, ты недооцениваешь меня, я захватил бы Россию с собой, поместив в своей душе, мыслях. Ведь Гоголь писал «Мертвые души» в Риме.
– Возможно, я ошибаюсь, Миша, но мне кажется, что тебе ежедневно надо чувствовать пульс жизни именно того места, тех событий, которые ты описываешь. Диспут о Пушкине… Ведь он мог произойти только в России, родившей этого гения и, увы, создавшей породу людей типа Астахова, пытающихся воздвигнуть себе памятник на низвержении великих. Их искусственный, созданный по их же указанию памятник, навязанный людям, неизбежно рухнет. Я в этом не сомневаюсь ни минуточки.
– Рухнет, – согласился Михаил, – но когда? Наша беда, что мы родились в это проклятое время!
– И беда и удача, – неожиданно улыбнулась Тася, – ты сможешь описать это время в точности, в деталях, с нюансами. И все-таки, черт возьми, мы победили сегодня! Ты бы видел, как был растерян Астахов. Глаза бегают. Рыжий клок волос свисает на лоб, но он, всегда аккуратно причесанный, даже не замечает беспорядка в прическе.
– Он готовится к продолжению диспута. Я уверен, что логически он свою правоту не докажет, но придумает какую-нибудь мерзость. Знать бы – какую. Моя надежда – Пушкин. Я буду читать его сегодня, то есть, извини, уже завтра, всю ночь. И надеюсь на Бориса Ричардовича. Меня поражает удивительный нюх этих молодых низвергателей. Они избрали себе в оппоненты людей, чувствуя, как звери, в них иную культуру, классическое воспитание на лучших произведениях российских литераторов. Смешон и глуп Астахов. Он предлагает бросить произведения Пушкина в топку революции. Но ведь рукописи не горят. То, что написано пером…
– «Рукописи не горят!» – восхищенно повторила Тася. – Запомни это выражение. Когда-нибудь оно пригодится тебе.
Следующие два дня Михаил Афанасьевич провел нервно, на работе сидел как на иголках, ожидая момента, когда будет можно побежать домой, к рабочему столу, на который Тася уложила биографию Пушкина, тома его сочинений, газетные и журнальные вырезки со статьями о его творчестве. Она готовилась к продолжению диспута с не меньшим вдохновением, чем Михаил.
Зал Трека снова был переполнен зрителями, ожидающими развязки небывалого даже для того времени спора оголтелой невежественной власти с двумя культурными людьми. Первый вечер диспута властью уже начисто проигран. Доведет ли она его до конца или направит против оппонентов пулеметы? А что она еще умеет делать, чтобы подавить недовольных ею, не способная убедить их своими лозунгами и призывами?
Борис Ричардович Беме появился перед публикой в парадном костюме, но повторял мысли и цитаты из своего прошлого выступления. Тася в испуге оглядывалась, видя, что речь адвоката не производит того впечатления, которого они с Мишей ожидали. Зрители проводили адвоката аплодисментами приличия, без особого энтузиазма.
Миша и Тася постарались не зря. План доклада Булгакова был составлен доказательно, воспевал красоту пушкинского стиха, которую мог не понять только враждебный до фанатичности к поэту невежда.
Михаил вдохновенно прочитал Тасе план:
– Пушкин и его эпоха. Певец декабризма. Он ненавидел тиранию, которая угнетала Россию. (Процитировать письма к Жуковскому об отечестве и иностранцах…) Движение декабристов – волна, поднявшая Пушкина. Трагедия декабристов и Пушкина. (Вставить цитату из «Памяти Герцена».)
Пушкин – революционер духа. Он, теоретик и художественный выразитель идей декабризма, сам не мог присутствовать на баррикадах. Над революционным творчеством Пушкина власти воздвигли завесу запрета.
Гуманизм Пушкина. Его общечеловечность (интернационализм). Высокие идеалы. Жизнеутверждение.
Жизнь Пушкина – трагедия творческой личности, которая вступила в конфликт с обществом. Он – наша совесть, наша гордость, наше прошлое и светлое будущее.
– Кажется, я готов к выступлению, – сказал он Тасе, а она смотрела на него с удивлением и сожалением.
– Ты не спал всю ночь. Стоило ли… стоило ли раскрывать свои мысли и настроение в этом городе? Ведь нам еще жить здесь… Я слышала, что Астахов готовит тебе какой-то неожиданный подвох.
– Я ничего не боюсь. За мною – Пушкин. Я защищаю его и, пожалуй, себя, свою возможность писать и печататься во Владикавказе, в России.
Зал Трека был опять переполнен. Пришедшая заранее интеллигенция занимала первые ряды, близкие к сцене и освещенные, а в более дальних рядах царила темнота, изредка нарушаемая вспышками махорочных закруток.
– Пригнали солдат! – испуганно проговорила Тася.
– Я этого не ожидал, – смутился Миша, – впрочем, вход на диспут свободный. Я должен разговаривать с людьми разных культурных уровней. Надеюсь, и они поймут меня.
Михаил сразу расположил к себе зрителей, скромно выйдя на сцену в потертых, но тщательно отглаженных (постаралась Тася) серых брюках, в светлой рубахе-косоворотке, поверх рубахи была надета синяя сатиновая блуза с двумя карманами. Взгляд прямой, чистый. И сразу, особенно с первых рядов, на него обрушились аплодисменты зрителей, симпатизировавших ему уже после первого дня диспута. Галерка в замешательстве настороженно молчала, а он, возбужденный приемом, говорил вдохновенно о том, что в истории каждой нации есть периоды обновления и в лучшие из них литература и искусство помогают народу понять происшедшее, что и делали такие творцы, как Данте, Шекспир, Мольер, Гюго, Байрон, Гейне… В дни Парижской коммуны Эжен Потье создал «Интернационал», революционером духа русского народа был Пушкин…
«Что же молчат красноармейцы?!» – с негодованием подумал Астахов. Он проигрывает второй вечер диспута подряд. Начальство может не простить ему этого. Он, конечно, отыграется в газете, в журнале «Творчество», который скоро увидит свет… Но красноармейцы почему-то не реагируют, как положено, на проявление вражеской идеологии или не понимают, о чем идет речь. Булгаков читает стихи Пушкина, и сделал подборку из самых лучших: «Оковы тяжкие падут…» И Пушкин, наверное, кажется красноармейцам на самом деле революционером духа, едва ли не пролетарием пера. Астахов от негодования и бессилия заскрежетал зубами.
Диспут закончился под одобрительные возгласы и аплодисменты большинства собравшихся. А веселая компания победителей, прихватив чету Слезкиных, побрела в кафе «Редант» к черноусому учтивому персу, который выделил им лучший столик, у окна с видом на ущелье, на отвесные стены гор, срывающихся вниз, в темноту бездны.
Тася до такого состояния, как в этот раз, напивалась редко. Михаил буквально тащил ее домой на своем плече. Ноги не слушались Тасю после коварной араки, но радостные мысли привольно прыгали в голове. И за то, что победили второй раз подряд местный цех поэтов-большевиков, организовавших диспут, и за то, что она хоть чем-то помогла в этом Мише, и главное, что он с нею, а не с Лариной, на самом деле привлекательной девушкой, способной актрисой театра, Тася была готова простить ему все его измены.
Тася до такого состояния, как в этот раз, напивалась редко. Михаил буквально тащил ее домой на своем плече. Ноги не слушались Тасю после коварной араки, но радостные мысли привольно прыгали в голове. И за то, что победили второй раз подряд местный цех поэтов-большевиков, организовавших диспут, и за то, что она хоть чем-то помогла в этом Мише, и главное, что он с нею, а не с Лариной, на самом деле привлекательной девушкой, способной актрисой театра, Тася была готова простить ему все его измены.
– Черт возьми! – вдруг произнесла она.
– Что это с тобою? – удивился Михаил.
– Черт возьми! – повторила Тася. – Как здорово во Владикавказе!
Булгаков скорчил неприятную гримасу.
– Ты мечтаешь о другом театре, о других артистах, – плела она пьяным языком, – а мне нравится и театр, где ставят твои пьесы, и я каждый раз жду с нетерпением момента, когда ты выйдешь кланяться публике, и хлопаю громче всех, и я млею от счастья, когда мы вместе возвращаемся домой…
Утром ей стало хуже: и после обильного принятия араки, и от предчувствия неприятностей, грозивших Михаилу.
Она редко заходила к Михаилу на работу, зная, что он симпатизирует одной из машинисток Подотдела, именно ей диктует свои пьесы, а тут неодолимое чувство опасности за него привело ее туда. Михаил сидел за газетой, заглавие которой было подчеркнуто синим карандашом. Миша протянул Тасе газету и грустно вымолвил:
– Вот как оценивают нашу победу на диспуте.
Тася впилась глазами в газетные строчки: «Русская буржуазия, не сумев убедить рабочих языком оружия, вынуждена попытаться завоевать их оружием языка. Объективно такой попыткой использовать «легальные возможности» являются выступления гг. Булгакова и Беме на диспуте о Пушкине. Казалось бы, что общего с революцией у покойного поэта и приглашенных господ? Однако именно они именно Пушкина как революционера и взялись защищать. Эти выступления, не прибавляя ничего к лаврам поэта, открывают только классовую природу защитников его революционности… Они вскрывают контрреволюционность этих защитников «революционности» Пушкина». Тася подняла глаза на Мишу:
– Но ведь люди были на нашей стороне, нам аплодировали, ко мне подошла старушка и, улыбаясь, ласково погладила по голове: «Передайте сердечный привет мужу. Он говорил прекрасно».
– Статья не так проста, как кажется внешне. Я говорил с Борисом Ричардовичем. Не пугайся, Тася, но он обратил внимание на обвинение нас в контрреволюционности, к чему сейчас относится и саботаж, и бандитизм, и воровство, и хулиганство и за что подсудимым от имени революции обычно объявляется расстрел.
Тася заволновалась, глаза ее заблестели:
– Был же диспут! Обмен мнениями! Кто подписал статью?
– Товарищ А. Скромный. А кто у нас в газете самый застенчивый? Конечно, главный редактор! Кстати, Владикавказский ревком собирается освободить его от обязанностей редактора за допущенные ошибки по руководству газетой. Видимо, за то, что он допустил этот диспут. Наверное, не все в ревкоме разделяют его отношение к Пушкину, а может, я ошибаюсь, но почему-то уверен, что товарищ Скромный сильно не пострадает. Истинно скромный человек никогда не взял бы себе такой псевдоним, а вот нахальному карьеристу, твердолобому, беспринципному типу он пригодится, чтобы скрыть свое настоящее лицо.
Слова Михаила подтвердились. Через несколько дней вышел журнал «Творчество», где в редакционной статье Астахов, не стесняясь никого и ничего, писал о себе: «Все попытки вознести Пушкина на прежний пьедестал, все иллюзии на этот счет были безжалостно, с прямолинейной, неумолимой логикой разбиты докладчиком т. Астаховым. В начале своего слова т. Астахов отметил, что, по существу, идет спор между пролетарской революционной и буржуазной идеологической психологиями. И что, несмотря на весь багаж, на все авторитеты от Белинского до Мережковского и Айхенвальда, оппонентам, представителям буржуазно-педагогической точки зрения, не удалось «спасти» Пушкина… Мы же, – продолжал т. Астахов, – не имели таких почтенных союзников, в прошлом у нас нет авторитетов. Мы апеллируем не к буржуазному пониманию, а к простому пролетарскому смыслу. И дурман рассеивается, мысль проясняется. Т. Астахов приводит по академическим и венгеровским изданиям Пушкина его очевидные доказательства псевдореволюционности».
Читая дальше статью Астахова, Тася разволновалась, так как автор в оценке Пушкина сам подпускал, сколько мог, тумана, чтобы запутать читателя перед третьим раундом диспута: «Вспоминая, как буржуазный профессор Сакулин отмечал, что все те, кто притягивают имя Пушкина к литературе, делают ему плохую услугу, ибо Пушкин смотрел на революцию как на бунт «бессмысленно жестокий». Пушкин был либерал, и только; он ждал освобождения народа «по мании царя». Если говорить о кривой в творчестве Пушкина, то это кривая помещика-барина начала прошлого столетия. Это тот интернационалист, – замечал Астахов, – который приветствовал русских генералов Котляровского, Цициановского и других душителей кавказских горцев. Это тот интернационалист, кто в украинском освободительном движении видел лишь «измену Мазепы» или радовался и писал свои «стансы» по поводу усмирения польского восстания».
Тася, чтобы успокоиться, отложила газету, подошла к зеркальцу и увидела себя столь серьезной, что даже внутренне улыбнулась. Она чувствовала, что взрослеет не по дням, а по часам. Она уже намучилась, как считала, на две жизни вперед, и предполагала, что это только начало ее страданий, она просто не могла знать, что еще более страшное обрушит на нее жизнь, но свое не по годам взрослое лицо, которое она увидела в зеркале, не ввергло ее в уныние. Конечно, не хотелось стареть раньше времени, но внутренне она чувствовала уверенность в своих силах, пусть хрупких, но сильнее, если потребуется. Она защитит Мишу, что бы с ним ни случилось. Не хотелось возвращаться к пакостной пачкотне Астахова. В том же номере газеты она прочитала о том, что 20 июля в Москве, в бывшем театре Зимина, состоялись литературные именины наркома просвещения А. В. Луначарского. Тася вспомнила, что он печатался в «Киевской мысли», закончил один с Мишей университет, был высокообразованным человеком, политически не агрессивным, противником карательных мер в искусстве и, видимо, не случайно на своем вечере ознакомил публику со «всеми направлениями и веяниями в области европейских театра и литературы». А объявленный рядом конкурс на пьесы, проникнутые духом современной революции, вновь заставил Тасю напрячься, быть готовой к борьбе с кознями, подобными астаховским. Что за подвох против Миши и Беме придумал он? Она читала ненавистные строчки, стараясь между ними разглядеть пока неведомую опасность, грозившую Мише.
Вопреки событиям на диспуте, Астахов писал, что люди ушли с него, думая, «какая ложь», какой дурман опутал имя Пушкина и на какие ветхие ходули хотели оппоненты – литератор Булгаков и дошлый адвокат Беме – снова вознести Пушкина. Они явились выразителями обывательщины – дам и девиц, заполнивших партер. Беме истерично восклицал, что высечь Пушкина революционными плетьми и бросить его сочинения в костер даже не удастся «кощунственной» руке. В том же духе, но с более сильным «фонтаном» красноречия и пафосом говорил второй оппонент – литератор Булгаков. Отметим его тезисы дословно: «…бунт декабристов был под знаком Пушкина», «Пушкин ненавидел тиранию (смотри письмо к Жуковскому: «Я презираю свое отечество, но не люблю, когда об этом говорят иностранцы»). Пушкин теоретик революции, но не практик, он не мог быть на баррикадах», «на творчестве Пушкина лежит печать гуманности, отвращения к убийству».
И немудрящий и неодурманенный слушатель вправе спросить: «Да, это прекрасно, литератор Булгаков, коли нет обмана, но что же сделало Божество, солнечный Гений – Пушкин для задушенного в тисках самовластия народа? Где был Пушкин, когда вешали хорошо знакомых ему декабристов и пачками ссылали остальных на каторгу?»
Тася посмотрела в сторону молодых поэтов, затеявших диспут, и удивилась, увидев на некоторых лицах смущение и даже замешательство. Видимо, они не ожидали, что их лидер расправится с классиком столь круто. Она оказалась права. Юрий Слезкин, описывая этот диспут в повести «Столовая гора», без сомнения, очень точно описывает состояние на нем одной из поэтесс – Милочки: «Она волнуется. Щеки ее горят. Она чувствует себя хмельной. Товарищ Авалов (Астахов) непререкаемый авторитет в цехе. Он говорит: «Пушкин – революционер духа? Пожалуй, этому поверят олухи, собравшиеся сюда. Публика самая буржуазная». Но он доказал, как дважды два четыре, что Пушкин типичный представитель своей среды. Пролетариат должен помнить, что его поэзия – вне Пушкина, навсегда вырванного из жизни пролетарской революции. Пушкина нужно сдать в архив, «скинув с парохода современности», положить на самую верхнюю полку архива, так, чтобы никому не приходило в голову доставать его оттуда. Точка.