Завтрак для Маленького принца - Наталия Миронина 2 стр.


Сейчас я пониманию, что рос среди очень красивых людей. Мать высокая, длинноногая – ростом она была почти с отца, – с белокурыми волосами до пояса. Черты ее лица были мягкими, но высокие скулы добавляли породы, делали лицо немного нестандартным, не только красивым, но и интересным. Глаза у нее большие, синие и всегда блестящие, вроде как наполненные слезами. Ни у кого я больше не видел такого блеска в глазах.

Отец был худощав, его удлиненное лицо с немного сердитыми серыми глазами всегда выражало спокойствие. Наверное, поэтому его улыбка действовала так ошеломляюще – он преображался, превращаясь в киногероя.

Женщина, которая открыла нам дверь, совсем не была похожа на брошенную и обманутую жену. Более того, я, подросток, для которого только-только начали существовать девочки с их заморочками, не мог не удивиться поступку отца. Его жена была очень молода, почти так же, как и моя мать. Она была тоже красива, только эта красота была очень утонченной, необычной, я сказал бы, изысканной. Татьяна Николаевна, так она представилась, была небольшого роста, очень тоненькая, почти девочка. Одетая во что-то темное и узкое – мой мальчиковый взгляд детали не разглядел – и коротко подстриженная. Я, приученный педагогами следить за осанкой, поворотами головы и шеи, удивился ее профилю – маленькая аккуратная головка на длинной шее. Помню, что на душе у меня стало легче – жена отца мне представлялась старой толстой теткой, которая вымещала бы на мне свою злость.

Я не знаю, что произошло между моим отцом и его женой, как она встретила его признание, что она ему сказала и как при этом себя вела, но сейчас, увидев на пороге своей квартиры нашу троицу, она была спокойна, сдержанна и уважительна. Она отступила на шаг, давая возможность нам войти, и специально улыбнулась мне. Я уловил еле заметное движение ее руки – она, видимо, хотела подать руку матери, но вовремя справилась со своими хорошими манерами.

– Добрый день… – Татьяна Николаевна посмотрела на мужа.

– Таня, это – Лю… это Людмила. – Всегда уверенный отец запнулся и покраснел.

– Здравствуйте. – Женщина не улыбаясь посмотрела на мать.

Я не помню, как мы расселись в большой квадратной комнате, что при этом говорилось, кто как себя вел. Я помню только ощущение от квартиры, от дома. Понятно, мне было слишком мало лет, я не улавливал детали и нюансы, но в тот момент я переживал одну из самых больших неприятностей в своей жизни, в тот момент рушилась моя семья, а потому я был чувствителен к воздуху, к тем волнам, которые неизбежно касались меня. И должен сказать, что в этом доме было то, чего никогда не могло бы быть в нашей с матерью квартире. Здесь, несмотря на измену, присутствовала прочность. Здесь был уклад, ненарушаемый порядок, традиции и законы. Я почувствовал, что именно здесь был дом отца. У нас с матерью этого не было, как не может быть этого всего в доме, в котором есть вечное ожидание, вечное «завтра», вечное «когда-нибудь». Тогда я это не мог внятно сформулировать, но смог это почувствовать.

Еще я обратил внимание на обстановку. Здесь всему было много лет – креслам, картинам, книгам, облепившим стену. Здесь было немного сумрачно, немного пыльно, но ощущения беспорядка или грязи не было. В нашем доме, где все было светлое, легкое, новое, малейшее пятнышко или не положенный на свое место предмет создавали ощущение хаоса.

Я помню, что пил чай. Взрослые о чем-то говорили – я не прислушивался, а тихонько изучал женщину, с которой мне предстояло жить под одной крышей. Ту, которая могла быть смертельно обижена на моего отца, могла ненавидеть мою мать и вряд ли питала теплые чувства ко мне, как к символу этой незаконной, вероломной любви. Я боялся ее, злился на себя, поймав на желании понравиться ей, не любил сейчас отца – он казался мне обманщиком, и я совсем не понимал мать, стыдясь ее яркой, невероятной красоты. Мне казалось, что она специально грозится уехать, чтобы напугать отца, чтобы подтолкнуть его к выбору, к уходу из семьи.

– Саша, ты успеешь собраться за неделю?

Вопрос прозвучал внезапно, и я, оглушенный своими мыслями и переживаниями, не понял, что надо отвечать.

– Саша, тебе же надо вещи собрать, книги… Я просто хочу перед твоим приездом сделать ремонт в комнате, которая теперь будет твоей. – Татьяна Николаевна обращалась ко мне, совершенно не замечая родителей. – Если хочешь, пойдем посмотрим ее сейчас?

Она уже встала, как бы приглашая последовать ее примеру, и мне ничего не оставалось делать. За столом, на котором гостеприимно были расставлены чашки с блюдцами, тарелка с блинами, варенье и конфеты, остались растерянные мать и отец.

– Послушай, – обратилась ко мне Татьяна Николаевна, когда мы вышли за дверь, – перестань волноваться. Представь себе, что ты приехал к очень близким родственникам, погостить, пожить. Отец будет рядом с тобой, это уже здорово, мама будет писать и приезжать. Что касается меня, я постараюсь, чтобы тебе здесь было хорошо. Тем более у тебя такой сложный год. Мне все известно и про балет, и про твои выступления. Я все о тебе знаю и думаю, что мы подружимся.

– А как же вы? – Этот вопрос вырвался у меня сам по себе.

Татьяна Николаевна на секунду растерялась, но потом улыбнулась:

– Поживем – увидим, но хорошо, что такой парень появился в нашем доме.

Я не знаю, чего стоил ей этот разговор. Чего стоила эта доброта, это прощение, но с этой минуты я почему-то совершенно перестал волноваться. Моя жизнь сделала неожиданный вираж, и причиной этого снова была любовь. Но уже любовь того, другого, неизвестного мне человека, который, оказывается, много лет был влюблен в мою мать и теперь ждал ее в далеком Кемерове.

Глава вторая

Те, кто решил заниматься балетом, живут совсем другой жизнью. И учатся они иначе, и дружат по-иному. Когда мне исполнилось шесть лет, отец меня отвел в кружок при Академии балета имени Вагановой. Желающих заниматься было много, хотя никаких гарантий дальнейшего поступления в академию не давалось. Но был престиж, была школа. Мне в кружке нравилось и давалось поначалу все легко – прыжок у меня был высокий да и гибкостью природа не обделила. Времени там мы проводили много – занятия проходили несколько раз в неделю, – и именно так я и познакомился с Егором. Мы были настолько разными, что постороннему человеку дружба между нами казалась невероятной. Но она случилась, и даже сейчас мы, потерявшие другу друга из виду, вспоминаем о ней с самыми теплыми чувствами.

Мы действительно были непохожи. Я был спокоен, терпелив, легко соглашался с любыми обстоятельствами, тогда как Егор был упрямым бунтарем, склонным к рискованным выходкам. В балет его приволокли, в буквальном смысле этого слова – мать тащила его за руку по дождливой мостовой, а он цеплялся за изгородь, скамейки и кусты. Делалось все это молча, почти без звука, с ожесточенным сопением. Его мама что-то приговаривала, пытаясь отвлечь сына, но это не имело никакого успеха. В конце концов Егора схватили в охапку, тряхнули за плечи, раздели и поставили перед комиссией.

– Ну, что ты умеешь делать? Изобрази что-нибудь.

И Егор изобразил. Он, скривившийся от злости, дергал руками, ногами, подпрыгивал, извивался. На все это безмятежно взирали взрослые тети и дяди.

– Извините, он так себя вел… – восклицала потом его мама.

– Приводите его к нам. Очень артистичный мальчик и, если подростком не поправится, будет танцевать.

Позже я удивлялся, почему при таких способностях, терпении, трудолюбии и выдержке Егор так не хотел в балет. Однажды я спросил его:

– Зачем так сопротивлялся, тебе же нравится здесь учиться?

– «Только не кидай меня в терновый куст, Братец Лис!» – процитировал друг известную сказку. А потом пояснил: – Понимаешь, предки меня решили наказать за поведение в школе и дома. Если бы они знали, что я хочу в балет, ни за что бы не отдали, это точно.

Я понимающе кивнул, но поверить – не поверил. Мне показалось, что в этом ответе была обычная его любовь к позерству и сочинительству.

В кружок нас привели в шесть лет, в училище мы поступили в десять, когда перешли в пятый класс. Именно в этот год мы распрощались с обычной школой – в училище мы одновременно и занимались балетом, и получали среднее образование. В силу специфики занятий мы не тратили время и силы на переезды, дорогу – все наше обучение проходило в одном месте и было направлено на то, чтобы превратить нас в артистов балета. Мы понимали, что танцевальный век недолог – если в восемнадцать ты становишься артистом, а около сорока выходишь на пенсию, тратить свою жизнь на что-то не имеющее отношение к балету непозволительная роскошь. Занятия в училище спасли меня еще от одной неприятности – никто не догадывался о том, что отец у меня «приходящий». У нас у всех была настолько отличная от сверстников жизнь, что обращать внимание на житейские несуразности не было возможности, да порой они и не бросались в глаза. Большая часть детей была из других городов, жили они в интернате и своих родственников видели в лучшем случае раз в месяц. Формально же все правила были соблюдены – я носил фамилию отца и был записан в паспорт матери.

Мой друг так и не поправился – он вытянулся, потерял детскую рыхлость, его прыжок приобрел легкость. Егор стал танцевать почти играючи, трудных па для него как будто не существовало. И только характер, взбалмошный, упрямый, несговорчивый, мешал ему в училище. Безобразия, на которые он был мастак, повергали в ужас администрацию и педагогов. Вызывали его родителей, ругали на педсоветах – все это имело эффект временный. Спасал Егора его талант. Он был таким очевидным, что даже мы, дети, не могли не признать этого. Перевоплощение в характер было настолько явным и ярким, что во время его танца все замирали. Я гордился другом, а он с удовольствием «пинал» меня:

– Ну, что ты как пломбир?! Сладкий, липкий, растекающийся…

Я отмалчивался – у меня была совсем другая манера выступления и слабость в характерных партиях. Но высокомерие друга и желание унижать мне не мешало. Я догадывался о какой-то обиде и… какой-то зависти. Нас в училище рано приучили смотреть на свое отражение в зеркале. Видно было, что Егор некрасив, что его темные, неукладывающиеся ни в одну стрижку вихры делают его похожим на черта, сходства добавляли смугло-желтоватый цвет кожи и маленькие глубокие глаза. На его фоне я выглядел классическим принцем из любой сказки братьев Гримм. Мы дружили, несмотря на различие в темпераменте и несмотря на его детскую злость. Когда моя семья так внезапно изменила «конфигурацию», Егор оказался ближе всех:

– Ну, Пломбир, можно, конечно, ей что-нибудь подстроить… – Его глаза загорелись азартным огнем.

– Кому? – не понял я.

Егор и сам не понял, кого он имеет в виду, но только он точно знал, что что-то надо предпринять.

– Пломбир, не дрейфь, только скажи. Можно этой, его жене… Или…

– Или… – насупился я.

– Да, ну все равно кому! Кто-то же виноват в том, что ты будешь с мачехой жить!

Егор, как всегда, произнес то, что я и так знал, но в его устах это прозвучало словно приговор. Первым побуждением было дать ему в морду, но что-то остановило меня. Я решил показать всем, в том числе и другу, что в моей жизни происходят желанные перемены. И потом, в свои двенадцать лет я понимал, что особенно виноватых здесь нет. Есть пострадавшие, заблуждавшиеся, ошибившиеся, но только не виноватые. Никого из близких считать таковым я не осмеливался.

Мой переезд, мамин отъезд, отцовская беготня между двумя квартирами – вся эта суета неожиданно сослужила мне хорошую службу, – в присутствии друг друга нам не надо было придумывать темы для разговоров и смущаться. В нашей квартире царил хаос.

– Эти брюки ты должен носить, когда потеплеет. В холодную погоду возьмешь клетчатые! И свитер этот тоже наденешь в морозы гулять. – Мать сидела у шкафа и на моих глазах доставала оттуда вещи.

– Я понял. – Мне хотелось быть послушным, будто это может повлиять на исход дела. Казалось, что еще есть шанс задержать мать в Питере.

Она же продолжала деловито объяснять:

– Теперь – костюмы. Их у тебя два. Один – на выход, в училище по торжественным случаям, другой – так, можно и на занятия. – Их в полиэтиленовых чехлах мать повесила на ручку двери. – Теперь смотри – вот это футболки. Белые, для репетиций…

– Может, ты потом уедешь? Позже? Весной? – неожиданно для себя произнес я.

Она, как будто ожидая этих слов, торопливо заговорила:

– Ты не думай, не волнуйся, я буду звонить и писать, а еще приеду, как только там устроюсь, так и приеду. Тут ехать несколько дней, а можно и на самолете, так это будет совсем быстро.

– Вот и не уезжай, – упрямо повторил я.

– Я уже не могу, – вдруг тихо произнесла мать. И тон ее был такой, словно я был ее ровесником, взрослым человеком, понимающим, что такое «обстоятельства».

Я замолчал, осознав, что взрослый мир перебороть невозможно.

– Тогда приезжай побыстрей. – С этими словами я стал складывать свои вещи в коробки. Сидя спиной к матери и шурша пакетами, мне все равно было слышно, как она плачет.

Потом мы разбирали учебники, разные мелочи, спорили, что из этого мне позарез необходимо, и в разгар наших сборов звонила жена отца.

– Саша, я не могу найти твои рубашки! Или ты их еще не привозил? – как ни в чем не бывало прокричала по телефону Татьяна Николаевна. – Посмотри, они еще там, у вас?

Я слышал, как одновременно она давала задание отцу:

– У него в комнате форточка плотно не закрывается, сделай что-нибудь!

Моя мать все это время выглядела подавленной и растерянной. Словно и не было той твердости и того спокойствия, с которыми она сообщила о своем отъезде. Она складывала коробки с моими вещами, потом что-то делала на кухне, а потом махнула рукой и, указав на многочисленные кастрюли и тарелки, бросила.

– Пусть останется хозяину. В твоем доме все это есть, – сказала она отцу, сделав ударение на слове «твоем», – а я там все куплю.

Вся ее одежда уместилась в двух сумках. На удивленный вопрос отца она кивнула головой: «Да, это все!» Временность личной жизни для нее, как для женщины, видимо, выражалась еще и в этом нежелании покупать себе что-то лишнее. Словно она жила начерно, все это время готовясь по-настоящему жить, когда выйдет замуж за отца. Со мной мама старалась быть особенно ласковой, но мне тогда это показалось заискиванием, и я стал избегать разговоров. Тогда мне нужна была опора в виде ясного плана нашей дальнейшей жизни, точного рисунка отношений, графика встреч, определенных дат, в виде объяснений. Пусть и формальных, но все же объяснений. Эмоциональные причитания меня только злили и вынуждали в уме произносить фразу: «Если тебе так меня жаль, тогда останься! Пусть тот, другой, ждет или ломает свою жизнь и приезжает сюда, к нам!»

Как должна была поступить мать? Уехать вслед за своей любовью в Кемерово, приобретя, таким образом, угол, дом, семью, и забрать меня с собой, лишив возможного будущего, профессии, искусства? Или она должна была пожертвовать всем и остаться в Питере, воспитывать меня и безнадежно ждать отца, который, скорее всего, так и не ушел бы от жены? Как она должна была поступить, в каком случае она была бы права? Ни тогда, ни сейчас я не знаю ответа на эти вопросы.

Именно мой друг своим наблюдением заставил меня внимательнее присмотреться к близким людям.

– Он как старик, – как-то сказал Егор, наблюдая, как мой отец возится с какими-то коробками.

Тогда я увидел, что две продольные морщины, которые раньше придавали ему мужской шарм, превратились в тяжелые неопрятные складки, брови, серо-седые, вдруг ощетинились отдельными неровными волосками, отросшие волосы неаккуратно опускались на воротник, а руки, всегда такие ухоженные, сильные, вдруг стали жилистыми и старыми. «И ведь точно. Он – совсем другой. Совсем. Как будто бы это и не он!» – подумал я и пожалел отца своим еще неопытным сердцем. Его трагедия заключалась не только в том, что все это время он жил двойной жизнью, обкрадывающей его ежедневно, но и в том, что пришлось сознаться в измене, во лжи. С ним произошло то, что когда-то по его вине произошло с его женой, – он терял любимого человека. Терял женщину, подарившую ему сына, женщину, которую любил все это время и которой старался быть верен настолько, насколько у него это получалось.

Люди лишь подчиняются обстоятельствам места и действия. Не учись я тогда в балетном училище, а занимайся математикой или химией, моя семейная жизнь сложилась бы иначе.

Переезд к отцу состоялся в день отъезда матери. Проводив ее, мы с ним сразу поехали на Литейный. Отец по дороге молчал, только жал на газ и резко тормозил на светофорах. У меня же было такое чувство, что меня бросили, причем навсегда. Я до последнего мгновения наивно надеялся, что она выйдет из вагона, обнимет меня и останется в Питере. Но этого не произошло – мама только плакала, говорила что-то про телефонные звонки, свой адрес, бабушку с дедушкой. Я ничего не понимал, только кивал головой, еле-еле удерживая себя от того, чтобы не броситься ей на шею, не разрыдаться и не упросить ее остаться. В тринадцать лет вид уезжающей матери превращает ребенка в почти сироту.

– Ты не стесняйся, это и твой дом тоже, – наконец произнес отец, и я понял, что мы почти приехали.

Все тот же лифт так же прогремел цепями, со скрипом остановился на пятом этаже, мы вышли, но позвонить не успели, Татьяна Николаевна сама открыла дверь.

– Здравствуй, давай я тебе помогу… – Она обняла меня за плечи и стала помогать снимать куртку. Я что-то буркнул, отстранился, но потом мне стало и стыдно, и плохо, и появилась какая-то слабость. Я мысленно махнул рукой и поддался заботе этой молодой худенькой женщины.

Комната моя была удобная, мебель вся встроенная, кроме большого письменного стола.

– Раритет! – многозначительно сказала Татьяна Николаевна. – От предков остался, две войны, нет, три войны пережил.

– Сколько же ему лет?! – изумился я.

– Ну, сто с небольшим. Сам посуди – Русско-японская война, Первая мировая, Великая Отечественная… Три войны.

Назад Дальше