Нет. Никаких университетов. Не доставлю им такой радости.
Может, оставить кофр Сабрине, хоть она и решила ни с кем не общаться, хоть она и — вот, что больнее всего, — игнорирует меня. Но родная кровь не водица — это знает каждый, кто пробовал и то, и другое. Все это по праву принадлежит Сабрине. Можно сказать, это её наследство: она как-никак моя внучка. И Лорина племянница. Когда придет время, ей захочется больше узнать о своих корнях.
Но Сабрина, конечно, откажется принять этот дар. Я все время напоминаю себе, что она уже взрослая. Если ей захочется меня спросить или вообще что-нибудь мне сказать, она даст знать.
Почему она молчит? Что её удерживает так долго? Может быть, её молчание — месть за что-то или за кого-то? Конечно, не за Ричарда. Она его не знала. И не за Уинифред, от которой сбежала. Значит, за мать — за бедняжку Эйми?
Что она может помнить? Ей было всего четыре года.
Смерть Эйми — не моя вина.
Где сейчас Сабрина, что она ищет? Я вижу её стройной девушкой с робкой улыбкой, чуть аскетичной, но красивой, с серьёзными голубыми, как у Лоры, глазами; длинные темные волосы спящими змейками обвивают голову. Паранджу она, конечно, носить не станет; думаю, она ходит в подходящих сандалиях или в ботинках со стоптанными подошвами. А может и в сари. Такие девушки их носят.
Она работает с миссионерами — кормит голодающих третьего мира, утешает умирающих, замаливает наши грехи. Бессмысленно: наши грехи — зияющий ад, и чем глубже, тем их больше. Она, конечно, насчет бессмысленности станет спорить, что это дело Бога. Он всегда питал слабость к тщете. Ему кажется, тщета благородна.
В этом Сабрина похожа на Лору: то же стремление к определенности, тот же отказ от компромиссов, то же презрение к серьезным человеческим слабостям. Нужно быть красавицей, чтобы тебе это прощали. Иначе прослывешь брюзгой.
Преисподняя
Погода не по сезону теплая. Мягкая, ласковая, сухая и ясная. Даже солнце, такое тусклое в это время года, светит ярко и щедро, и закаты роскошны. Оживленные, улыбчивые дикторы на метеоканале говорят, это из-за какой-то далекой пыльной катастрофы — землетрясения, что ли, извержения вулкана. Нового смертоносного акта Божьей воли. Но их девиз: не бывает мрака без просвета. И просвета без мрака.
Вчера Уолтер возил меня в Торонто на встречу с адвокатом. Он сам туда ни за что бы не поехал — Майра настояла. Когда я сказала, что поеду на автобусе. Майра и слышать об этом не захотела. Всем известно, что туда ходит только один автобус, он отправляется затемно и возвращается в темноте. Она сказала, что, когда я среди ночи вернусь, меня ни один автомобилист не разглядит и задавит, как клопа. И вообще в Торонто одной ездить нельзя: всякий знает, что там живут сплошь мошенники и бандиты. А Уолтер, сказала она, в обиду меня не даст.
Уолтер надел красную бейсболку; между ней и воротом куртки его щетинистая шея выступала ещё одним бицепсом. Веки в складках, будто коленки.
— Я поехал бы на пикапе, — сказал он, — тот у меня, как кирпичный сортир. Если какой негодяй решит протаранить, придется ему сначала крепко подумать. Но у пикапа накрылись рессоры, и ездить не очень гладко. — Всех водителей в Торонто Уолтер считает чокнутыми: — Чтобы там ездить, надо быть чокнутым, а?
— Но мы-то поедем, — напомнила я.
— Только один раз. Как мы говорили девушкам, один раз не считается.
— И они тебе верили, Уолтер? — поддразнила я — он любит такие дразнилки.
— Еще бы. Глупы, как пробки. Блондинки особенно. — Я почувствовала, что он ухмыляется.
Сложена, как кирпичный сортир. Помнится, в прежнее время так говорили о женщинах. Считалось, что это комплимент: тогда далеко не у всех были кирпичные сортиры, только деревянные, вонючие и хлипкие — дунешь и упадет.
Усадив меня в автомобиль и пристегнув ремнем, Уолтер включил приемник: рыдала электроскрипка, путаная любовь, подлинный ритм страдания. Банального, но страдания. Развлекательный бизнес. Какими же мы стали вуайеристами! Я откинулась на положенную Майрой подушку. (Она экипировала нас, словно в дальнее плавание: положила плед, сэндвичи с тунцом, шоколадное печенье, термос с кофе.) За окном вяло тек Жог. Мы его переехали и повернули на север, минуя улицы, где прежде стояли коттеджи для рабочих, теперь известные, как «диспетчерские дома», потом несколько лавок: автосервис, опустившийся магазин здорового питания, магазин ортопедической обуви с зеленой неоновой ступней на вывеске, — она то вспыхивала, то гасла, словно все время шагала на одном месте. Дальше — торговый пассаж, пять магазинов, рождественская мишура — только в одном; Майрин салон красоты «Парик-порт». В витрине фотография коротко стриженного человека — не могу сказать, мужчины или женщины.
Затем мы проехали мотель, который раньше назывался «Конец странствиям». Думаю, имелся в виду «конец странствиям любовничков», но не все улавливали этот намек: название могло показаться зловещим: дом со входами и без выхода, провонявший аневризмами и тромбозами, флаконами снотворного и пулевыми ранениями в голову. Теперь мотель называется просто «Странствия». Изменить название — мудрое решение. Больше незавершенности, меньше конечности. Насколько лучше странствовать, чем приезжать.
На пути нам встретились ещё закусочные — улыбчивые куры протягивают на тарелках жареные кусочки своих тушек; оскалившийся мексиканец с тако в руках. Впереди маячил городской водяной бак — такой громадный цементный пузырь, заполняющий сельский пейзаж пустым овалом, будто облако без слов в комиксах. Мы выехали из города. Посреди поля корабельной рубкой торчала железная силосная башня; у дороги три вороны клевали разодранный пушистый комочек, который прежде был сурком. Заборы, опять силосные башни, стадо вымокших коров, кедровая рощица, болотце, полысевший и пожухлый летний камыш.
Накрапывал дождь. Уолтер включил дворники. Под их колыбельную я уснула.
Проснувшись, первым делом подумала: не храпела ли? А если храпела, то с открытым ли ртом? Так некрасиво, и потому так унизительно. Но спросить не решилась. Если интересно, знай: тщеславию нет предела.
Мы находились на восьмиполосном шоссе неподалеку от Торонто. Так сказал Уолтер, сама я не видела: дорогу загораживал мерно раскачивающийся фермерский грузовик, доверху набитый клетками с белыми гусями — их, вне всякого сомнения, везли на рынок. Тут и там между прутьями высовывались дикие головы на длинных, обреченных шеях, они хлопали клювами, испуская жалобные и нелепые крики, тонувшие в дорожном шуме. Перья липли к ветровому стеклу, в салоне пахло гусиным пометом и выхлопами.
На грузовике сзади была надпись: «Если вы достаточно близко, чтобы это прочитать, — вы слишком близко». Когда грузовик наконец свернул, перед нами открылся Торонто — искусственная гора стекла и бетона на плоской равнине вдоль берега озера; стекло, шпили, огромные сверкающие плиты, колючие обелиски тонули в рыжеватой дымке смога. Я видела город будто впервые: будто он вырос за ночь или его вообще нет, просто мираж.
Черные хлопья летели мимо, будто впереди тлела куча бумаги. В воздухе зноем вибрировала ярость. Я подумала, как с обочины стреляют по машинам.
Офис адвоката располагался рядом с Кинг-энд-Бей. Уолтер сбился с пути, а потом никак не мог найти место для парковки. Пришлось пешком идти пять кварталов, и Уолтер поддерживал меня за локоть. Я не понимала, где мы находимся: все очень изменилось. Каждый раз, когда я сюда приезжаю, — что случается редко — все меняется, и общее впечатление — опустошение, точно город разбомбили, сравняли с землей, а потом отстроили заново.
Центр, который я помню — тусклый, кальвинистский, белые мужчины в темных пальто колоннами маршируют по тротуарам; изредка женщины — непременные высокие каблуки, перчатки, шляпка, сумочка, взгляд устремлен вперед, — теперь такого центра нет. Правда, уже некоторое время. Торонто больше не протестантский город, скорее, средневековый — разношерстные толпы, пестрая одежда. Под желтыми зонтиками прилавки с хот-догами и солеными кренделями; уличные торговцы продают сережки, плетеные сумки, кожаные ремни; нищие с табличками «Безработный»: тоже отвоевали себе территорию. Я миновала флейтиста, трёх парней с электрогитарами, мужчину в килте и с волынкой. И не удивилась бы, встретив жонглеров, пожирателей огня или процессию прокаженных в капюшонах и с колокольчиками. Шум стоял умопомрачительный; радужная пленка, словно бензин, затянула мне стекла очков.
В конце концов мы добрались до адвоката. Впервые я обратилась в эту фирму ещё в сороковых; она тогда размещалась в темно-коричневом конторском здании в манчестерском стиле — с мозаичными вестибюлями, каменными львами и золотыми буквами на деревянных дверях с матовым стеклом. В лифте — стальная решетка — туда входишь, будто в тюрьму на секунду. Лифтерша в темно-синей форме и белых перчатках выкликала номера — их было всего десять.
В конце концов мы добрались до адвоката. Впервые я обратилась в эту фирму ещё в сороковых; она тогда размещалась в темно-коричневом конторском здании в манчестерском стиле — с мозаичными вестибюлями, каменными львами и золотыми буквами на деревянных дверях с матовым стеклом. В лифте — стальная решетка — туда входишь, будто в тюрьму на секунду. Лифтерша в темно-синей форме и белых перчатках выкликала номера — их было всего десять.
Сейчас фирма переселилась в пятидесятиэтажную башню из зеркального стекла. Мы с Уолтером поднялись в блестящем лифте, пластиковом, «под мрамор», где пахло автомобильной обивкой и толпились люди — мужчины и женщины с потупленными глазами и безучастными лицами вечных служащих. Люди, которые смотрят лишь на то, за рассматривание чего им заплачено. Приемная фирмы сошла бы за вестибюль пятизвездочного отеля: букеты, громадностью и хвастливостью своей достойные восемнадцатого века, толстый, грибного цвета ковёр во весь пол, абстрактная картина, составленная из дорогущих клякс.
Адвокат вышел к нам, пожал руки; что-то мямлил, жестикулировал, приглашал пройти. Уолтер сказал, что подождет меня прямо здесь. Он с некоторым беспокойством взирал на молодую, элегантную секретаршу в черном костюме с лиловым шарфиком и перламутровыми ногтями; она же смотрела не столько на самого Уолтера, сколько на его клетчатую рубашку и огромные стручкообразные ботинки на каучуковой подошве. Решившись сесть на диван, Уолтер погрузился туда, как в зыбучие пески, — колени сложились, а брюки вздернулись, открыв красные носки — гордость лесорубов. На изящном столике перед Уолтером лежали деловые журналы, предлагавшие ему с выгодой вложить деньги. Уолтер выбрал номер о взаимных фондах — в его лапищах журнал выглядел «клинексом». Глаза у Уолтера вращались, точно у бегущего быка.
— Я скоро, — сказала я, чтобы его успокоить. На самом деле, я задержалась дольше, чем думала. У этих адвокатов плата повременная, как у дешевых шлюх. Я все время ждала стука в дверь и раздраженного окрика: Эй, там! Что за дела? Раз-два — и готово!
Когда я уладила дела с адвокатом, мы дошли до машины, и Уолтер сказал, что отвезет меня пообедать. Сказал, что знает хорошее местечко. Думаю, тут тоже приложила руку Майра: Ради Бога, проследи, чтобы она поела: они в этом возрасте едят, как птички, не понимают, когда силы на исходе, — она же умрет с голоду прямо у тебя в машине. А может, он сам проголодался: пока я спала, он съел все Майрины упакованные сэндвичи, и шоколадное печенье в придачу.
Место, которое он знал, называлось «Преисподняя». Он там обедал, когда был здесь в последний раз, — два или три года назад, и кормили его, учитывая обстоятельства, прилично. Какие обстоятельства? Ну, заведение же в Торонто. Уолтер заказал тогда двойной чизбургер со всем, что положено. Там готовили жареную грудинку и вообще разное мясо на гриле.
Я сама знавала эту забегаловку — десять лет назад, когда следила за Сабриной после её первого бегства от Уинифред. К концу занятий я ошивалась у школы, садилась на какой-нибудь скамейке, где могла бы перехватить Сабрину — нет, не то, — где она могла бы узнать меня, хотя шанс был ничтожен. Я пряталась за газетой, точно жалкий эксгибиционист, одержимая столь же безнадежной тягой к девочке, которая, разумеется, бежит от меня, как от тролля.
Я лишь хотела, чтобы Сабрина знала: я здесь; я существую; я не та, о ком ей рассказывали. Я могу стать ей прибежищем. Я понимала, что прибежище ей понадобится, уже понадобилось — я ведь знала Уинифред. Но ничего не вышло. Сабрина так меня и не заметила, а я не подошла. Когда подворачивался шанс, трусила.
Однажды я шла за ней до самой «Преисподней». Похоже, девочки — её ровесницы, из той же школы — болтались там в обеденный перерыв или прогуливали уроки. Огненно-красная вывеска на дверях, вдоль оконных рам — желтые пластмассовые гребешки, изображавшие адское пламя. Меня напугала поистине мильтоновская смелость названия: соображают ли владельцы, каких духов вызывают?
Нет. Они не знали. «Преисподняя» была адским пламенем только для мяса.
Лампы в цветных стеклянных абажурах, пестрые жилистые растения в глиняных горшках — атмосфера шестидесятых. Я устроилась в кабинке рядом с той, где сидела Сабрина с двумя подругами; все три — в одинаковой мешковатой мальчишеской форме: похожие на пледы юбки в складку и галстуки в тон — эту деталь Уинифред находила особенно элегантной. Девочки изо всех сил портили впечатление: гольфы сползли, блузки выбились, галстуки съехали набок. Девочки жевали резинку, будто отправляли регилиозный обряд, и болтали — скучающими голосами и чересчур громко, девочки это превосходно умеют.
Все три были красивы — как бывают красивы в этом возрасте все девочки. Такую красоту не скроешь и не сбережешь: это свежесть, упругость клеток; она дается даром, временно, и повторить её невозможно. Но все они были недовольны собой и уже пытались себя изменить — улучшить, исказить, умалить, втиснуть в невероятную воображаемую форму, выщипывая и рисуя на лицах. Я их не порицаю: сама делала то же самое.
Я сидела, подглядывая за Сабриной из-под полей обвислой летней шляпы и подслушивая пустую девчачью болтовню, которой они прикрывались, будто камуфляжем. Ни одна не говорила, что думала, ни одна не доверяла остальным, — и правильно: невольные предательства в этом возрасте свершаются ежедневно. Две блондинки; только у Сабрины волосы темные и блестящие, как спелая вишня. Вообще-то она не слушала подружек и не смотрела на них. За напускным безразличием её взгляда, должно быть, зрел бунт. Я узнала эту суровость, это упрямство, это негодование принцессы в заточении, — их держат в тайне, пока не накоплены силы. Ну держись, Уинифред, удовлетворенно подумала я.
Сабрина меня не заметила. Точнее, заметила, но не узнала. Девочки поглядывали в мою сторону, шептались и хихикали. Такое я тоже помнила. Ну и чудище эта старушенция! Или что-нибудь посовременнее. Думаю, из-за шляпы. Давно прошли времена, когда она считалась модной. В тот день для Сабрины я была просто старой женщиной — пожилой женщиной, — непонятной пожилой женщиной, но не поразительно дряхлой.
Когда они ушли, я направилась в туалет. На стене увидела стишок:
Юные девушки теперь напористее, чем когда-то, но пунктуация у них лучше не стала.
Когда мы с Уолтером наконец разыскали «Преисподнюю», которая (сказал Уолтер) обнаружилась не там, где он её видел в последний раз, — окна забегаловки оказались забиты фанерой, на фанере — какое-то объявление. Уолтер покрутился у запертых дверей, как собака, потерявшая зарытую кость.
— Похоже, закрыто, — сказал он. Постоял, засунув руки в карманы, и прибавил: — Вечно они все меняют. Невозможно привыкнуть.
После розысков и нескольких неудачных попыток мы смирились с сальными ложками «Давенпорта» — виниловые стулья, на столиках — автоматические проигрыватели, набитые «кантри» и кое-чем из ранних Битлов и Элвиса Пресли. Уолтер поставил «Отель разбитых сердец», и под эту песню мы поедали гамбургеры и пили кофе. Уолтер заявил, что заплатит сам — опять, конечно, Майра. Наверное, сунула ему двадцатку.
Я съела только полгамбургера. Целый не осилила. Уолтер доел остальное — сунул разом в рот, словно по почте отправил.
На обратном пути я попросила Уолтера проехать мимо моего старого дома — того, где я жила с Ричардом. Дорогу я помнила прекрасно, но дом не сразу узнала. Такой же чопорный, неизящный, громоздкий, с косыми окнами, темно-бурый, как настоявшийся чай, но теперь по стенам вился плюш. Деревянно-кирпичное шале, когда-то кремовое, стало яблочно-зеленым, и тяжелая парадная дверь тоже.
Ричард был против плюща. Когда мы въехали, плющ кое-где рос, но Ричард его изничтожил. Плющ разъедает камень, говорил Ричард, лезет в трубы и приманивает грызунов. Тогда Ричард ещё объяснял, почему думает и поступает так, а не иначе, и старался внушить мне те же причины мыслей и поступков. Потом он на причины плюнул.
Передо мной мелькнула картинка: я в соломенной шляпке и светло-желтом платье — ситцевом, потому что очень жарко. Конец лета. Со дня свадьбы прошел год. Земля — будто каменная. По наущению Уинифред я занялась садоводством: нужно иметь хобби сказана она. Уинифред решила, что мне стоит начать с сада камней: если растения не выживут, хоть камни останутся. Погубить камни у тебя силенок не хватит, пошутила она. Уинифред прислала мне, как она выразилась, трёх надежных людей; они вскапывают землю и укладывают камни, а я сажаю растения.