За окном было серо, ровная безжизненная серость; небо и пористый тающий снег — одного цвета. Я включила электрический чайник, вскоре он затянул свою паровую колыбельную. Плохо дело, если кухонная утварь заботится о тебе, а не наоборот. Но все-таки он меня утешил.
Я налила чай, выпила и сполоснула чашку. Хоть посуду ещё могу за собой мыть — и на том спасибо. Затем поставила чашку на полку к другим чашкам — вручную расписанная посуда бабушки Аделии; лилии к лилиям, фиалки к фиалкам, одинаковые узоры вместе. По крайней мере, в буфете у меня порядок. Но из головы не шло белье, упавшее на ступеньки. Эти тряпки, скомканные лоскуты — точно сброшенная белая кожа. Впрочем, не такая уж и белая. Завещание кому-то: чистые страницы, на которых царапало мое тело, оставляя таинственные знаки, медленно, но уверенно выворачиваясь наизнанку.
Может, попытаться собрать белье и снова запихнуть в корзину — тогда никто ничего не узнает. Никто — это Майра.
Похоже, меня охватила страсть к порядку.
Лучше поздно, чем никогда, говорит Рини.
О, Рини! Как я хочу, чтобы ты была рядом. Вернись и позаботься обо мне!
Но она не придет. Придется самой о себе заботиться. О себе и о Лоре, как я торжественно обещала.
Лучше поздно, чем никогда.
Так на чем я остановилась? Была зима. Нет, это уже было.
Была весна. Весна 1936 года. В этом году все стало разваливаться. Точнее, продолжало разваливаться, но уже серьёзнее, чем прежде.
В том году король Эдуард отрекся от престола; пожертвовал честолюбием ради любви. Нет. Пожертвовал своим честолюбием ради честолюбия герцогини Виндзорской[99]. Это событие запомнилось. А в Испании началась Гражданская война. Но это все случилось несколько месяцев спустя. Что же было в марте? Нечто. Ричард, шурша газетой за завтраком, сказал: он это все-таки сделал.
В тот день мы завтракали вдвоем. Лора ела с нами только по выходным, да и тогда уклонялась, притворяясь, что ещё спит. В будни она ела одна в кухне, потому что ехала в школу. Ну, не одна: с миссис Мергатройд. А мистер Мергатройд отвозил Лору в школу и забирал оттуда, поскольку Ричард не хотел, чтобы Лора ходила пешком. На самом деле, боялся, что она собьется с пути.
Лора обедала в школе, а по вторникам и четвергам брала уроки игры на флейте: требовалось на чем-нибудь играть. Начали с фортепиано, но ничего не вышло. С виолончелью то же самое. Нам сказали, что Лора мало занимается, хотя вечерами наш слух порой терзали печальные, фальшивые завывания флейты. Фальшивила она явно намеренно.
— Я с ней поговорю, — сказал как-то Ричард.
— Вряд ли нам есть, на что жаловаться, — отозвалась я. — Она просто делает, что ты сказал.
Лора больше не дерзила Ричарду. Но тут же покидала комнату, если он входил.
Вернемся к утренней газете. Ричард держал её между нами, и я читала заголовки. Он — это Гитлер, который вошел в Рейнские земли. Он нарушил правила, перешел границу, совершил запретное. Что ж, сказал Ричард, это можно было предвидеть, но, похоже, он застиг их врасплох. Утер им нос. Ловкий парень. Умеет нащупать слабое место. И шанса не упустит. Надо отдать ему должное. Я соглашалась, не слушая. В те месяцы, чтобы не сломаться, мне оставалось лишь ничего не слушать. Глушить все посторонние шумы; подобно канатоходцу, пересекающему Ниагарский водопад, не могла позволить себе глядеть по сторонам — боялась утратить равновесие. А как ещё себя вести, если то, о чем постоянно думаешь, так далеко от жизни, которую вроде бы ведешь? От того, что стоит на столе перед тобою — в то утро там стоял белый нарцисс в вазочке, выдавленный из луковицы, которую прислала Уинифред. Такие прелестные в это время года, говорила она. Так благоухают. Словно вдыхаешь надежду.
Уинифред считала меня безобидной. Иными словами, дурочкой. Позже — десять лет спустя, — она мне скажет (по телефону, поскольку мы больше не встречались):
— Я думала, ты глупа. На самом деле ты порочна. Ты всегда нас ненавидела: твой отец разорился и поджег свою фабрику — вот почему ты на нас злилась.
— Он не поджигал, — скажу я. — Это сделал Ричард. Или подстроил.
— Гнусная ложь. Твой отец был полным банкротом, если б не страховка, вы остались бы без гроша. Мы вытащили вас из грязи — тебя и твою полоумную сестру! Если бы не мы, ты оказалась бы на улице и не бездельничала бы круглые сутки, не отрывая зад от дивана, как избалованный дитятя. За тебя всегда все делали другие: ты никогда не пыталась хоть что-нибудь сделать сама, ни секунды не благодарила Ричарда. Ты никогда и пальцем не пошевелила, чтобы ему помочь, — ни разу!
— Я делала, как вы хотели. Помалкивала. Улыбалась. Была нарядной вывеской. Но с Лорой — это было чересчур. Не надо было ему трогать Лору.
— Все это одна лишь злоба, злоба, злоба! Ты обязана нам всем, и вот этого ты не могла простить. И ты ему отомстила. Вы две его просто убили — все равно что приставили пистолет к виску и спустили курок.
— А кто же убил Лору?
— Лора покончила с собой, и ты прекрасно это знаешь.
— Я то же самое могу сказать о Ричарде.
— А вот это клевета! Лора была больная на всю голову. Не понимаю, как ты могла поверить хоть одному её слову, о Ричарде и о чем угодно. Никто в здравом уме не поверил бы!
Я больше не могла говорить и повесила трубку. Но я была бессильна, потому что у Уинифред уже имелась заложница. Моя Эйми.
Однако в 1936 году Уинифред была довольно любезна, и я оставалась её протеже. Она таскала меня на разные сборища — в Молодежную лигу, на посиделки политиков, на заседания всевозможных комитетов — и пристраивала меня куда-нибудь в угол, пока общалась с нужными людьми. Теперь я понимаю, что её по большей части не любили, а просто терпели: у неё были деньги и неистощимая энергия, многих женщин её круга устраивало, что она берет на себя львиную долю любой работы.
Время от времени какая-нибудь из них подсаживалась ко мне со словами, что знала мою бабушку, а если помоложе — что желали бы с ней познакомиться в то прекрасное предвоенное время, когда ещё была возможна истинная элегантность. Это был пароль: подразумевалось, что Уинифред принадлежит к парвеню — нуворишам, наглым и вульгарным, и мне следует защищать другую систему ценностей. В ответ я слабо улыбалась и говорила, что бабушка умерла задолго до моего рождения. То есть им не следует ждать от меня противостояния Уинифред.
А как дела у вашего умного мужа? — спрашивали они. Когда ждать важного известия? Важное известие касалось политической карьеры Ричарда, которая формально не началась, но считалась неизбежной.
Ах, улыбалась я, не сомневаюсь, я услышу его первой. Неправда: я не сомневалась, что узнаю обо всем последней.
Наша жизнь — моя и Ричарда — устаканилась, и мне казалось, она не изменится никогда. Вернее, существовали две жизни — дневная и ночная: абсолютно разные и притом неизменные. Спокойствие и порядок, все на своем месте, а в глубине — узаконенное изощренное насилие: грубый, тяжелый башмак, отбивающий такт на мягком ковре. Каждое утро я принимала душ, чтобы смыть с себя ночь, смыть эту штуку, которую Ричард втирал в голову, — какой-то дорогой душистый жир. Я вся им пропахла.
Беспокоило ли Ричарда мое равнодушие к его ночной деятельности, мое отвращение даже? Нисколько. Как и во всем, он предпочитал завоевывать, а не сотрудничать.
Иногда (со временем все чаще) на моем теле оставались синяки — лиловые пятна синели, потом желтели. Удивительно, как меня легко повредить, улыбался Ричард. Одно прикосновение. Никогда не встречал женщины с такой чувствительной кожей. Это потому, что я очень юная и нежная.
Он предпочитал ставить синяки на бедрах — там не видно. Синяки на открытых местах помешали бы его карьере.
Иногда мне казалось, что эти знаки на теле — что-то вроде шифра, который расцветал и бледнел, подобно симпатическим чернилам над свечой. Но если это шифр, у кого же ключ?
Я была песком, я была снегом — на мне писали, переписывали и стирали написанное.
Пепельница
Я снова была у доктора. Меня отвезла Майра: оттепель сменилась заморозками и гололедом, чересчур скользко идти, сказала она.
Доктор постучал мне по ребрам, подслушал сердце, нахмурил чело, разгладил, а потом, видимо, пришел к какому-то заключению и спросил, как я себя чувствую. Кажется, он что-то сделал с волосами: раньше у него просвечивала макушка. Может, наклейку носит? Или, хуже того, сделал трансплантацию? Ага, подумала я. Несмотря на бег трусцой и волосатые ноги, возраст дает о себе знать. Скоро ты пожалеешь, что столько загорал. Лицо станет, как мошонка.
Тем не менее, доктор был оскорбительно игрив. Только что не говорил: ну и как мы сегодня себя чувствуем? Oн никогда не называет меня мы, как некоторые: понимает важность первого лица единственного числа.
Тем не менее, доктор был оскорбительно игрив. Только что не говорил: ну и как мы сегодня себя чувствуем? Oн никогда не называет меня мы, как некоторые: понимает важность первого лица единственного числа.
— Спать не могу, — ответила я. — Мучают сны.
— Если видите сны, значит, спите, — попытался сострить он.
— Вы понимаете, что я хочу сказать, — отрезала я. — Это не одно и то же. От этих снов я просыпаюсь.
— Кофе пьете?
— Нет, — солгала я.
— Значит, угрызения совести.
Он стал выписывать рецепт — на какие-нибудь подслащенные пилюли, конечно. И при этом хихикал: наверное, считал, что исключительно остроумен. В какой-то момент порча опыта дает обратный ход: с годами в глазах окружающих мы превращаемся в наивных простаков. Глядя на меня, доктор видит лишь никчемную и, значит, невинную старушенцию.
Пока я находилась в святилище, Майра в приемной листала старые журналы. Выдрала статью о том, как справиться с душевным напряжением, и ещё одну — о благотворном действии сырой капусты. Прямо для меня, сказала она, явно довольная своими trouvailles[100]. Майра постоянно ставит мне диагнозы. Мое физическое здоровье ей интересно не менее духовного, — особенно беспокоит её мой кишечник.
Я ответила, что вряд ли могу страдать от напряжения, поскольку в вакууме напряжения не бывает. Что касается сырой капусты, то меня от неё пучит, так что я проживу без её благотворного действия. И прибавила, что не собираюсь провести остаток дней, смердя, как бочонок с кислой капустой, и гудя, точно клаксон.
Грубость насчет функций организма Майру всегда вырубает. Остаток пути она молчала с гипсовой улыбкой на губах.
Иногда мне за себя стыдно.
Работа всегда под рукой. Под рукой — подходящее выражение: подчас мне кажется, что пишет только рука, а все остальное нет; она живет своей жизнью и будет жить даже отрубленной, вроде забальзамированного зачарованного египетского амулета или высушенной кроличьей лапки, которую на счастье вешают под зеркальце в машинах. Несмотря на артрит, рука в последнее время проявляет невиданную прыть, отбросив к чертям собачьим сдержанность. Она пишет много такого, чего я в здравом уме никогда бы не написала. Страница за страницей. На чем я остановилась? Апрель 1936 года.
В апреле нам позвонила директриса школы святой Цецилии. Речь идет о Лорином поведении, сказала она. Не телефонный разговор.
Ричард был ужасно занят. Он предложил мне поехать с Уинифред, но я сказала, что чепуха; я сама все улажу и сообщу ему, если будет что-то важное. Я договорилась о встрече с директрисой, чью фамилию уже не помню. Я вырядилась так, чтобы её напугать или хотя бы напомнить о положении и влиянии Ричарда. Помнится, явилась в кашемировом пальто, отделанном мехом росомахи — не по сезону теплом, зато впечатляющем, — и в шляпе с дохлым фазаном —.точнее, с частями фазана: крыльями, хвостом и головой с красными бусинками вместо глаз.
Седеющая директриса напоминала вешалку, — хрупкие кости, обернутые мокрыми на вид тряпками. От ужаса втянув голову в плечи, она сидела в кабинете, забаррикадировавшись дубовым столом. Еще год назад я дрожала бы перед ней, как сейчас она передо мной — точнее, перед денежным мешком, который я олицетворяла. Но за этот год я обрела уверенность. Я наблюдала за Уинифред и подражала. Я уже научилась вздергивать одну бровь.
Директриса нервно улыбалась, показывая выпуклые желтые зубы, точно полуобгрызенный кукурузный початок. Интересно, что Лора натворила, чтобы заставить директрису пойти на конфликт с отсутствующим Ричардом и его невидимым могуществом.
— Боюсь, мы не сможем учить Лору дальше, — сказала она. — Мы сделали все, что в наших силах, знаем, что имеются смягчающие обстоятельства, но, поймите, мы должны думать и о других ученицах, а Лора на них, я боюсь, пагубно влияет.
Я тогда уже усвоила, как важно заставить людей объясняться.
— Простите, но я не понимаю, о чем идет речь, — процедила я, едва разжимая губы. — Какие смягчающие обстоятельства? Почему пагубно влияет?
Мои руки неподвижно лежали на коленях, я приподняла подбородок и чуть склонила голову, — так лучше смотрелась шляпа с фазаном. Я надеялась, директриса чувствует, как на неё уставились все четыре глаза. За мной стояло богатство, за ней — возраст и положение. В кабинете было жарко. Я бросила пальто на спинку стула, но все равно обливалась потом, точно портовый грузчик.
— На богословии — единственном, кстати, уроке, к которому Лора проявляет хоть какой-то интерес, она ставит под сомнение самого Господа Бога. Даже написала сочинение «Лжет ли Бог?» — вот до чего дошло. Это весь класс выбило из колеи.
— И какой она дает ответ? — спросила я. — Насчет Бога. — Я удивилась, но виду не подавала; а я-то думала, что у Лоры интереса к Богу поубавилось. Оказывается, я ошибалась.
— Утвердительный. — Директриса посмотрела на стол, где лежало сочинение Лоры. — Вот здесь она цитирует Третью Книгу Царств, глава 22 — то место, где Бог обманывает царя Ахава[101]: «И смотрите, Бог вкладывает лживый смысл в уста всех пророков». Дальше Лора утверждает, что если Бог поступил так однажды, откуда мы знаем, что он так не делал и потом, и как тогда отличить лживые пророчества от истинных:
— Ну, по крайней мере, логично, — заметила я. — Лора Библию знает.
— Да уж, — раздраженно сказала директриса. — Ради выгоды и Дьявол цитирует Священное Писание. Дальше Лора говорит, что Бог обманывает, но не жульничает: он всегда посылает людям истинного пророка тоже, но того никто не слушает. Она считает, Бог — что-то вроде радиостанции, а мы плохие приемники. Я нахожу это сравнение, по меньшей мере, непочтительным.
— Лора не хотела быть непочтительной, — сказала я. — Во всяком случае, не по отношению к Богу.
На это директриса не обратила внимания.
— Дело даже не в том, что она убедительно спорит, она считает возможным задавать вопросы.
— Лора любит получать ответы, — сказала я. — Она любит ответы на важные вопросы. Полагаю, вы согласитесь, что вопросы о Боге — из их числа. Не понимаю, что в этом пагубного.
— Другие ученицы находят это пагубным. Они считают, что она… ну, воображает. Бросает вызов авторитетам.
— Как и Христос, — сказала я. — В его время некоторые так думали.
Директриса не прибегла к неопровержимому аргументу: что дозволено Христу, не дозволено шестнадцатилетней девчонке.
— Вы не совсем понимаете, — проговорила она, ломая руки. Я с интересом за ней наблюдала — никогда раньше такого не видела. — Ученицы находят её… они думают, что она забавна. Во всяком случае, некоторые. Другие считают, что она большевичка. А остальные — что она просто странная. Как бы то ни было, она вызывает нездоровый интерес.
Я начала понимать.
— Не думаю, что Лора хочет быть забавной, — заметила я.
— Но так трудно понять! — Мы помолчали, глядя друг на друга через стол. — У неё и последователи есть, — прибавила директриса не без зависти. Подождав, пока я переварю эту информацию, она продолжила: — И потом, у неё слишком много пропусков. Я понимаю, проблемы со здоровьем, но все же…
— Какие ещё проблемы? — удивилась я. — С Лорой все в порядке.
— Ну, она столько ходит к врачу, я решила…
— К какому врачу?
— Это не вы писали? — И она предъявила мне пачку писем. Я сразу же узнала свою бумагу. Потом просмотрела письма: я их не писала, но подпись стояла моя.
— Понятно, — сказала я, забирая пальто и сумочку. — Придется с Лорой поговорить. Спасибо, что уделили мне время. — И я пожала директрисе кончики пальцев. Было ясно без слов, что Лору из школы придется забрать.
— Мы так старались. — Бедняжка чуть не рыдала. Еще одна мисс Вивисекция. Рабочая лошадка. Благие намерения и никакого толку. Лоре не чета.
Вечером Ричард спросил, как прошла встреча, и я рассказала о Лорином пагубном влиянии на одноклассниц. Ричарда это не рассердило, а позабавило, едва ли не восхитило. Он сказал, у Лоры есть характер. Умеренно бунтует — значит, заводная. Он и сам не любил школу, учителя с ним мучились. Вряд ли по тем же причинам, что с Лорой, подумала я, но промолчала.
О подложных письмах я не упомянула: пусти лису в курятник. Дразнить учителей — одно дело, прогуливать — совсем другое. Попахивало преступлением.
— Зря ты подделала мой почерк, — сказала я Лоре наедине.
— Почерк Ричарда не получается. Он совсем другой. Твой гораздо проще.
— Почерк — личная вещь. Смахивает на воровство. Секунду она казалась расстроенной.
— Прости. Я просто одолжила. Подумала, ты не будешь против.
— Думаю, нет нужды спрашивать, зачем?
— Я не просила, чтобы меня посылали в школу, — сказала Лора. — Меня там все любят не больше, чем я их. Не принимают всерьёз. Они сами не серьёзные. Если б мне пришлось туда все время ходить, я бы и правда заболела.