– Ты знаешь, на кого ты сейчас похож? – спрашиваю я. – На Робинзона Крузо на острове, который уверен в том, что костюм ему никогда больше надевать не придется. Ох, как я тебя люблю!
Он хмурится, кусает губы, стараясь скрыть выражение лица: он, кажется, немного испуган и восхищен. Я так его люблю, что у меня мутится в глаза. Он ложится на диван, откидывает голову назад на валик, запускает руки в волосы и говорит старательно ровным голосом, глядя в потолок:
– Вот так это и должно быть. Мы должны теперь так и продолжать, вот и все.
Внезапно он поднимается, наклоняется вперед и, тыча в меня пальцем, орет:
– Открывай другую коробку, шлюха, открывай, подлиза ты и плакса! Открывай, дерьмо!
– Хорошо, хорошо, сударь, – отвечаю я.
Это коробка для обуви от Шарля Журдана, магазина, в который я никогда не заходила, благоразумно считая, что моя кредитная карточка в Блумингдейле и это не дает мне достаточно поводов для соблазна. Я разворачиваю бумагу и вижу пару серых замшевых туфель, очень элегантных, на удивительно высоких каблуках.
– Благое небо, я и не знала, что бывают такие высокие каблуки!
Он встает с дивана и садится рядом со мной. Вид у него удрученный.
– Ах, я понимаю, что ты хочешь сказать!
– Что я хочу сказать? Это туфли.
– Конечно, туфли. Но мне кажется, что они тебе не нравятся. Скажи, не нравятся? Ну, если не считать каблуков?
Я беру в каждую руку по туфле: замша мягкая, как бархат.
– Потрясающие туфли. Конечно, эти заграничные штучки носить трудно, да и стоят они, должно быть, целое состояние. А так, конечно…
Он пожимает плечами, как будто что-то его смутило.
– Послушай, – говорит он, – я купил их не для того, чтоб ты их носила. Я хочу сказать, носила на улице.
Он мне показывает вещи от Бендела.
– Это для нас. Для меня. Для нас обоих. Я хотел бы… То есть, я говорю… Но если они тебе действительно не нравятся…
Мне вдруг кажется, что передо мной совсем молодой парень, который приглашает меня выпить с ним по рюмке и приготовился к тому, что получит от ворот поворот. Я таким никогда его не видела.
– Дорогой, – лихорадочно говорю я, – они очень хороши. Ты пощупай кожу. Конечно, я буду их носить.
– Я очень рад, – отвечает он.
В голосе его еще слышно смущение.
– Я надеялся, что они тебе понравятся.
Голос его становится обычным:
– Надень все это. Быстренько.
Я повинуюсь. Как каждый вечер до сегодняшнего (и это будет последний) на мне только рубашка, и я быстро надеваю пояс. С чулками немного сложнее. Туфли мне в самый раз.
– Я взял с собой твои черные, – говорит он. – Я настоял, чтобы они нашли девушку с тем же размером. Она перемерила девять пар, пока я не остановился на этой. К счастью, у тебя ходовой размер.
Каблуки настолько высоки, что наши головы почти вровень. Он прижимает меня к себе, кладет руки на мою грудь, обводит пальцами вокруг сосков. Глаза его почти ничего не выражают.
В серых радужках я вижу два миниатюрных отражения своего лица. Его руки спускаются ниже, на живот, к поясу, следуют его контуру, одну за другой трогают резинки, потом верх чулок. Уже почти стемнело. Он зажигает лампу за нами.
– Стой на месте, – говорит он мне, а сам садится на диван. – А теперь, – добавляет он чуть охрипшим голосом, – иди сюда. И не спеши.
Я медленно иду вперед по ковру. Иду мелкими осторожным шажками, мои руки неловко болтаются. Что-то гудит у меня в ушах, и дыхание мое становится тяжелее.
– Повернись, – говорит он, когда я уже в нескольких сантиметрах от дивана.
Я едва слышу его.
– Подними рубашку.
Я поворачиваюсь, держась очень прямо и прижимая подол рубашки к груди.
– Ты разочарован? – спрашиваю я, и голос мой звучит пронзительно.
– Шутишь? Ты восхитительна, – шепчет он позади меня, – восхитительна, кошечка.
Я закрываю глаза. Слушаю гул в ушах: каждая частица моего тела хочет, чтоб до нее дотронулись. Я стараюсь, чтобы у меня разложило уши, зеваю, трясу головой.
«Прошу тебя, прошу тебя…» – шепчет во мне какой-то голос.
– Стань на четвереньки, – говорит он. – И хорошенько подними рубашку. Заверни повыше, я хочу видеть твой зад.
Я рассматриваю серый ковер. Он теперь совершенно рядом с моим лицом.
– Иди на четвереньках, – очень тихо говорит он. – До двери.
Я ставлю вперед правую руку, потом правое колено, потом левую руку. Говорю себе: «Слоны так ходят?» Левое колено. Все это в полном молчании, которое нарушает вдруг спор за дверью квартиры. Хлопает дверь. Виолончелист, который живет ниже этажом, начинает играть упражнения, и я концентрирую внимание на начальных тактах. Я думала, что музыканты постепенно разогреваются, как жонглеры. Но этот вначале играет увлеченно и сильно, но за три часа все слабее и слабее. Он лысый и мрачный. Я его в лифте видела.
– Я больше не могу, – говорю я.
Мое тело как будто съеживается при звуке моего голоса. На секунду я кладу голову на ковер; когда стоишь, он жестким не кажется, но на самом деле для кожи неприятен. Высота каблуков мешает мне сесть так, как я хочу: поджав колени под подбородок и обхватив их руками.
– Что случилось? – ровным голосом спрашивает он.
– Я чувствую себя как идиотка.
Лампа в другом конце комнаты дает недостаточно света, чтоб я могла рассмотреть выражение его лица. Он закладывает руки за голову и откидывается на диванные подушки. Я, шатаясь, встаю и говорю:
– Ковер царапает.
Потом сажусь на ближайший стул, скрещиваю руки на поднятой рубашке. Один рукав спустился, и я его закатываю.
– Похоже, что мы уже были в такой ситуации, – говорит он, не глядя на меня. – Терпеть не могу собирать чемоданы. А еще больше разбирать. Последний раз я твой разбирал целую неделю.
Внизу виолончель рычит с такой силой, как будто бы музыкант сошел с ума.
– Я не понимаю, как ты все время забываешь, что я могу тебя побить? С тобой каждый раз приходится все начинать сначала. Прежде чем сказать мне: «Нет, я не хочу это делать», почему ты не думаешь о моем ремне? Почему ты ночь за ночью забываешь, что это такое? Вечно с тобой приходится спорить, дерьмовая потаскуха, а кончается тем, что ты делаешь как я говорю.
Он наклоняется ко мне, откидывает волосы со лба.
– Когда я иду на четвереньках, у меня такое впечатление, что я стала собакой… Я боюсь, что ты смеешься надо мной.
– Да, ты должна чувствовать себя идиоткой. Какая срань, шлюха! Захочу посмеяться над тобой, так скажу.
Я молча трясу головой. Он ходит вокруг меня, рассматривая меня изучающим взором. Я сижу словно каменная на краешке стула, сжав колени, скрестив руки и обхватив ладонями плечи. Он тянет меня назад, пока я лопатками не касаюсь спинки стула. Он запускает руку мне в волосы, массирует мне кожу на голове; он медленно оттягивает мне голову назад, пока мое лицо не принимает почти горизонтальное положение. Макушкой я касаюсь его члена. Он трет кулаком нижнюю часть моего лица. Рот у меня открывается. Когда я начинаю стонать, он на минуту выходит, возвращается со стеком, и кладет его на чайный столик.
– Посмотри на него. Посмотри на меня, – говорит он. – В три минуты я тебя на целую неделю в постель уложу.
Но я его едва слышу. Мне больно дышать, настолько горло у меня сжало. Открытый рот причиняет мне боль.
– Иди на четвереньках, – говорит он.
Вот я опять в той же позе. Я прячу лицо на правом плече и чувствую, как дрожь от подбородка распространяется по всему телу, у меня дрожат руки и ноги, даже пальцы на ногах дрожат. Я слышу, как стек стучит по крышке стола. Острая боль пронзает мне низ ягодиц, в глазах красные и белые круги. Слезы выступают у меня на глазах. Выведенная из оцепенения, я кое-как добираюсь до двери, потом направляюсь к лампе. Подходит кошка, трется о мою ногу и мурлычет. Чулки рвутся на коленях. В ту секунду, когда я дохожу до дивана, он обрушивается на меня и опрокидывает меня на спину.
Первый (и единственный) раз я кончаю вместе со своим любовником. Потом он лижет мое лицо.
Каждое прикосновение языка вызывает у меня ощущение тепла, а потом – когда он убирает язык – ощущение холода; слюна и пот испаряются в кондиционированном воздухе комнаты.
Когда он останавливается, я открываю глаза.
– Но ты бьешь меня, даже когда я делаю то, что… – говорю я тихо. – Тебе нравится меня бить.
– Да. Мне нравится видеть, как ты корчишься, слышать, как ты умоляешь меня. Слышать твои крики, когда ты больше не владеешь собой. Люблю видеть ссадины и следы побоев на твоем теле, и знать, откуда следы ремня на твоей заднице.
Я вздрагиваю. Он вынимает старое одеяло, которое обычно сложено под диванной подушкой. Он его разворачивает, укрывает меня, расправляя у меня под подбородком выкрошившийся шелковый край:
– А еще мне нравится это, потому что ты этого хочешь.
– Да, хочу. Но никогда, если… никогда… – в полусне шепчу я.
– Я знаю, – говорит он мне на ухо, запуская обе руки мне в волосы.
– А еще мне нравится это, потому что ты этого хочешь.
– Да, хочу. Но никогда, если… никогда… – в полусне шепчу я.
– Я знаю, – говорит он мне на ухо, запуская обе руки мне в волосы.
* * *Никто никогда не видел моего тела, кроме парня по имени Джимми и женщины, чьего имени я не знаю. Иногда в ванной или перед зеркалом я смотрела на следы побоев на себе с тем смутным любопытством, с каким обычно люди рассматривают чужие семейные фотографии. Они со мной не имели ничего общего. Мое тело не имело со мной ничего общего. Это была приманка, предмет, которым он пользовался для удовлетворения своих капризов, вещь, предназначенная возбуждать нас обоих.
* * *Вечером, раздевая меня, чтоб я приняла ванну, он говорит мне, что нанял массажиста. Он бросает мою блузку на белый кафельный пол. Я снимаю юбку и сажусь на бортик ванной, пока он снимает с меня туфли, потом встаю, чтоб он снял с меня белье. Ему нравится это белое хлопковое белье от Вулворта; эта юбка ему тоже нравится, одевая ее утром на меня он сказал:
– Эту юбку я люблю больше всех, она так выгодно подчеркивает твой зад.
Я смотрю, как он наклоняется над ванной, открывает краны, минуту поколебавшись, вынимает светлого цвета коробку, стоящую в шкафчике среди бутылок. Он наклоняется, регулирует краны, проверяет температуру воды, закрывает левый кран и сыплет в ванну зеленый порошок.
Вдруг я понимаю, что в его присутствии здесь все кажется мне несообразным: на нем деловой костюм с прекрасным галстуком и накрахмаленной рубашкой, как будто он собирается читать лекцию или выступать по телевизору, или со всей важностью слушать в суде дело о разводе. Но он ничего этого не делает, а наклоняется над ванной, одной рукой опершись о фаянсовый борт, а другой пробуя воду. Странно.
Он принюхивается.
– Неплохо, да? Немножко мягко, немного, может быть, сладковато, трав не столько, сколько написано на коробке, но все же ничего.
Я киваю. Он мне улыбается; мне так хорошо, я чувствую такое блаженство, что у меня перехватывает дыхание: жить в крошечной комнате, в атмосфере водяных паров и запаха лаванды, что может быть лучше?
Он выходит, возвращается с наручниками. Я протягиваю ему руки, и он мне надевает наручники.
Ванна глубокая и наполнена на три четверти. Чтобы не наглотаться пены, приходится поднимать подбородок. Только закрыв кран, он смотрит на меня, снимает галстук и пиджак.
Я слышу, как он возится на кухне, ходит по плиточному полу, потом (бесшумно или почти бесшумно) по ковру в столовой.
«Делил со мной тайны души моей…» Я слышу голос Криса Кристоферсона сквозь пену, которая забила мне уши. Мы не слушали W.O.X.R. с тех пор, как я однажды сказала, уже не помню к чему, что это – моя любимая радиостанция. Он мне сказал, что по другой программе передают незнакомый отрывок из Вивальди, который он никогда не слышал.
– Тебе незачем оправдываться, – плаксиво ответила я, – если хочешь, переключай, это же твоя квартира.
Он состроил гримасу и ответил, что он сам это прекрасно знает; позже он сказал мне, что это было не лучшее у Вивальди, но послушать все же стоило.
«…А каждый вечер он согревал меня…» Он приходит с бокалом шабли в правой руке… «Все свои завтра я отдам за одно вчера…» убирая пену с моей щеки. Вино ледяное… «Тело Бобби рядом с моим…»
Он одной рукой расстегивает жилет, делает три глотка вина.
– Его зовут Джимми. По телефону его можно принять за ирландца. Ты что-нибудь слышала о массажистах-ирландцах?
– Нет, – говорю я смеясь.
«…Любовь это другое название…»
– Я думала, они все шведы.
«…Больше нечего терять…»
– Я тоже, – говорит он, – шведы или французы.
«…Больше ничто не имеет значения, ничто…»
– Зачем он сюда придет?
«…Но ты свободна…»
– Чтобы хлопать в ладони на кухне, что за идиотский вопрос.
«…Ощущать добро так просто, господи…»
– Массаж, о котором ты мне рассказывала.
«…Ощущать добро мне было вполне достаточно…»
– Я решил, что тебе будет приятен еще один сеанс массажа.
Ну вот, нельзя ничего сказать и думать, что он забыл. Он очень внимателен к тому, что ему говорят, к этому трудно привыкнуть, это не часто встречается. Его ничто не может отвлечь или наоборот заинтересовать сразу. Но он всегда делает выводы из того, что видит и слышит. Если я ему читаю несколько строк из Ньюсуик о какой-нибудь книге, он эту книгу на следующей неделе обязательно купит. В одном из длинных субботних разговоров – мы оба были полупьяны – он говорил мне о шелковице, которую он летом собирал позади теткиного дома, когда ему было девять лет.
– Шелковица? А ты шелковицу не любишь? Я ее обожаю!
Около полуночи он говорит мне, что пойдет купить газету. Через полчаса он возвращается с Таймс и крафтовым мешком, в котором лежит шелковица. Он ее моет, пока я просматриваю в газете рубрики по театру и искусству. Он купил и сливки; он заливает ими шелковицу, которую положил в глубокую салатницу. Мы едим ее до тех пор, пока я говорю, что больше не могу. Он доедает несколько ягод, плавающих в сливках.
– Но где ты ее нашел так поздно?
– А я ее выращиваю на углу Гринвич и Шестой авеню, – торжественно отвечает он, допивая то, что еще оставалось в салатнице.
Массажист приходит около восьми часов. На вид ему лет двадцать, он мал ростом, коренастый, с длинными светлыми волосами и мощными бицепсами, выступающими под синей футболкой. На нем джинсы и эспадрильи, а в дорожной сумке с надписью Исландские авиалинии он принес полотенце и масло для массажа. Я снимаю рубашку и ложусь ничком на кровать.
– Я хочу посмотреть, – объявляет он Джимми, который продолжает молчать, – я хотел бы научиться массировать, чтобы делать это, когда вы заняты.
– Я всегда свободен, – буркает Джимми, разминая мне плечи. Его руки, смазанные маслом, гораздо больше, чем можно предположить, увидев его рост, – они огромные и горячие. Руки у меня расслабляются, и я с усилием закрываю рот. Его ладони медленно массируют мне спину, глубоко вдавливая кожу. Он снова массирует плечи, потом талию. Когда он спускается ниже, мне хочется стонать.
– Дайте я попробую, – говорит он Джимми.
Большие руки оставляют меня. Веки мои тяжелеют, как будто я пытаюсь открыть их под водой. Его руки по сравнению с руками массажиста прохладные, их прикосновение легче. Массажист поправляет – его, не говоря ни слова, показывает, как надо, и снова я чувствую на себе прохладные руки, но теперь их нажим стал четче. Ладони разминают мне бедра, не трогая ягодиц, прикрытых полотенцем. Потом щиколотки. потом ступни. Ученик и учитель завладевают каждый одной ногой и осторожно массируют их.
Потом меня переворачивают. Я уже не сдерживаюсь и вздыхаю под нажимом медвежьих лап, которые вдавливают меня в постель. Он повторяет каждое движение массажиста, но гораздо более умело, чем вначале. Мускулы мои расслабляются и как бы раскисают. Кто-то покрывает меня простыней и гасит свет.
Я слышу легкий шорох – кто-то просовывает руку в пластиковую ручку. Хлопает дверь холодильника. Они открывают две банки пива. Несколько секунд они переговариваются шепотом, от чего мне еще больше хочется спать.
– Двадцать пять долларов сверху.
Лампа у изголовья снова зажигается. Мне говорят, чтоб я легла посередине кровати лицом вниз. Я слышу, как открывают дверь ванной, потом до меня доносится звук, который производит накрахмаленная простыня, через секунду на меня набрасывается свежее полотенце. Кто-то расстегивает ремень.
Кожа на моей спине четко разделена на части. Те части, что размассированы, расслаблены, лежат мягко под простыней. Та кожа, что неприкрыта, напряжена.
– В чем дело, Джимми?
Я слышу, как парень бурчит:
– Вы не за того меня приняли. – Джимми прочищает горло.
– Вы не поняли, старина. – Голос у него мягкий и любезный.
– Я же сказал вам, что вы не сделаете ей ничего плохого. Я обещаю. Ведь она не сопротивляется, нет? Соседей на помощь не зовет? Это ее возбуждает, вот и все.
– Ну и бейте ее сами!
– Тридцать долларов!
Матрас проваливается под тяжестью человека, который садится на кровать справа от меня. Меня слабо стегают, и я прячу голову под руку.
– Таким темпом вы провозитесь до завтра…
Голос звучит рядом с моей головой. Я чувствую запах пива и пота. Матрас шевелится еще раз, сидевший справа человек поднимается. Кто-то берет меня за волосы и передвигает мою голову. Я открываю глаза.
– Тридцать пять долларов.
Удары становятся сильнее. Наши лица почти соприкасаются. В его глазах почти не видно белков, зрачки расширились. Я уже не могу ни стонать, ни сопротивляться.
– Сорок долларов, – негромко говорит он. На лбу у него блестит пот.
Тот, кто надо мной, придавливает мою спину коленом, и от следующего удара я ору во все горло. Я молча борюсь, стараясь снять его руку с моей головы, отодвинуть свое лицо от него, дрыгая ногами. Он хватает меня за запястья и грубо сжимает их, снова хватает меня за волосы и оттягивает мне голову назад.