– Держи. – Роб сунул мне в руки топор и пояснил: – Я успокою дочку, а ты поговори со своим тестем.
Он ловко бросился ей наперерез, схватил в охапку и велел угомониться. Дороти его не слышала. Она была сейчас похожа на охваченную ужасом кобылу, которая готова мчаться на край света, бежать до тех пор, пока сердце не лопнет. Девица взбрыкивала, норовила ударить Роба по голени и при этом тихонько, едва слышно стонала.
Тут и Сапожник подоспел.
– Держи ее, Роб! – прохрипел он и неожиданно остановился. Уперся руками в колени, согнулся и тяжело, рвано задышал. Пар из его рта валил непрерывным потоком, как будто вытекала из тела душа.
– Вы бы нож бросили, мастер Сэм, – сказал я как можно мягче. – Ни к чему он вам.
Он посмотрел на меня тусклым взглядом. Потом на нож. Потом на Дороти.
Выпрямился – с таким выражением на лице, как будто это было самое трудное и мучительное, что ему приходилось делать в жизни.
– Держи ее покрепче, Роб, – сказал Сапожник. – А ты, Джон, попытайся, конечно, попытайся… но я уже сам пытался, и Гэйл нам с Дороти помогала, да только не желают они слезать, вот что. А желают они… – он громко сглотнул, – желают украсть мою доченьку. Вот что. Но ты попытайся, Джон.
Роб пыхтел и вполголоса ругался. Дороти била его ногами, все штанины были уже в снегу.
– Давай же, Джон, – прохрипел он. – Башмачки, Джон, сними с нее эти растреклятые башмачки.
Тут-то я наконец понял. А следовало бы давно сообразить: ну с какой бы это радости Дороти взбрело в голову идти по снегу в красных кожаных башмачках? Они хороши только для пира и для плясок… или для того, чтобы приманить жертву к своей хозяйке.
Я отшвырнул топор и упал на колени, попытался ухватить Дороти за ногу, попытался стащить башмачок. Тот сидел как влитой. А когда я стал дергать сильней, его носок вдруг распахнулся и превратился в оскаленную пасть. Сотня тонких и острых зубов пронзила мою ладонь, я закричал и отдернул руку. Дороти тотчас ударила меня вторым башмачком в лоб, я упал.
– Джон, скорее! – рявкнул Роб. – Еще немного – и она вырвется.
– Вы не снимете их, – спокойно сказал мастер. – Так – не снимете. Положи ее, Роб, прижми посильнее к земле, вот что.
Он отложил нож, взял топор.
Роб уже повалил Дороти в сугроб и сел сверху, прижав ей ноги к земле.
Мастер Сэм подступился к ним с топором в руках. Он занес его над головой, но вдруг вскрикнул и выронил. Упав на колени, Сапожник начал раскачиваться из стороны в сторону:
– Не могу, не могу, не могу, не могу…
Я поймал взгляд Роба. Поднял топор, отряхнул от снега.
Хватило двух ударов. Дороти наконец закричала – так тонко и надрывно, что оглохни я в тот миг – счел бы это высшей милостью.
Роб бросил мне пояс, я снял свой и перетянул оба обрубка. Велел мастеру Сэму бежать за Горбатой Шейлой, которая знала толк в целительстве. Потом услышал позади сдавленный вскрик – обернулся.
У калитки стояла Кристина и, закусив ладонь, смотрела на нас… нет, мимо нас, и в глазах ее плескался такой ужас, что я было решил: вся Принцева свита явилась по наши души.
Рядом ахнул Роб.
Я проследил за его взглядом. Нет, не было ни Принца, ни его свиты. Ничего не было. Только алые вмятины на белом снегу да отпечатки башмачков – тянутся вдаль, к Копыту и к холмам…
– Значит, они еще вернутся, – подытожил мастер Вилл, когда приехал в Малую Лесную и узнал о случившемся. – У Госпожи долгая память и очень много времени. Видишь как…
Мы снова остались в кузнице одни: мастер и я, и в тот вечер он был чернее тучи.
– Кристину искали там, где она жила прежде. То, что Дороти увидела башмачки первой и надела их, – конечно, случайность. На ее месте могла быть Гэйл… или их мать… или сам Сапожник взял бы их в руки… сложно гадать, да и ни к чему. Дороти повезло, что он был рядом и что вы с Робом подвернулись под руку. И что Робу хватило ума не тянуть кота за хвост.
– Повезло? – переспросил я с горькой усмешкой.
– Повезло, – с нажимом повторил мастер Вилл. – А тебе, Джон, лучше бы подумать о себе да о Кристине. Пока мое слово еще что-то значит, вы останетесь в деревне. Но легче ни вам, ни нам не станет. Подумай: может, тебе есть куда уехать, не сейчас – тогда, когда она родит. До конца лета как-нибудь продержимся… Но ты подумай.
Я все понимал и дал слово мастеру, что позабочусь об этом.
Кристина родила до срока: недели за две перед Бельтайном. Схватки начались внезапно, мы успели послать за Горбатой Шейлой, хотя я до последнего мига отказывался верить. Пять с половиной месяцев – слишком рано, а значит, дитя или явилось бы на свет мертвым, или умерло вскоре после родов.
Но все обошлось. Малышка была здоровенькой, крепенькой, одно загляденье. Повитуха только руками разводила, дескать, родились вы, милые, под счастливой звездой. Мастер Вилл впервые за последние полгода улыбался, Роб хлопал меня по плечу, старый Сапожник, за одну зимнюю ночь поседевший, теперь места себе не находил от радости.
Кристина смотрела на всех нас спокойно и устало. Не удивлялась. Не радовалась. Должно быть, роды вымотали ее до предела.
И все же была в ней какая-то неимоверная, нечеловеческая стойкость. После родов она как будто разом успокоилась, и тени, которые тревожили ее душу, отступили. Я думал – навсегда.
Кристина сделалась мягче и добрее, и я никогда прежде не видел, чтобы она с таким теплом, с такой любовью относилась к кому-нибудь. Девочка занимала все ее мысли.
В ночь Бельтайна Кристина не желала ничего слышать: останусь дома и все тут. Мастер Вилл едва уговорил ее: к нему в гости как раз наведалась сестра с дочкой, и та, сама мать двух сорванцов, пообещала приглядеть за малюткой.
– Прыгать через пламя вам ни к чему, – сказал мастер, – а вот пройти между кострами и очиститься – ой как не помешает.
Больше он не добавил ни слова, но оба мы поняли, что дело не только в недавних родах.
Костры пылали жарко, пламя дотягивалось до самых небес. В ночном воздухе были разлиты покой и свобода, хотелось петь, лететь, кричать от счастья. Отовсюду раздавались смех и взволнованные, громкие разговоры. Некоторые пары уже покидали верхушку холма – внизу, за чертой света, едва заметные, проступали силуэты шалашей.
Мы с Кристиной присоединились к хороводу, и, танцуя, я вдруг почувствовал, что впереди у нас много долгих и счастливых лет. Несмотря ни на что. Вопреки всему.
Потом мы отправились к проходу между двумя кострами – к Вратам Огня. Через них проходили по одному, а остальные стояли по эту сторону и подбадривали друг друга шутками. Горячий дух овевал лица, окрашивал их багряными сполохами.
Наши взгляды встретились, и она, подавшись всем телом ко мне, прижалась губами; вокруг добродушно смеялись.
– Перед тем как возвращаться, – шепнула она, – задержимся в шалаше. Мастер Вилл поймет, как думаешь?
Потом она пошла в черный проем между кострами: тонкая, ловкая, молодая. Пламя, казалось, взлетело еще выше, она пошатнулась от неожиданности, но кто-то по ту сторону подал ей руку.
Я поспешил вслед за Кристиной. Огонь не пугал меня, и я не в первый раз проходил Врата. Миновав их, я какое-то время постоял, чтобы глаза привыкли к темноте.
Потом огляделся.
На поляне по эту сторону никого не было. Парочки, миновав Врата, как правило, надолго здесь не задерживались и спешили к шалашам.
Я позвал – никто не ответил. Я бросился ее искать – сперва к шалашам, все еще надеясь, что это такая игра, шутка, – хотя и знал: такие шутки не в ее обычае.
Но ведь кто-то подал ей руку! Кто-то, стало быть, видел Кристину после того, как она миновала Врата.
Потом мне взбрело в голову, что мы разминулись и Кристина, не дождавшись меня, отправилась домой. Я прибежал в кузницу – мастер Вилл, мрачнея, выслушал мой рассказ и вместе со мной пошел обратно к холму.
До самого утра мы бродили вдоль Копыта и выкликали ее имя. Некоторые из деревенских присоединились к нашим поискам. Без толку. Как будто ее никогда и не было.
Я расспрашивал всех и каждого, не видели ли они кого-нибудь странного, не заметили ли чего необычного. Несколько человек рассказали, что ближе к рассвету к кострам пришла величественная женщина, которую они никогда прежде не видели. Дождавшись своей очереди, она разбежалась и прыгнула через пламя – и пропала, клялись они, едва оказалась над ним. Словно растаяла. Некоторые из них говорили, будто слышали потом ее смех – торжествующий, счастливый.
– Как будто она наконец освободилась, хотя ума не приложу, кто осмелился бы ее пленить, – добавил Эйрик Бондарь.
Через несколько дней разразилась гроза, какой, по словам старожилов, не видывали в этих краях вот уже лет сто. Она бушевала трое суток, не утихая ни на миг, только усиливаясь. Деревья ломались словно соломинки, крыши срывало с домов, они летели по воздуху и падали в Копыто; само Копыто вышло из берегов, и весь западный тракт превратился в болото. Над пущей стоял несмолкаемый вороний грай, хотя ни одна птица не осмелилась бы в эти дни подняться в небо. Посреди этого бесконечного кошмара только Майское Древо стояло недвижно, словно ось, вокруг которой вращается весь мир.
«Ведьмина свадьба», – шептались старухи и творили знаки, отводящие беду. Старики не шикали на них, как это делали обычно, а молча подбрасывали в очаг поленья.
И все же беда не обошла Малую Лесную стороной. На исходе третьего дня стало известно, что приемные дочки Сапожника, Гэйл и Дороти, в полдень вышли, чтобы справить нужду… «вышли» – хотя точней было бы сказать «вышла»: теперь Гэйл носила Дороти на закорках. Старый мастер Сэм задремал, жена его готовила стряпню – и вдруг вороний грай раздался прямо над их домом. Помимо птичьих криков, говорил потом Сапожник, слышалось и другое. Лай псов, звяканье сбруи, цоканье подков. Смех. Свист кнута. Колокольцы, какие обычно вплетают в свадебную повозку.
Потом Дороти и Гэйл закричали.
Их нашли на дороге: исцарапанных, с перьями в волосах. С выклеванными глазами.
Мы все сбежались в дом Сапожника, хотя – чем мы могли помочь? Да, его приемные дочки остались живы… только на сей раз никто и словом не обмолвился о том, что им повезло.
– Это все ведьмина свадьба, – сказала Горбатая Шейла. – Известно ведь: когда в холмах женихаются, человеку за порог ступать ни в коем разе нельзя. – Она ласково поцеловала в лоб каждую из сестер, зашептала: – Ну-ну, тихо, тихо, все, все, все прошло, вы дома, милые, дома…
Горя в тот вечер все хлебнули полной чашей, но только и этого было мало. Кто-то – кажется, Берни Одноухий, – примчался с известием, что на перекрестке, среди поваленных деревьев, нашли человека.
– Живого?!
– Живого!
Мужчины побежали туда, прихватив на всякий случай рогатины да топоры.
На перекрестке мы различили в сумерках две фигуры, которые, завидев нас, принялись махать руками. Это были Саймон Кроличий Хер и Эйрик Бондарь. Выждав два дня в замке лорда Харпера, они решили возвращаться в деревню и вот, на перепутье, наткнулись на завернутого в овечью шкуру – вы гляньте! – старика. Ну вылитый наш Эйб Близнец!..
Подоспел кто-то со светильником. Действительно, в черной овечьей шкуре, спеленутый, лежал сухожилый морщинистый старик. Лицом – один в один Эйб.
Заслышав над собой голоса, он разлепил тонкие веки, обвел нас взглядом загнанного ребенка. Приметив меня, усмехнулся, почти злорадно.
– То, чего ты желал, – сказал тихо, но отчетливо, – тем и владей. А то, чем владеешь, рано или поздно придет к твоему порогу.
Он снова закрыл глаза, успокоенный и усталый. Мы не сразу поняли, что старик мертв. Когда несли его в шкуре к дому Эйба, край ее развернулся, руки старика, сложенные на груди, соскользнули – и из правой выпал в грязь маленький колпак.
Шутовской колпак в желтую и зеленую клетку. С серебряными бубенцами.
Эйб похоронил своего брата тем же вечером. Они не виделись целых полвека – ровно с тех пор, как тот, еще ребенком, пропал однажды ночью. Просто исчез из кроватки.
Я задержался в тех краях еще на три месяца – слишком долго, но раньше мне было не сыскать кормилицы для дочки и работы для себя. Я уехал – и думал, что начну новую жизнь. Прошлое осталось позади.
Я так думал.
Я думал, им меня не сыскать.
Ей меня не сыскать.
Там, куда я уехал, вера в Господа Распятого была крепче, а о старых порядках почти забыли. Я видел в том добрый знак. Я искал такое место, где забывать легко.
Здешний кузнец умер на исходе лета, его подмастерье оказался расторопным малым, но еще слишком мало знал, чтобы заменить мастера. Я знал всего лишь чуть больше его, но и этого хватило, чтобы со мной захотели иметь дело. Этого – и поручительства мастера Вилла.
Городишко звался Замковый Утес. Он раскинулся неподалеку от изножья нависавшей над потоком громадной скалы, на которой когда-то действительно был замок. Теперь от замка остались развалины, а среди вросших в землю камней паслись козы, норовистые и тощие, с жадными желтыми глазами.
Здесь жили в основном торговцы да ремесленники, ведь городок находился на перекрестке семи дорог. Неподалеку от него, по ту сторону реки Молочной, пристроился монастырь, а в самом Утесе была даже своя церквушка. Я охотно ходил в нее в конце недели и по праздничным дням и даже пару раз беседовал со священником: широколицым улыбчивым стариком, который подслеповато щурился всякий раз, когда его о чем-то спрашивали. Пожалуй, его сбивали с толку мои расспросы, он горячился, взмахивал костлявыми руками, начинал твердить о прощении, милосердии, о том, что уверовавшим и раскаявшимся отпущены будут грехи их. В такие моменты отец Стивен напоминал мальчишку, увлеченно повествующего о чуде, которому стал свидетелем… или же которое придумал и потом сам в него поверил. Я никогда не перебивал его. По правде сказать, я ему завидовал.
Лишь однажды святой отец не нашелся что ответить – это когда я задал вопрос о падших ангелах. Неужели, удивился я, они тоже могут получить отпущение грехов? После того, как взбунтовались и были низвергнуты с небес, после того, как иные из них, вопреки запретам, возлегли со смертными женщинами… – неужели даже после всего этого?
Он замахал на меня руками, сказал, что я все перепутал, и бунтовали одни, входили к дщерям человеческим другие, и не в этом вовсе дело, вздор и чепуха мои вопросы, вот что, и мне бы сперва в материях попроще разобраться, а уже потом ученые диспуты вести.
После он корил себя, что оказался несдержан, но я сделал вид, будто ничего и не было. Мне и самому стало совестно, ведь я нарочно задал вопрос о падших ангелах – из злобы и зависти. Так глава семьи дает захлебывающемуся от восторга сыну подзатыльник.
Я был посрамлен дважды: вера святого отца была сильнее любых умствований, я же, напротив, задумался о том, что спрашивал… и засомневался… и лишь усилием воли принудил себя отбросить всякие сомнения. Толку в них было немного: ведь, говорил я себе, Кристина мертва, а значит, я вряд ли когда-нибудь узнаю правду.
Я решил последовать примеру отца Стивена и положиться на свою веру, только на нее одну. Прошлое осталось в прошлом, и мне следовало жить сегодняшним днем. Хотя бы ради дочери.
Хотя бы попытаться.
Увы, мне не хватало наивности отца Стивена, чтобы верить в милосердие или всепрощение. Я знал, что рано или поздно все мы расплачиваемся за наши поступки, – так устроен мир, и даже Распятому Господу не переменить древних законов, которые были освящены другими богами и другими жертвами.
Да я и не хотел прощения. В конце концов, я ведь – не нашкодивший мальчишка, который надеется, что все как-нибудь обойдется. Я – мужчина и готов заплатить цену. Сполна.
Я был упрям? Глуп? Наверное. Но чем еще можно искупить собственную вину, как не наказанием, как еще освободиться от нее?
Если это вообще возможно.
Впрочем, по правде говоря, я нечасто задумывался об этом. Первые несколько лет оказались одновременно самыми тяжелыми и самыми легкими. Кто не растил дочь один, без жены, – тот не поймет. Мне просто некогда было забивать голову чепухой. Разговоры со святым отцом мало что значили – отдушина, забава, пустословье. Взгляд за ограду на чужой сад, в котором тебе никогда не бывать.
У меня была дочь, был подмастерье-ученик, была вдовая соседка Лизбет – вот о них я и думал. Не о себе.
Вскоре я убедился, что если в Утесе и ставят плошку с молоком за порог, то лишь для кошки, а если рассыпают чечевицу – то по небрежности. Здешние ребятишки любили слушать о башмачниках, Дикой охоте и белых псах с карминными ушами, но – не больше, чем истории о говорящих жерлянках или золотом гусе. И тех и других они считали забавной выдумкой.
Прошлое осталось в прошлом. Пусть даже не навсегда.
Работы в Утесе было много, так что я засыпал, едва коснувшись головой подушки. Снов почти не видел, только пару раз в году: на исходе осени и на исходе весны. В такие ночи волны в моей груди наливались силой, подступали к сердцу, и вот тогда-то я вспоминал обо всем и понимал: в конце концов она найдет меня.
В конце концов я признался себе, что жизнь в Утесе была отсрочкой. Чтобы я успел вырастить дочь. Чтобы успел подготовиться.
Да, иногда я позволял себе забыть об этом, но дважды в год…
И я был благодарен тем ночам. За напоминание.
Порой я надеялся, что так будет продолжаться вечно. Порою не мог дождаться, когда же всему этому придет конец.
Когда же придет она.
Год за годом миновали пятнадцать лет. И вот как-то по весне я заметил, что отец Стивен ходит мрачней тучи. На все расспросы он только качал головой и твердил, мол, здесь и говорить не о чем. Вот только слухи в городке было уже не остановить.
Трава на пастбище в этот год уродилась густой и сочной, но козы, что ни вечер, возвращались тощими. Они тяжело дышали, шерсть клочьями висела на впалых боках. Пастушки клялись, будто каждый день пополудни слышат чей-то смех и козы тотчас принимаются скакать так, словно их оседлали. В подтверждение своих слов пастушки охотно задирали рубахи, показывая свежие раны от козьих рогов, зубов и копыт.
Отец Стивен трижды отправлялся к развалинам, в ход шли молитвы, крест и святая вода – всё без толку. А потом ему стало не до коз. В ночь солнцеворота пропал сын Люка Трактирщика. Младенцу было чуть меньше полугода. Накануне Люк с женой легли спать, а поутру встали – нет ребенка. Конечно, первым делом заподозрили постояльцев, но те все были на местах и как один жаловались, будто ночью им плохо спалось. Кто-то хихикал под окнами, грохотал подбитыми каблуками.