Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 9 стр.


— Ну, бог милостив!.. вместе как-нибудь… общими силами… найдем!!

Алексей Степаныч сказал эти слова несколько вяло. Мне показалось, что при последнем слове он даже зевнул.

— Извините, пожалуйста! — встрепенулся я, — ведь у меня совсем из головы вон, что вы, кажется, имеете привычку отдохнуть после обеда?

— Есть тот грех, мой друг!

— Ну, так вот что, Алексей Степаныч! наставления ваши я постараюсь исполнить; но только, если бы паче чаяния — ведь плоть-то немощна! — вы ведь не откажетесь все-таки в мою пользу «обстановочку» сделать?

— Сделаю, мой друг! с удовольствием сделаю!

— А ежели так, то выходит, что сегодняшний разговор привел нас к следующему результату. Три главных признака имеет современное направление: во-первых, отсутствие округленности в «периодах»; во-вторых, стремление к нерассуждению, и в-третьих, возможность «обстановочек». Воля ваша, а последний признак мне гораздо больше нравится, нежели, например, второй!

— Губа-то у тебя не дура!

— Равным образом, я ничего не могу сказать и против отсутствия округленности в «периодах» — бог с нею, с этою округленностью! Пожалуй, как округлять-то навострятся, — того гляди, так округлят, что и навек болваном останешься! Вот только с нерассуждением трудненько будет сладить!

— Бог милостив!

— Да, надо будет! надо! Потому что в наши годы и вдруг…

— Что ты! еще что вздумал! Про «обстановочку»-то забыл? А мы вот тут-то ее и пустим!

С этими словами мы пожали друг другу руки и расстались.

Глава IV*

Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих невольным образом придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: «Лбом стены не прошибешь». И так как пословица эта, сверх того, в практической жизни подтверждается восклицанием: «В бараний рог согну!» — применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что в известные исторические моменты Молчалины должны во всех профессиях составлять не очень яркий, но тем не менее несомненно преобладающий элемент.

По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд элемент, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты…

С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, излагая мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:

— Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно — мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю — ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он, мученик-то, об котором я говорю, даже и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.

— Кто ж это такой?

— Да тезка мой, тоже из роду Молчалиных (так расплодился, уж так расплодился нынче наш род!) и Алексеем же Степанычем прозывается. Только я — чиновник, а он — журналист, газету «Чего изволите?» издает*. Да, на беду, и газету-то либеральную. Так ведь он день и ночь словно в котле кипит: все старается, как бы ему в мысль попасть, а кому в мысль и в какую мысль — и сам того не ведает.

— Да, это не совсем ловкое положение. Что ж это, однако, за Молчалин? Я что-то не слыхал о таком имени в русской литературе. Литератор он, что ли?

— Литератор не литератор, а в военно-учебном заведении воспитывался, так там вкус к правописанию получил. И в литературу недавно поступил — вот как волю-то объявили. Прежде он просто табачную лавку содержал,* накопил деньжонок да и посадил их в газету. Теперь за них и боится.

— Воля ваша, а я про такого газетчика не слыхал.

— Что мудреного, что не слыхал! Говорю тебе: они нынче все из золотарей*. Придет, яко тать в нощи*, посидит месяц-другой, оберет подписку — и пропал. А иному и посчастливится, как будто даже корни пустит. Вот хоть бы мой Молчалин, например: третий год потихоньку в своей лавочке торгует — ничего, сходит с рук!

— А шибко он боится?

— Так боится, так боится, что, можно сказать, вся его жизнь — лихорадка одна. Впал он, грешным делом, в либерализм, да и сам не рад. Каждый раз, как встретит меня: уймите, говорит, моих передовиков! А что я сделать могу?

— Да, передовики, особенно наши, это — я вам скажу, народ!.. начнет об новом способе вывоза нечистот писать — того гляди, в Сибирь сошлют!

— Да если бы еще его одного сослали — куда бы ни шло. А то сколько посторонних через него попадет — вот ты что сообрази! Сообщники, да попустители, да укрыватели — сколько наименований-то есть! Ах, мой друг! не ровен час! все мы под богом ходим! Да, не хотите ли, я познакомлю вас с ним?

— Что ж, пожалуй!..

— И не бесполезно будет, я вам скажу. Может быть, грешным делом, фельетончик настрочите — он ведь за строчку-то по четыре копеечки платит! Сотню строчек шутя напишете — ан на табак и будет!

Мы условились, что в следующее же воскресенье, в первом часу утра, я зайду к Алексею Степанычу, и затем мы вместе отправимся к его тезке.

В условленный час мы были уж в квартире Молчалина 2-го.

Нас встретил пожилой господин, на лице которого действительно ничего не было написано, кроме неудержимой страсти к правописанию. Он принял нас в просторном кабинете, посередине которого стоял большой стол, весь усеянный корректурными листами. По стенам расположены были шкафы с выдвижными ящиками, на которых читались надписи: «безобразия свияжские», «безобразия красноуфимские», «безобразия малоархангельские» и проч*. Ко мне Молчалин 2-й отнесся так радушно, что я без труда прочитал в его глазах: пять копеек за строчку — без обмана! — и будь мой навсегда! К Алексею Степанычу он обратился со словами:

— Да уйми ты, сделай милость, моих передовиков!*

— Бунтуют?

— Республики, братец, просят!

— А ты бы их заверил, что республики не дадут!

— Смеются. Это, говорят, — уж ваше дело. Мы, дескать, люди мысли, мы свое дело делаем, а вы — свое делайте!

— Да неужто ж им, в самом деле, республики хочется?

— Брюхом, братец! вот как!

— А я так позволяю себе думать, — вмешался я, — что они собственно только так… Знают, что вам самим эта форма правления нравится, — вот и пишут.

Молчалин 2-й приосанился.

— Ну да, конечно, — сказал он, — разумеется, я… Само собой, что, по мнению моему, республика… И в случае, например, если бы покойный Луи-Филипп…* Однако согласитесь, что не при всех же обстоятельствах… Да и народы притом не все… Не все, говорю я, народы…

— Та-та-та! стой, братец, — прервал Алексей Степаныч, — сам-то ты нетвердо говоришь — вот они и не понимают. Народы да обстоятельства… Какие такие «народы»? Води их почаще на Большую Садовую гулять да указывай на Управу Благочиния:* вот, мол, она!

— Так-то так, Алексей Степаныч! — счел долгом заступиться я, — да ведь нельзя редактору так просто выражаться. Редактор — ведь он гражданское мужество должен иметь. А между тем оно и без того понятно, что ежели есть «народы, которые», то очевидно, что это — те самые народы… Впрочем, я уверен, что и сотрудники газеты «Чего изволите?» очень хорошо понимают, чем тут пахнет, но только, для своего удобства, предпочитают, чтоб господин редактор сам делал в их статьях соответствующие изменения.

Молчалин 2-й горько усмехнулся.

— Да-с, предпочитают-с, — сказал он, — да сверх того, на всех перекрестках ренегатом ругают!

— Так что, с одной стороны, ругают сотрудники, а с другой — угрожает начальство? — подсмеялся Алексей Степаныч. — Да, брат, это, я тебе скажу, — положение!

Молчалин 2-й на минуту потупился, словно бы перед глазами его внезапно пронесся дурной сон.

— Такое это положение! такое положение! — наконец воскликнул он, — поверите ли, всего три года я в этой переделке нахожусь, а уж болезнь сердца нажил! Каждый день слышать ругательства и каждый же день ждать беды! Ах!

— И, как мне сказывал Алексей Степаныч, неприятность вашего положения осложняется еще тем, что вы боитесь, сами не зная кого и чего?

— И не знаю! ну, вот, ей-богу, не знаю! Еще вчера, например, писал об каком-нибудь предмете, писал бесстрашно — и ничего, сошло! Сегодня опять тот же предмет, с тем же бесстрашием тронул — хлоп! А я почем знал?

— «А я почем знал»! — передразнил Алексей Степаныч, — а нос у тебя на что? А сердце-вещун для чего? Коли ты — благонамеренный, так ведь сердце-то на всяк час должно тебя остерегать!

— Рассказывай! Тебе хорошо, ты своего проник — ну, и объездил! А вот худо, как и объездить некого! Поди угадывай, откуда гроза бежит!

— Да неужто ж нет способов? — вмешался я, — во-первых, как сказал Алексей Степаныч, у вас есть сердце-вещун, которое должно вас остерегать; а во-вторых, ведь и писать можно приноровиться… ну, аллегориями, что ли!

— То-то и есть, что на аллегории нынче мастеров нет. Были мастера, да сплыли. Нынче все пишут сплеча, периодов не округляют, даже к знакам препинания холодность какая-то видится. Да вот, позвольте, я прочту, что мне тут один передовик напутал. Кстати, вместе обсудим, да тут же и исправим. А то я уж с утра мучусь, да понимание, что ли, во мне притупилось: просто, никакой аллегории придумать не могу.

Мы согласились. Молчалин 2-й взял со стола корректурный лист и начал:

— «С.-Петербург, 24-го июля.

На этот раз мы вновь возвращаемся к вопросу, который уже не однажды занимал нас. Пусть, впрочем, читатель не сетует за частые повторения: это — вопрос животрепещущий, вопрос жизни и смерти, вопрос, от правильной постановки которого зависит честь и спокойствие всех граждан. Одним словом, это — вопрос о распространении на все селения империи прав и преимуществ, изложенных в уставе о предупреждении и пресечении преступлений, вопрос, по-видимому, скромный, но, в сущности, проникающий в сердце нашей жизни гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить…»

— Гм… кажется, это можно?

— По моему мнению, не только можно, но и… ах, боже мой! да самая мысль, что честь и спокойствие граждан зависят от распространения прав и преимуществ, изложенных в уставе о предупреждении и пресечении преступлений… Помилуйте! Я сам сколько раз порывался… сколько раз сам думал: от чего бы это, в самом деле, зависело?.. и вдруг такой ясный и вполне определенный ответ! — восклицал я в восхищении.

— А по-моему, так и тут есть изъянец, — расхолодил мой восторг Алексей Степаныч, — кажется, и всего-то одно словечко подпущено: «граждан», а сообразите-ка — чем оно пахнет! Какие такие, скажут, «граждане»? Откуда такое звание взялось? У нас, батюшка, всякий — сам по себе! Ты — сам по себе, я — сам по себе! А то «граждане»! Что за новое слово такое? Да и конец, признаюсь, мне не нравится: «проникающий гораздо глубже, нежели можно с первого взгляда предположить»!.. Какой такой «первый взгляд»? И что тут еще «предполагать»? Припахивает, братец, припахивает!

— Чем же бы, ты, однако ж, заменил слово «граждан»?

— А «обыватели» на что! И для тебя спокойно, и особенно гнусного ничего нет. «Честь и спокойствие обывателей» — чем худо?

— Гм… да… вы как думаете? — обратился Молчалнн 2-й ко мне.

— По-моему, «граждане» возвышеннее; но коль скоро общественная безопасность этого требует, то отчего же не припустить и «обывателей»!..

— Так уж я…

Он помуслил карандаш, поскреб им на полях корректурного листа и продолжал:

— «Что селениям нашим необходимо предоставить те же благодеяния полицейского надзора, которыми уже пользуются их старшие собратья по табели о рангах, то есть города и местечки — насчет этого наша печать единодушна. Если не ошибаемся, до сих пор еще никто и никогда не позволил себе проводить в русской печати мысль, что полиция вредна. Да и мудрено проводить что-нибудь подобное, во-первых, потому, что это противоречило бы историческому опыту всех народов, а во-вторых, и потому, что, с принципиальной точки зрения, само начальство высказалось насчет пользы, приносимой полицией, настолько твердо и решительно, что сразу поставило этот вопрос вне всяких пререканий».

— Хорошо! очень хорошо! только я бы, знаешь, усугубил: вместо «вне всяких пререканий», написал бы: «вне всяких неуместных пререканий». Вернее! — посоветовал Алексей Степаныч.

— Можно и усугубить! Ну-с, далее!

«Стало быть, если в нашей печати и существуют по этому предмету разномыслия, то они касаются не решенного уже начальством вопроса о пользе полиции, но лишь практических его применений. «Полицейское воздействие безусловно полезно и необходимо, — в один голос вопиют все органы русской литературы, — следовательно, оставим этот вопрос в стороне, а будем спорить лишь о том, в какой форме должно выразиться полицейское воздействие, дабы иметь силу действительную, а не мнимую». И действительно, спорят; спорят горячо, с увлечением, почти с жгучестью… Так что многим приходит на мысль: уж не потому ли так шумят наши народные витии*, что, за невозможностью обсуждать дело по существу, они хотят отыграться на подробностях?»

— Ничего… это? — как-то робко спросил нас Молчалин 2-й.

— Ничего-то ничего, а ты вникни, однако, что он тут нагородил, передовик-то твой!

Молчалин 2-й вопросительно взглянул на меня, как бы призывая в свидетели своей невинности.

— Нечего, нечего лебезить… Лиса Патрикеевна! — безжалостно оборвал его Алексей Степаныч, — словно и не понимает, в чем тут суть! Ишь ты! сначала как и путный: «нельзя, говорит, не быть согласным насчет существа», а потом и пошел «невольным образом отыгрываются» да «за невозможностью»! «За бесполезностью», сударь! «за бесполезностью»! Вот как следует говорить!

Новый вопросительный взгляд на меня со стороны Молчалина 2-го, на этот раз уже положительно требующий моего вмешательства.

— К сожалению, я и сам не могу не согласиться с Алексеем Степанычем, — поспешил откликнуться я, — конечно, ни один из обыкновенных читателей не найдет во всей прочитанной вами тираде ничего, что бы свидетельствовало о неблаговидных поступках ее автора. Но запах — все-таки есть! И читатель необыкновенный, читатель, который следит за статьей, так сказать, с карандашом в руках…* не знаю! Право, даже угадать не могу, что он найдет и чего не найдет в указанных Алексеем Степанычем словах! Можно и ничего не найти, но можно и все найти, потому что тут есть какая-то неискренность, есть экивок. Я сам люблю экивоки, но ведь экивок — это что такое? Пройдет он — хорошо! а не пройдет — тогда что? Вот почему я полагал бы, что, с точки зрения безопасности, надежнее было бы, если бы всю фразу, начиная со слов: «так что многим» выкинуть совсем.

— И так можно! — согласился Алексей Степаныч.

— Потому что слово — серебро, а молчание — золото! — присовокупил я.

— Да, если бы можно было этим золотом на рынке расплачиваться — богат бы я был! — вздохнул Молчалин 2-й и как-то задумчиво уперся карандашом в корректуру, как бы решаясь и не решаясь исполнить мое замечание.

— Стойте! нашел! — воскликнул он наконец, — вместо того чтоб совсем выкидывать фразу, я заменю ее следующею:

«Так бывает всегда, когда печать становится лицом к лицу с настоящим, реальным делом, а не с пустою и бессодержательною идеологией»… Ладно?

— Прекрасно! прекрасно! прекрасно! — похвалил Алексей Степаныч, — похеривай и продолжай.

— «Положение наших селений исключительное. Полиция в них, можно сказать, не существует вовсе. Вотчинная полиция упразднена; мировые посредники, в обязанности которых отчасти входили атрибуты вотчинной полиции, тоже сочтены излишними;* волостные правления и суды ведают лишь дела крестьян; сотские и десятские* — но кто же не знает, что такое наши сотские и десятские? Мировые судьи или больны, или находятся в отпуску, занятые приискиванием других, лучших мест, и притом рассеяны по лицу земли в таких гомеопатических порциях, что бесполезно даже рассчитывать на их защиту. Так что ежели у вас пропал грош, то вам некому даже попечалиться об этом. Понятно, что такое двусмысленное положение, затрогивающее коренные основы, на которых зиждется общество, должно было встревожить нашу печать».

— Печальная картина! — вздохнул Молчалин 2-й и как-то нелепо пригорюнился.

— Смотри не заплачь! Нечего тут! Валяй! валяй дальше! — поощрил его Алексей Степаныч.

— «Но раз занявшись им, она должна была встретиться с множеством вопросов, которые существенно на него влияют и которые, следовательно, предлежало разрешить во что бы то ни стало. Что полиция не существует — это ясно; что ее следует восстановить, возродить, создать — это тоже ясно; но каким образом, из каких материалов и с помощью каких сил предстоит воздвигнуть величественное ее здание — вот что неясно и что требует неотложного разрешения. В ком, то есть в каких лицах, должна найти воплощение идея, выражаемая уставом о пресечении и предупреждении преступлений, в применении ее к селениям? Кто наиболее заинтересован как в назначении сих лиц, так и в наблюдении за правильностью их действий? В каком количестве должны быть назначаемы эти лица и каких желательно ожидать от них качеств? Какие необходимо им присвоить права как по прохождению службы, так и по мундиру и пенсии? В каких пределах должна быть заключена их власть, а равным образом в чем должны состоять их обязанности по наблюдению, дабы кутузка, сохраняя свою общедоступность, с одной стороны — не принимала характера увеселительного заведения, а с другой — не служила угрозою для выполнения прихотливых требований и не отвлекала граждан от их обычных занятий и невинных забав?

Назад Дальше