Екатерина I - А. Сахаров (редактор) 3 стр.


Иван Балакирев машинально двинулся за ним с крыльца, налево, вдоль Невской набережной. Перейдя шесть домов, в самые сумерки, Балакирев и его вожак вошли на крыльцо Зимнего дворца.

По праву повествователя позволяем себе воротиться несколько назад. Прежде чем описывать представление императрице Ивана Балакирева, расскажем о другой аудиенции у её величества.

Хлопотун, председатель траурной комиссии генерал-фельдцейхмейстер Брюс[19], третий раз уже приходил в приёмную её величества, имея, как он объяснял, крайнюю надобность видеть монархиню.

Два раза Авдотья Ильинична, ожидая с его стороны грустного доклада, отказывала ему, говоря: «Её величество заняты». Теперь же, не видя в передней Ильиничны, Брюс сделал два шага в следующую комнату и, увидев в зеркале лик её величества, негромко спросил:

– Не соизволите ли, ваше величество, удостоить воззрением труд персонных дел мастера?

– Пожалуй, пусть придёт, – был августейший ответ.

Брюс исчез.

Через минуту показался мужчина лет тридцати пяти, в приличном гарнитуровом[20] кафтане с брызжами[21] из чёрного петинета и в подстриженном парике. Смуглый и несколько сумрачный, мужчина этот имел добрый, располагающий к себе взгляд. Он держал в руке натянутый на подрамок холст и бережно нёс его, очевидно чтобы не повредить свежее письмо.

И он, как Брюс, войдя в приёмную и не найдя в ней никого, сделал два шага в следующую комнату, смотря вдаль и начиная кланяться сидевшей у себя государыне.

– Покажи, Иван Никитич, что у тебя такое? – милостиво молвила Екатерина I.

Живописец Иван Никитин[22] – это был он – вошёл в апартамент государыни и оборотил к её величеству холст.

– Как живой! – вскрикнула Екатерина I. – Но ты придал лицу государя такое выражение, что… тяжело долго смотреть…

– Это выражение есть, ваше величество… – оправдывался художник. – Я писал, что видел.

– Д-да, конечно, только…

Вошла Ильинична, взглянула сбоку на картину, и можно было заметить, как невольный трепет пробежал по чертам лица её, мало открывающим обычно её чувства.

– Ишь какую страсть намалевал, – произнесла она шёпотом, с укоризною художнику.

Никитин был не из робких, но и он теперь, сам пристальнее начав вглядываться в написанный им лик Петра I, лежавшего на столе под синим бархатным покровом, невольно попятился. Лик покойного, с грустно-торжественною думою на челе, производил магическое действие. Сердце начинала щемить тоска, неотступно охватывавшая свежего человека при первом взгляде на застывшие черты, которые уже потеряли выражение страдания.

У самого Никитина выкатилась слеза. Проступили слёзы у Ильиничны, и она молвила государыне:

– Ваше величество, в горе своём повелите портрет оставить на время в траурной…

– Да, да, поставь, Иван Никитич, свою живопись сбоку ложа государева, – отдала приказ императрица.

Никитин поклонился и вышел.

Её величество погрузилась в думу, унёсшую далеко-далеко мысли августейшей повелительницы России.

Уже начало темнеть, а Екатерина I всё сидела, сосредоточенная и унылая.

Зная сам расположение дворца, Балакирев, разумеется, не останавливался, следуя за генералом до самой комнаты её величества, где уже царил полумрак.

С уменьшением дневного света на ярко-красном фоне стен, даже в светлой комнате, ближайшие предметы потеряли свою обычную резкость и угловатость, а задние слились совсем с потемневшею стеною. Государыня сидела в глубине комнаты на канапе, вся в чёрном.

Бледное лицо её величества теперь одно резко выделялось из мрака, приятные черты приобрели особенную миловидность и трогательную доброту.

Холодный воздух, однако, и на коротком переходе от дома Ушакова успел несколько освежить воспалённый от прилива крови мозг Балакирева, и сердце его теперь почувствовало потребность: скорее разделить своё горе.

Подступив с поклоном к её величеству, Балакирев услышал милостивые слова, произносимые голосом, способным тронуть всякого, а не только его в теперешнем положении:

– Я очень рада, что вижу тебя, Иван, здоровым и могу, за верность твою, наградить тебя… проси, чего ты хочешь? Мне известно всё, чем ты за меня пожертвовал.

– Всем, государыня, что привязывало меня к жизни. Я… всё… потерял… и… остаюсь, не знаю зачем, жив… неключимый… – Тут громкие рыдания перервали останавливавшуюся от волнения речь его. Он упал па колена перед государынею и, у ног её, склонясь почти до пола, плакал, как ребёнок.

Он всё забыл, кроме своего горя, с полнейшим ощущением бесприютности. Из глаз молодого вдовца слёзы лились неудержимым потоком, и с каждым всхлипыванием поток этот прорывался всё стремительнее.

Екатерина наклонилась к плачущему и нежно, как мать, водила царственною рукою своей по влажным кудрям его.

– Плачь, плачь… Это лучше тебе, – тихо и ласково говорила государыня. – Знаю, как тяжелы твои потери…

И Иван плакал, сперва громко, потом навзрыд, потом тише, без слов. Никто не прерывал его.

Ушаков, стоя близко, казалось, испытывал сам, в первый раз в жизни, что-то похожее на жалость. Екатерина I, ласкою успокаивая плачущего, сама расстраивалась больше и больше.

Наконец, не будучи в состоянии владеть собою, царственная вдова почувствовала, как по щекам её заструились слёзы. Они закапали на остывавшее уже лицо Балакирева и оказались лучшим средством для приведения его в сознание. Он как бы очнулся, схватил руку государыни и поцеловал с такою беззаветною признательностью, что, живо почувствовав силу её, государыня взяла верного слугу за голову и, приподняв, прошептала:

– Я понимаю тебя…

Андрей Иванович слышал это и, ещё внимательнее взглянув на Ивана, неприметно выскользнул из комнаты и направился в траурную залу. Найдя там собравшееся духовенство, генерал поспешно воротился в покои государыни и перед комнатою её величества громко произнёс:

– Пора, государыня, идти на панихиду!

Екатерина I, отпустив Балакирева, была уже одна и тихо плакала.

Что думала теперь, проливая наедине слёзы, повелительница России, – мудрено было кому-либо разгадать и с более тонким чутьём, чем у Ушакова, невольного свидетеля их. Но государыня была, очевидно, глубоко растрогана, дав полную волю слезам.

Образ Балакирева, с его преданностью и безграничною привязанностью, не привёл ли на память ещё чьи-либо чувства, отличавшиеся такими же оттенками? Не привёл ли живой на память умершего, воспоминание о котором ещё оставалось дотоле нетронутым?

Такое воспоминание могло, однако, раз проснувшись, более не теряться, заявляя живучесть свою невольным волнением и слезами.

Все эти соображения Андрей Иванович принял во внимание и решил сообразно им расположить план дальнейших своих действий.

Сопровождая государыню, шествовавшую в траурную залу, достойный разыскиватель ковов[23] про себя повторял:

– Замечать надо, зорко замечать… всё!

При вступлении в залу её величеству пришлось проходить между чинно расступавшимися, облачёнными в траур, особами обоего пола, в полном сборе. Архимандрит и белое духовенство были в облачении[24]. Её величество дошла до гроба супруга, стала в головах, перекрестилась и сделала земной поклон. Вся зала выполнила то же, и архимандрит начал службу.

Стройные голоса певчих заунывно запели, видимо стараясь не поднимать верхние ноты. Чередной архимандрит с большим тактом, величественно произносил возгласы и кадил. Первые ряды присутствовавших усердно клали поклоны; задние ряды тонули в дыму фимиама. Старшая цесаревна тихо плакала, поминутно прикладывая к опухшим глазам смоченный платок. Запели «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею» – вдруг государыня, взглянув случайно на стену, куда поместили портрет усопшего, вскрикнула и повалилась без чувств.

Если бы ловко не подхватили, её величество могла удариться о нижнюю ступень амвона, на котором поставлен был одр с телом монарха. Императрицу на руках понесли в опочивальню, и среди понятного волнения архимандрит докончил панихиду.

Начались толки расходившихся. Несколько дам наперерыв заговорили одно, что будто бы каждая из них следила за изменившимся лицом монархини и что, раньше обморока, они уже ожидали его. В числе говоривших это усерднее других была Авдотья Ивановна Чернышёва. Не ограничиваясь замечанием, она остановила двигавшуюся к выходу княгиню Голицыну, приближённую, но не влиятельную потешательницу.

– Ты бы хоша, Наталья Петровна, матушка, вздогадалась да разговорила бы, что ль, её, нашу мать, чтоб она поменьше убивалась теперь, без пути… Попомнить ей надо о дочерях, да и о внучатах… Поднять… пристроить, утешить да обласкать… некому сирот, окромя её, голубушки… Тоску-кручину на время хоша благоволила бы отложить! Долг велит так, хоша и тяжело, да…

– Ништо, ништо, сударыня, тебе петь-от так распрекрасно… – отговаривалась умная старуха от опасного предложения. – Так вот и послушает она меня… Сунься-ка попробуй сама, коли так ловка… чем нас подсовывать… Стареньки уж мы на посмех поднимать.

– Ничего, родная, не один зато червончик перепадёт! – язвительно кольнула шутиху Авдотья Ивановна.

– Тебе бы, генеральша, и подлинно сподручнее утешать государыню, – не без едкости отрезал вдруг Андрей Иванович, протискавшись до говоривших и вмешиваясь в речь их, – уж кому ближе теперь приняться утешать матушку государыню, как не вашей милости?

– Шутник ты большой, Андрей Иваныч! – нашлась уколотая, засмеявшись, – конечно, она очень хорошо поняла, почему вмешался Ушаков.

– Ловкая баба и ты, что говорить, – ответил не оставшись в долгу разыскиватель.

II СЛУЧАЙНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Её величество в опочивальне своей не скоро приведена была в чувство.

Ещё слабым, блуждающим взором окинув окружающих женщин, государыня спросила:

– Нет здесь Алексей Васильевича?

Побежали искать усердного кабинет-секретаря, но, скоро воротясь, донесли, что он только что уехал.

– Не прикажете ли послать?

– Пожалуй, – сказала медленно государыня, как бы соображая, но потом махнула рукой с неудовольствием.

В это время пришли цесаревны[25], дочери её величества: грустная Анна Петровна и беззаботная, весёлая как день Елизавета Петровна.

Старшая цесаревна села подле постели и продолжала молча утирать слёзы.

Елизавета Петровна села на постель и, целуя мать, защебетала, как ласточка, спрашивая нежно:

– Что с тобой, мамаша? Болит у тебя что? Сердце… или головка?

– Ничего… Теперь лучше, – ответила неохотно государыня, но, взглянув в весёлые глаза дочери, сама оживилась и приподнялась с пуховика на локоть.

Цесаревна Елизавета Петровна принялась ещё живее тормошить и целовать мать, как видно принимавшую ласки своей любимицы не только без гнева, но с удовольствием. Живая девушка знала хорошо, чем развеселить и утешить родную. Целуя, она настойчиво спрашивала государыню:

– Да ты, мама, скажи мне вправду: отчего это тебе дурно-то сделалось?

– Нездоровилось мне ещё с утра.

– Так ты бы не ходила туда, в эту скучную залу, где ты всегда плачешь…

– Ведь там отец… Нельзя… Что подумают?!

– Меня бы позвала, коли нездоровилось, я бы за тебя пришла туда и всем сказала бы громко, что ты, мамочка, лежишь и не можешь выйти в залу.

– Да ведь прошло!.. Что ж теперь толковать?

– А то толковать, чтобы с тобой, мамаша, опять чего не . случилось… Говорили все… и Авдотья Ивановна, и княгиня, и Брюсша, что ты должна беречь своё здоровье… не расстраиваться… Для нас жить, слышишь, мама, для нас! Папы нет… Ты нам должна заменить его. Береги же себя!

– Беречь себя одна статья… Дело – другая… Мне нельзя остановить дел. Нельзя не думать о них. Хоть бы и для вас, и… за вас…

– Тебе есть кому приказать делать дела.

– Не всегда… Да и кому прикажешь?

– Как – кому? И как это – не всегда? Кто бы мог тебя ослушаться? – с жаром вскрикнула бойкая, живая цесаревна.

– Не об ослушании я говорю. Ослушанья не может быть, а задержка может быть; и когда потребуешь – не найдут тех, кого нужно… Говорю я тебе, и ещё повторяю.

– Скажи же, мамаша, кого нужно тебе: я сама пошлю.

– А если нет – ну что же ты сделаешь? Я посылала… Сказали: ушёл… нет и негде взять, нельзя человеку торчать здесь. Был недавно, когда понадобилось, глядишь – нет.

– Нет одного – другие могут быть, прикажи другим!

– Спорщица ты, Лиза, – больше ничего. Крикунья… Нельзя так настаивать. Нужно делать всё тише, мягче обращаться к людям, особенно к таким, которых уважаешь.

– Ну конечно, мамаша. Не суди только обо мне, что будто я не больше как крикунья. Я понимаю, что нужно взыскивать с разбором. Однако… Если дело так тебя беспокоит и нет одного слуги, поручи другому.

– Заметь, моя милая, что окружающие нас в мнении нашем значат не одно и то же. Одному можно доверить больше, другому меньше. И прежде чем заставлять делать, нужно испытать человека, годен ли? А как подумаешь об этом, да и раздумаешься: лучше ли выйдет перемена? Задашь себе такой вопрос – иное и отложишь. И подождёшь. Особенно если является желание сделать… хорошее… Терпение подскажет и лучше… как сделать.

– Терпение, мамаша, однако, может оказаться промедлением. Хорошо, как можно подождать, а как нельзя… Тогда – мой совет – лучше приказывай, чтобы сделали.

– Слушай же: приказ я отдала бы, положим, секретарю – а Макарова, говорят, теперь нет. Он мой секретарь, а как человек – устал уже. Что же его тревожить мне, вечером?

– Ну хорошо, оставь его отдыхать. И если секретаря нет, мамаша, – упрашивала теперь нежно цесаревна, – только не огорчайся – и я могу быть твоим секретарём. Ведь я люблю тебя, ты знаешь. Стало быть, можешь мне приказывать что нужно: я напишу и вместо секретаря указ. Право, мамаша, напишу – вот увидишь. Девицы, дайте бумагу и перья!

И цесаревна сошла с постели и села у стола, на котором горели восемь свечей в высоком шандале. Бумага оказалась на столе, и перья были тут же. Одно перо взяла в руку цесаревна Елизавета Петровна и с сознанием важности принимаемой роли произнесла громко:

– Приказывайте же, ваше величество, что писать?

– Гм, что писать?.. И ты хочешь писать? Напиши же на первый случай, что Я жалую возлюбленную дочь нашу, цесаревну Елизавету Петровну, в наши кабинетные секретари.

Перо заскрипело, и через несколько мгновений цесаревна произнесла:

– Готово!

– И подпиши за нас: Екатерина.

– Написала.

– Поздравляю с новой должностью!

– Рада стараться, ваше императорское величество! Прошу снисходить только, коли что и не так окажется.

И шутница цесаревна низко кланялась, встав со стула.

– Быть по сему! – внятно ответила Екатерина I. – Будем милостивы. Только будь усерден, секретарь.

– Буду стараться заслужить милостивое мнение вашего величества, – буду стараться усердно. А теперь что ещё угодно повелеть?

– Пиши: «Пожаловали Мы любезно верную нам, состоящую при наших детях, Авдотью Ильину Клементьеву в баронши и в штацкие дамы с положенным жалованьем».

Авдотья Ильинична, услышав продиктованный указ о ней, подошла и, поклонившись в ноги её величеству, облобызала августейшую десницу.

– Ещё что угодно повелеть? – спросил августейший секретарь.

– А подписано?

– Всё как следует. Прочитать велите?

– Не надо… Верю.

– Что прикажете вашему верному секретарю, государыня?

– А верен он мне? Как вы думаете? – обратилась государыня к окружающим её женщинам, подмигивая. – Ты какого мнения, Анисья Кирилловна? – взглянув на стоявшую поодаль девицу Толстую, спросила государыня, сжимая серьёзно губы.

– Полагать надо, верен будет, ваше величество. Как быть неверну при таких милостях? Легко ли, прямо в секретари!.. Вот мы, грешные, не один десяток лет грамотки всяки разные писывали, да до ранга и поднесь не дослужилися.

– Пиши же, секретарь, ещё: «Повелели Мы любезно – верной нашей камер-девице Анисье Кирилловой, дочери Толстой, за многие годы службы при нас и за приказные труды, триста дворов отсчитать из подмосковных наших, полюднее да подомовитее…»

И Толстая, приблизясь, принесла свою верноподданническую благодарность, как и пожалованная в баронессы Клементьева.

– Готово, ваше величество, и подписано. Ещё что угодно?

– Ваше величество, не запамятуйте и службы верного слуги вашего! – вдруг раздался голос из-за двери, и в проёме её показалась бравая фигура Ушакова, отвешивавшего низкие поклоны.

– Чего же желаешь, Андрей Иваныч? Коли дворов – укажи, где есть свободные. Почему не дать, можно.

– Я не о себе осмеливаюсь докладывать вашему величеству, а дерзаю напомнить о несчастливце. На службу ваше величество вызвали из заточения, а за терпение безвинное не награждён.

Лик её величества заалел румянцем оживления.

– Виновата: чуть было не забыла. Спасибо, Андрей Иваныч: всегда нам напоминай о достойных людях. Пиши, секретарь: «Пожаловали мы Ивана Балакирева в офицерский чин, в Преображенскую гвардию, и быть при нас у поручений особенных. Дать ему триста дворов, где пожелает, и оклад отпускать из соляных денег… и сшить ныне же, в приказ, мундир, а во что обойдётся подать счёт для уплаты… из комнатного расхода».

– Написано и подписано! – через несколько минут произнесла цесаревна Елизавета Петровна.

Ушаков всё стоял в дверях и кланялся.

– Не надоумишь ли, Андрей Иваныч, ещё кого нужно чём пожаловать… из быв… по твоей части.

– Рази, ваше величество, помиловать изволите: из ссылки воротить взяточницу, как бишь её… Прости Господи… эти немецкие прозванья!.. Память-от не гораздо напоминает… вертится, а на язык не попадает… Полк… Волк… Болк… Балкину?

Назад Дальше