Пропавшие без вести 4 - Степан Злобин 20 стр.


Едва держась на ногах и братски поддерживая друг друга, через задние ворота лазарета еще и еще входили больные, эвакуированные в лес перед боем. Иных вели под руки сестры, врачи, иных старшие и санитары несли на носилках; иные шли сами, как от ветра пошатываясь, хватаясь руками за воздух, размашистым шагом спешили самостоятельно дойти до ворот, чтобы увидеть своими глазами красноармейцев. А как много из них все равно уже теперь было обречено болезнью на смерть! Но сегодня они об этом забыли.

Леонид Андреевич в окружении врачей и больных возвращался из леса. Куда девалась тяжеловатая, нескладная поступь! Кто считал стариком Соколова? Вот он шел, красивый и светлый, пронесший через долгие-долгие месяцы плена чистоту своего врачебного звания, честь советского человека, борца, коммуниста... Сознание гордого достоинства лежало на его помолодевшем лице, озаренном утренним солнцем, светилось в ясном, прямом, твердом взгляде добрых и благородных глаз. Он тоже спешил к воротам, как и все полный желанием обнять красноармейца и к его груди припасть, как к груди родины...

В рядах своего взвода Иван Балашов по земле проклятой фашистской Германии бежал за танком в наступление на гитлеровских палачей. Когда он падал в канавку, ему казалось, что он задохнется, не встанет, но поднимались товарищи, и вместе с другими вскакивал и он. Вокруг кричали «ура», кричал и он, и легких хватило для крика, и ему даже показалось, что стало легче бежать, когда он выпустил первую очередь из автомата в спины спасающихся бегством черных и серых мундиров...

И вот теперь, под ярким утренним солнцем, красноармейцы без строя, гурьбой, шли к воротам ТБЦ, окруженные тесной толпой бывших пленников. Балашов шел с другими, усталый, но полный чувством победы...

На них наседали, теснили, хватали за руки, целовали, заглядывали им в лица.

— Построить роту! — прозвучала команда.

— Становись!

Толпа бывших пленных отхлынула, освобождая место для построения.

Иван стал в строй своего отделения. Строился взвод, строилась рота.

— Смир-но!..

— ...Фашистские палачи получили приказ уничтожить лагерь советских военнопленных. Красная Армия вовремя подоспела. Лагерь смерти освобожден из фашистской неволи, тысячи наших советских людей спасены и вернутся на родину. Задание командования выполнено... Роте расположиться для обороны занятого рубежа и очистки окрестностей от последних фашистов,— слышал Иван отчетливый голос капитана. Но не все слова доходили до его сознания.

Он стоял в строю, среди красноармейцев, а вокруг толпились тысячи бывших пленников ТБЦ. Задние напирали на передних — всем им хотелось быть ближе к освободителям. Сколько знакомых лиц! Но Иван не видел Машуты. Где же Машута? Где она? Он растерянно перебегал глазами с лица на лицо, пока не понял, что в толпе вообще нет женщин.

— ...Охрана территории самого лагеря и охрана порядка в лагере доверяется вооруженному отряду бывших военнопленных, — продолжал капитан. — Командиры взводов, ко мне! — властно позвал он.

В толпе, окружавшей роту, Балашов увидал Батыгина, Маслова, Женю Славинского, Волжака...

— Смир-рно-о! — раздалась команда.

Капитан еще что-то громко сказал, но Иван не слыхал его слов: он в это время заметил на носилках, с которыми шли санитары, безжизненное лицо Павлика. Он видел, как Женя Славинский рванулся к Самохину из толпы.

— Балашов, ко мне! — приказал командир взвода.

Иван шагнул из рядов, подбежал к командиру. Лейтенант взглянул на часы:

— На два часа, до восьми ноль-ноль, можете быть свободны. Идите побудьте с друзьями.

— Слушаюсь, два часа, до восьми ноль-ноль, быть свободным, — повторил Балашов и услыхал, как в толпе бывших пленников кто-то ахнул и как прошел говор.

«Узнали меня!» — подумал Иван, но он продолжал стоять «смирно», глядя в лицо командира.

— Вольно, — сказал командир. Он тепло и по-дружески улыбнулся. — Рад, Балашов? — спросил он.

— Еще бы, товарищ лейтенант! Знаете, как... у меня ведь невеста тут... — Иван захлебнулся словом, зажмурился и крутнул головой, не сдержав слезы радостного волнения.

— Ну, идите, идите! — Командир еще раз взглянул на часы.

— Взвод, напра-ву! — услышал Иван его голос уже у себя за спиной.

Он шагнул к толпе пленных.

— Товарищ фельдшер!

— Иван!..

— Здорово, Ванюша! — радостно закричали вокруг.

— Да это же старшой из карантина! А объявили — повешен!

— Балашо-ов! Вот так штука!

— Ива-ан!

Его тесно сжимали со всех сторон, целовали.

Тут были близкие и друзья, а среди них и едва знакомые люди, однако не было между ними различия в радости, в теплоте, в счастье прижаться в объятии. Рыжий Антон, Славинский, «Базиль», Соленый, Василий-матрос окружили его.

И вдруг, едва видная за плечами мужчин, с силой протискавшись между ними, вырвалась из толпы и кинулась Балашову на шею маленькая Наташа.

— Карантиныч! Неужто ты?! В форме, в погонах... Какой ты красивый! Голубчик!.. Значит, они тебя не повесили...

Она целовала его в щеки, в глаза, в губы, едва доставая, повиснув на шее.

— Наташа! А где же Машута? — спросил Иван.— Маша где?

Она испуганно разняла свои тоненькие, детские руки и широко, во внезапном страхе, в растерянности, открыла глаза, глядя на него снизу вверх.

— Машута?! А ты... разве ты не знаешь? — жалобно пролепетала она.

— Да она же в тот день, как его увезли в гестапо... — сказал рядом женский голос.

Иван взглянул на лицо говорившей женщины, и вдруг оно поплыло, задрожало, как будто в воде. Он не узнал ее, да и зачем узнавать! Он все понял...

— Умерла? — произнес Балашов и не услышал сам своего голоса за каким-то туманом, который затмил глаза и набился в уши.

Емельян опускался куда-то в сладкую темноту, из которой до него доносились отрывистые слова:

— Пинцет, говорю! Зонд! Свети ближе!.. Тампоны! Еще тампоны! Бойчук, следи за раствором!

Голос врача доходил до Баграмова будто откуда-то издалека, и все уже утонуло, ушло, растворилось. Но вот барак содрогнулся от взрыва, со звоном посыпались где-то рядом стекла.

— А ты бы под стол залез! — явственно услыхал вдруг Баграмов злые слова Куценко. — Раненого держи! Клава, эфир! Да свету же больше, черт вас... военные люди! — строго сказал Куценко. — За пульсом следи...

Опять грохнул взрыв, но только теперь уже как-то глухо, словно прикрытый ватным одеялом.

— Зачем я вскочил? — вслух механически повторил Баграмов, не понимая уже значения этих слов.

— Раненых принесли! — крикнул кто-то над ухом Баграмова.

И потом наступил надолго темно-красный покой и ватная тишина. Потом тишина стала синей и светлой. И вдруг она разорвалась криками радости. Кричали «ура». Смеялись. Кто-то возбужденно и громко крикнул что-то непонятное...

Сон разорвался, но не было сил ничего осмыслить,— как будто в детстве на ярмарке, все вертелось, пестрело, кричало не в лад.

— Откройте же затемнение, утро! — отчетливо потребовал чей-то голос рядом, отдельный, осмысленный голос.

— Тампон! — приказывал Опанас Куценко, как раньше отрывисто. — Зонд... Другой, не этот...

Но Куценко говорил далеко в стороне от Баграмова. Емельян догадался, что его уже вынесли из операционной в соседнее помещение и голос Куценко слышится за переборкой.

— Повернись, повернись немного, голубчик, — уговаривал женский голос с другой стороны.

— Перевяжи поскорее, сестрица, пойду к своим! Господи, хоть поглядеть! — просил кто-то.

— Да куда же ты можешь идти? Лежать тебе надо. Придут и сюда, — уверял Глебов.

— Что ты, товарищ доктор! Я ничего, дойду! Разве дождешься! — спорил с ним раненый.

— Иван! — вдруг воскликнул Глебов. — Откуда, родной?!

— Емельян Иваныч где? Что с ним? — услышал Баграмов громкий тревожный вопрос.

Он не мог вспомнить, чей это голос, и не было силы открыть глаза.

— Тише! — шепнули над головой Емельяна. Баграмов с усилием поднял веки и высоко над собой, почему-то особенно высоко, увидал лицо Балашова в пилотке с красноармейской звездой, в гимнастерке с погонами.

— Ваня, — растерянно произнес Баграмов.

Он вдруг совершенно ясно и сознательно вспомнил, что Балашова вообще не может быть в лагере, что он увезен в гестапо, приказом немцев объявлено, что Иван повешен вместе с Кумовым, Кречетовым и Башкатовым. Значит, его лицо — просто бред!.. Баграмов зажмурился... Но когда он открыл глаза, Балашов низко склонился над ним и по щекам его текли слезы.

— Чего ты, Ваня? — слабо спросил Баграмов.

— Возьми себя в руки! — змеиным шепотом зашипела над ухом Балашова сестра Клавдюша.

Баграмов услышал ее и понял, что слезы Ивана относятся непосредственно к нему, Емельяну.

«Неужто так плохо мне?» — подумал Баграмов, но как-то совсем без тревоги, без страха.

— Ну как дела, Иван? — спросил он, стараясь произнести эти слова обыкновенным голосом, собрав все спокойствие, но сам услыхал, что спокойствие не получилось, голос — еще того меньше, а самый вопрос нелеп.

— Лагерь освобожден, Емельян Иваныч! Красная Армия в лагере, — подчеркнуто бодро и весело сказал Балашов.

— Вижу, — улыбнулся Баграмов. — Ведь ты сам... Красная Армия... Ваня... — Он закрыл глаза. — Хорошо, Иван, — шепнул он.

— Емельян, ты молчи, дорогой, — сказал Куценко, который приблизился в белом халате. — Четыре раны... куда к чертям! Такая потеря крови, сам понимаешь... молчи! Я тебя умоляю! — Куценко взял его руку. Дружеские и уверенные пальцы врача на пульсе были приятны Баграмову.

— А ты, Опанас, за меня не бойся, не бойся. Теперь умирать нельзя. Надо жить, — бодрясь, сказал Емельян.

«Зачем я вскочил, черт возьми? Всегда не хватало мне выдержки!» — подумал он и устало закрыл глаза.

— Клава! Камфару! — услыхал он, как будто сквозь сон...

Красная Армия докатилась до Эльбы. Весь фронт за ночь и утро продвинулся, подтянулись соседи полка, которым командовал Бурнин. С левого берега с гулом и свистом шли еще разных калибров снаряды и мины, кое-где на открытых местах доставали бойцов и пулеметы. Гитлеровцы не смущались скоплением немецких беженцев, среди которых успело появиться немало раненых и убитых фашистским огнем. Лагерь ТБЦ оказался уже к утру в расположении вторых эшелонов, хотя в десяти километрах к югу и по правому берегу Эльбы тоже не кончился бой: сопротивлялись немецкие части, отрезанные на юге, со стороны Дрездена, выскакивали из лощинок какие-то отряды не успевших сбежать эсэсовцев, таились в кустах и кюветах микроскопические засады озлобленных фаустников. В расположении части Бурнина остались лишь мелкие «недобитки», как их называли красноармейцы.

Бурнин выбрал полчаса, чтобы съездить в спасенный от гибели лагерь.

— Едем вместе, — предложил замполит Сапрыкин.— Не люблю я бывать в этих лагерях, а ведь все-таки надо же посмотреть, кого-то мы там наспасали!

— Ну что же, поедем, — сухо согласился Бурнин, которого неприятно задело небрежное словцо «наспасали».

Несколько раз битая, с лысой резиной машина Сапрыкина доставляла много хлопот шоферу-ефрейтору, и в это утро он наконец «подхватил» для замполита у переправы какую-то открытую, иностранной марки, длинную, как сигара, машину.

— Для войны она вряд ли, товарищ полковник, а для победы — как раз! Я считаю, гоночный тип. По нашим дорогам она низковата, конечно, а для Европы — вполне, — пояснил шофер.

— Уважаете Запад, товарищ ефрейтор? — спросил Бурнин.

— Машины у них, товарищ полковник, действительно, точно! — ответил тот.

— Ну, точно — так точно. Едем, испробуем.

Они тронулись.

Сапрыкин заметил осуждающий взгляд Бурнина. «Мягок полковник, жалеет их всех. Считает, что это люди одной с ним судьбы. Ведь сам-то он не сидел до конца за проволокой. Непокорные либо бежали, либо от немцев гибли, а эти... Нет, проверять их надо, еще да еще!.. Почему-то ведь все-таки их не замучили пленом! Живы остались вон сколько времени! Отсиделись!..»

Сапрыкин вдруг понял, что он словно бы обвиняет людей за то, что фашисты их не успели замучить. Но отмахнулся от этой тревожной мысли и даже почти подосадовал, что поехал в лагерь.

«Есть же люди, которым поручено разбираться в этом. А наше солдатское дело было занять территорию вместе со всем, что на ней оказалось. Лагерь — так лагерь! Хорошо, что выполнили задание почти без потерь... И вообще-то, вон ведь оперативно как вырвались к Эльбе! Значит, скоро уж, скоро конец!» — мысленно заключил Сапрыкин.

— Издыхает войнища проклятая! Даю ей еще десять дней, максимум — две недели! — обратился он вслух к Бурнину.

— Эх, Игорь Филиппыч, кабы ей быть последней! — ответил Бурнин со вздохом.

Замполит присвистнул.

— Какой ты максималист, товарищ полковник! И то скажи, если... — он вдруг осекся.

— Что «если»?

— С одним покончим — с другим бы с кем-нибудь не началось... Я что-то не так уверен в союзниках, — приглушенно сказал замполит. — Вчера по швейцарскому радио... — Сапрыкин умолк.

Бурнин вздохнул.

— Конечно, не исключается... Ну, а все-таки бог-то на небе есть?! — усмехнулся он.

— Бога они, кажется, все признают, Анатолий Корнилыч, только он для них не тождествен с миром, скорее наоборот, — сказал Сапрыкин. — Пленных-то гонят за Эльбу! И власовцы тоже на запад уходят... К чему бы?! Значит, там что-то обещано, что ли... Да хотя бы взять этот лагерь... Впрочем, с тобой нельзя... — Сапрыкин умолк, не закончив мысль.

Бурнин не ответил. Он понимал все мысли Сапрыкина и, пожалуй, не осуждал его. Они уже более года были вместе в боях. Он уважал Сапрыкина как неглупого, храброго и честного человека со стойким характером.

Сапрыкин пришел на фронт, когда Красная Армия была в наступлении. До этого комиссар стрелковых училищ, тыловой политработник, Сапрыкин в своей работе не знал противоречий между уставом и жизнью. Если же после его прихода на фронт, в боевой реальности, возникали такие противоречия, то их всегда разрешала наша победа: значит, они были оправданы! Противоречий же, которые приводили бы к неудаче, а тем более к плену, Сапрыкин со всей искренностью не мог постигнуть.

Да ведь и сами пленные, и Бурнин в их числе, долго и мучительно искали и не находили ответа на проклятый вопрос: почему же все-таки они оказались в фашистском плену?

Словечко «отсиживались в плену» срывалось не раз с языка Сапрыкина, как и у многих других боевых командиров, которые не видели начала войны, не варились в окаянных котлах, оторванные от командования, не пробивались из окружения. Видно, не пришло еще время для верной оценки великого мужества людей, которые своей самоотверженной стойкостью первыми разбили легенду о непобедимости гитлеровских солдат, которые, не щадя своих жизней и рискуя позором плена, шли в бой с винтовками образца прошедшего века и стояли против новейших видов оружия, отбивали атаки и заставляли врага поворачивать спину перед натиском штыковых контрударов...

«Мертвые сраму не имут!» А вот живые... Как же и почему, мол, они остались живыми?! И заползает червь недоверия даже в прямые и мужественные сердца...

Все читали, конечно, разоблачительные материалы Государственной Чрезвычайной Комиссии о фашистских зверствах. Они леденили кровь. Но, не вызывая сомнения в достоверности самих фактов, все-таки не укладывались в сознании и сердцах советских людей. Да, если бы не видеть своими глазами, не испытать на себе, то и Бурнин, наверное, не смог бы поверить тому, что культурный народ — соотечественники Гегеля, Гёте, Шиллера, Гейне, Маркса, Энгельса — способен на такие бессмысленные жестокости и мучительства... Нелегко нам людским умом постигнуть фашиста, хотя он сам по себе не загадка. Нам непонятен процесс моральной деградации, к которой приводит человека фашизм. И если не можешь себе наглядно представить того, что за жуткие испытания прошли советские пленники здесь, на этой проклятой мельнице, перемоловшей тысячи тысяч человеческих жизней, то ни черта не поймешь!

Поставить своей задачей убить, истребить народы! Поставить своей задачей довести человека до состояния животного! Распинать на крестах, поднимать на дыбу, забивать дубинками и плетьми, умышленно скармливать вшам, не разрешая давить паразитов, зарывать людей в землю живыми... Да как же представить себе людей, способных на эти гнусности, если ты сам не видел всего этого нацистского изуверства!

И горькое воспоминание о чистом и светлом друге Варакине, погибшем здесь, в лагере, вызвало тяжкий вздох Бурнина.

Автомобиль «стелился», летя по асфальту между рядами цветущих яблонь.

— Вот шоссе у них «в самом деле», как говорит твой шофер, — отметил Бурнин, отвлекшись от тяжких мыслей.

— Если бы не танковый рейд, товарищ полковник, то на каждом шагу тут сидели бы по дорогам мины, как в прошлый раз. А тут они не успели, бросили все — да драпать... Потому и шоссе — действительно! — отозвался из-за баранки ефрейтор. — А машина-то правильно, даже вполне! — заключил он. — Сто двадцать запросто!

— Головы не сверните! — строго предупредил Бурнин.

— Никак нет. Раз победа, то надо уж бережно! В норме! — послушно сказал водитель, чуть сбросив газу. — Должно быть, тут, — сказал он, вдруг придержав машину, и указал с холма, на котором остановился возле ветряной мельницы, на караульные вышки, расположенные вокруг длинных низких бараков.

В низинке, у лагеря, виднелись три танка. Около них хозяйничали танкисты.

— Разумеется, тут! Поезжайте в лагерь, — приказал Бурнин.

Колючая ограда и вышки. Те же самые вышки, которые так же висели бы и над ним, если бы не удался тогда побег... А эти люди томились тут столько времени! Тут вот, должно быть, и кладбище рядом... Сколько же страшных холмов, под которыми тлеют кости замученных пленников — красноармейцев, командиров, советских людей!

...Они въехали в распахнутые ворота и двинулись по освещенной солнцем лагерной магистрали, в конце которой столпилось на площади тесное скопище в несколько тысяч освобожденных пленников.

Назад Дальше