18 июля вечером я вылетел в Москву… Встретились, выпили, поговорили. Два дня, сломав головы, задрав подолы, бегали по магазинам, по кладбищам «слонов», по достопримечательностям. К вечеру, одурев от усталости, сутолоки и жары, садились за стол и пили. «Березка» — валютный магазин, а кто знал?
Подходим. У дверей несколько чмуров.
— У вас какая валюта?
— У нас советский рубль.
— Проходите, товарищ, с рублями здесь делать нечего.
— А мы просто посмотрим.
— Смотреть нельзя, пройдите, товарищ.
— Ну пустите посмотреть, мы трогать ничего не будем.
— Товарищи, пройдите, не добивайтесь себе неприятностей.
Отошли оскорбленные, облитые помоями. Молчим. Отец остановился, оглянулся, крякнул:
— Вот ведь как не умно мужику, значится, омрачают его существование. Для кого мы Советскую власть устанавливали, жизни свои, значится, покладали, нас же самих не пускают посмотреть, что они там иностранцам продают, чем они там за занавесками, значится, занимаются. А, может, там надо поразогнать кой-кого, может повторить 17-й год. Это — через 50 лет нашей власти. Что они там распродают, почему с глаз закрылись? Окошки позанавешивали?
Ходили, ходили по Кремлю.
Мать. Отец, глянь как у них тут кресты везде целые. Вот бы Саньку Черданцева сюда, он бы кресты эти им пошибал.
— Это сохранено, мать, как источник старины, чтобы в 67-ом знали, как было раньше. Вот это ты знай.
— А где этот самый Кремль-то… пошли к нему.
— Так мы в нем находимся, весь этот бугор, обнесенный стеной, она кругом идет, и все это в середине этого круга, башни, церкви и клумбы — все это вместе и называется Кремль.
Царь-колокол с выломанным краем.
Мать. Отец, забери в Быстрый Исток этот колокольчик, мы в нем корову держать станем, а то он у них без применения на дороге стоит тут.
Отец. Вообще, вы не думайте, что мать простая, да первый раз в городе… Она в курсе всех дел, альбом открыток с видами Москвы привез и все рассказал. Так она сейчас ориентируется, как у себя в хате, узнает все. Большой театр узнала по коням…
Что вспомню, запишу позже. Отец читал письма, которые присылают ему люди, работавшие с ним, когда-то знавшие нашу семью.
26 августа 1967Ночевал Высоцкий. Жаловался на судьбу.
— Куда деньги идут? Почему я должен вкалывать на дядю? Детей не вижу. Они меня не любят. Полчаса в неделю я на них смотрю. Одного в угол поставлю, другого по затылку двину. Орут… Совершенно неправильное воспитание.
Пересъемка. Радостное ощущение… Что такое? Даже страшно, так хорошо, легко, взлететь можно. И сразу сомнения, как черви в душу лезут… Не радуйся, дурак, не успокаивай себя, на тлю больше сработал и думаешь гений — хватило, бестолочь, чтобы миллионером себя почувствовать, бездарь.
Но ведь бог есть, в нас, в людях, промеж нас, а может, кощунствую я, тяжкий грех совершаю — из-за корысти, из-за удачи бога вспоминаю… Не верую, а вид делаю, а это хуже в сто крат, чем не признавать бога совсем.
Однако, я стараюсь не делать зла другому, а, может, по слабости не делаешь, по невозможности, а если вдруг сильным станешь?
30 августа 1967Москва. Хожу по пустынным комнатам — не знаю, за что взяться. Полку делать — лень, больно много работы, не стоит она того. Попел. Немного, но голос сел. Позанимался. Я — артист и должен быть в форме к началу сезона. Похудел заметно. Это меня радует. В общем и основном я, кажется, в форме. День пасмурный. В Москве осень чувствуется во всем: сумрачно днями, ночами холодит, вялые помидоры на прилавках, во всем спад и предчувствие благостного умиротворения. Хочется покоя, уединения, дождей и приятного уныния, которое до слез необходимо после летней жары, толкотни, радости и суматохи. Осень. Осень. Осень — ее величество возлюбленная Пушкина. Надо собираться с мыслями, сосредоточиться, отвентилировать необходимые дела, а не хочется, так и тыкаюсь из угла в угол, не знаю, за что взяться…
Из «Современника» пришла моя рукопись.
Уважаемый тов. Шелепов!
Рассказ «Старики» не заинтересовал редакцию. Рукопись возвращаем.
С уважением
Редактор отдела прозы: (Л. Дударь)
При чем тогда «Уважаемый» и «с уважением», если не заинтересовал, за что уважать? За то, что плохо написал? Вы еще услышите обо мне, уважаемый тов. Дударь.
Вечер. Дождь. Зайчик с Кузей гуляет. Пробую наладить писательский быт, печатать и писать за журнальным столом.
11 сентября 1967Понедельник. А вчера было воскресенье. Когда ехал вечером в театр, навстречу столько грибов! Уйма. Бабы в брючках, красные с воздуха, утомленные, но довольные удачей и оттого обаятельные. Завтра на работе только и разговору, кто где был и сколько набрал, да с кем был…
Я подхожу к театру всегда со стороны зрительного входа. Мне нравится постоянная кучка зрителей, в большинстве женского, молодого состояния… Они не теряют времени, читают учебники, целыми днями простаивают за бронью… Они любят нас, узнают, перешептываются, покупают цветы. Это какая-то другая, почти штатная в своей постоянности часть нашего театра. Показывали Петровичу самостоятельную работу по «Пугачеву». Орали все, как зарезанные, бились, исходили жилами, а не волнительно. Кое-кто кое-где прорывался вдруг: Иванов, Колокоша, Хмель, но все как-то неорганизованно, беспомощно. Как же надо точно работать, точно продумать до взгляда, до жеста руки, чтобы не выглядеть жалким.
Уходит Калягин в Ермоловский. Жалко очень. Актер он замечательный, хоть и чуждой мне манеры, индивидуальности. Сытый, точный, виртуозный — райкинизм, масочность.
Без страсти, без тоски по звезде, без жажды крови раз напиться, не могу найти, как сказать, но без чего-то такого… мировой скорби, что ли, черт его знает.
Элла[14] нечаянно обронила, что я буду играть Раскольникова: «Юра Карякин[15] так хочет». Как можно такие вещи говорить актеру без предварительной подготовки, эдак и помереть невзначай можно. Я не верю пока, но одно то, что кто-то хочет и видит во мне Раскольникова, вселяет в мою душу радость, трепет и сомнения, я выше ростом стал, увереннее и богаче. Ведь я думал о Раскольникове, я спрашивал год назад Веньку, могу ли я сыграть Раскольникова, никогда и не подозревал, что такая возможность появится. Это неожиданно, и я боюсь.
Любимов: «Я и другие умные люди считают поэму „Пугачев“ лучшим, что сделал Есенин».
Обаятельный он мужик, сделал он из нас политиков.
15 сентября 1967Репетирую с Глаголиным Кузькина. От «Пугачева» пока отошел. Зайчик облажался с Екатериной. Плакал. Наигрывал, как черт. А надо было просто, спокойно, органично, не торопясь прочитать текст. Не суетиться, помедленнее и правдивее.
Были как-то с субботы на воскресенье Назаровы. Ночевали. Все еще в простое. Два года ничего не делает, без денег. Одолжил ему 200 рублей. «Мы сильны нашей дружбой».
Любимов нервничает. Устраивает разнос артистам, Раевскому:
— Какие нежные стали. Посмотрели бы, как работает «Современник». Они 10 лет существуют… А вы босиком не хотите попробовать…
В кино все делаете, зимой в ледяную воду прыгаете, сам прыгал — знаю. Театр такой же ваш, как и мой… Повинность отбывают многие, временные жильцы.
23 сентября 1967С утра — собрание. Втык Любимова за уход Калягину, пантомимистам.
— Арестован счет в банке;
— Нам никто копейки не даст;
— Если бы не «10 дней», нас закрыли бы;
— Рассчитались с долгами и должны хоть какую-то прибыль давать.
— Не такие артисты — тигры, которые собственной матери глотку перегрызут за роль, уходили в другой театр, и он их сламывал.
Зав. труппой пишет слово за словом главного. Магнитофона пока нет, но это от незнания скорей, чем от бедности. Пожилые актеры трясут головами утвердительно… — рефлекс, выработанный годами послушания. Молодые прячут глаза, мало ли что, на всякий случай не лезть на рожон.
Погоня за письменным столом — пока не догнал. Час поспал, готовлюсь бежать на ночные «Антимиры».
Приятное сознание сделанного после «Стариков», почти год ничего готового, хотя названий, папок, «Чайников» — дело сделанное.
Завтра должна состояться первая, подготовительная репетиция «Кузькина» с Любимовым.
24 сентября 1967И она состоялась.
— Не завязывайте диалог, не будите свою житейскую фантазию, не прорываешься в его главную характерную черту — он играет, валяет Ваньку, это Швейк, идите, прежде всего, по событийной линии и т. д. Это следовало ожидать, другого не могло быть.
Б.Г. — отменный парень, но всерьез сам копать пока не может, контролировать, проверять по своему чутью, что-то подсказывать, утверждать, но не открывать, да потом рядом с Любимовым это и невозможно. Я не расстроился, даже еще раз где-то укрепился в вере, что это мое прямое дело, штампы Ю.П. мне подходят, виденье, в общем, совпадает, что не могу сказать пока о Можаеве.
Б.Г. — отменный парень, но всерьез сам копать пока не может, контролировать, проверять по своему чутью, что-то подсказывать, утверждать, но не открывать, да потом рядом с Любимовым это и невозможно. Я не расстроился, даже еще раз где-то укрепился в вере, что это мое прямое дело, штампы Ю.П. мне подходят, виденье, в общем, совпадает, что не могу сказать пока о Можаеве.
— Он вам будет только мешать. Он свое дело сделал, его надо приглашать, когда что-то сделано, а так — расстроить человека и все.
Дупак. Вы человек со своими странностями, но эти странности не мешают делу. Мы хотели бы видеть вас в рядах нашей партии. Вы сами понимаете не хуже меня, в каком состоянии наша организация, я имею в виду — нашего театра. Вы человек каких-то правильных принципов.
— Я человек сомневающийся.
— Это удобная позиция, в любой момент можно сказать: а я знал, а я думал, а я не верил.
Спрашивал о Калягине, о его уходе…
— Я не могу его судить. Пусть стукнется мордой человек сам. Я прошел это, и, как видите, не жалею, хотя в «Моссовете» не могут этого понять и до сих пор ждут возвращения… Что поделаешь, жизнь есть жизнь и человек строит ее на свой лад. Я не коллектив, коллектив может думать по-другому. Единственно, не могу понять, как можно оставлять в театре жену, зная, что жизни ей здесь не будет и она обречена на унижения и позор. Я бы положил на стол два заявления, и не делал бы вид — ах, как вы нехорошо поступаете, решил устроить свою судьбу — подумай и о жене.
Готовимся к юбилею Любимова.
Зайчик говорит: — Я тебя скоро совсем не увижу, совсем уйдешь в писание да в театр, а что для меня оставишь? Хоть бы в цирк сводил.
2 октября 1967Октябрь уж наступил. Борис говорит:
— Почему тебе интересно возиться в этой грязи? Зачем? Давно известно, что в жизни мерзости много… Ты после этого по бабам пойдешь, чувствую я это. Кто-то сказал, что один видит жизнь как розу, другой — как протухшее, червивое мясо. Две стороны одной медали. «Мы — временные жители Земли», наш сеанс скоро кончится, ты понимаешь это? Лучше нюхать розу, чем дерьмо, по-моему, так.
От юбилеев тошнит. Три дня занимались, не спали, писали, репетировали поздравления: Любимову — ему 30-го 50 стукнуло и Ефремову — ему вчера — 40. Получилось здорово и то и другое. Петрович[16] сидел между рядами столов с закуской-выпивкой, и мы действовали для него. Прослезился, растроган. Вечером пригласил к себе меня и Высоцкого. Мне обидно невмоготу и боязно. Для чего, зачем я к нему поеду, там — высшее общество. Это что? Барская милость? Поеду — все будут знать, конечно, и перемывать кости, но это не страшно, как раз, другое страшно — зависимость благодушия главного и прочих сильных. Должно сохранять дистанцию и занимать свое место сообразно таланта и ума… Может быть, я чересчур усердствовал в поздравлении, может быть, слишком старался выглядеть хорошим, замаливал бывшие и небывшие грехи, но где они, в чем? Что бы я ни делал, мне казалось это искренним и честным. Но надо иногда не делать, даже по воле сердца, чтобы не раскаиваться потом, когда изменится ветер… Этим самым мы сковываем свободу, независимость мыслей и действий и начинаем ощущать себя в пространстве, сообразно влиянию старшего. Подальше от этого… Люди уважают не тебя, а твою полезность… и чем дальше и независимее ты, тем уважительнее к тебе отношение. А уж коли решился пойти в высший свет, то надо продумывать и свое поведение… подобрать маску, соответствующую моменту. Маску, которая бы и не принижала тебя и выказывала нужную дозу уважения и внимания к окружающим. Вообще, масочность, маскарад — это принцип людского существования, меняется среда, обстановка, люди, настроение, положение, и ты меняешь маску… А без маски страшно и вряд ли возможно, только успеваешь менять маски.
Мать Целиковской: — Вы — Золотухин… Это вы играли «Пакет»? Ну, чудесно, чудесно. Рада, очень рада с вами познакомиться. Какая чистота, непосредственность, как хорошо-то, а? Просто чудесно. Вы москвич? Нет? Ну, это и видно. Не испорченный человек, в Москве такой чистоты не найдешь, берегите это, берегите, бойтесь вот этой московской показухи, этого кривляния, бойтесь, бойтесь. И читайте, как можно больше читайте хороших книжек. Аксакова читали, «Детство Темы», читайте, читайте. Я в вашем театре ни разу не была, все собираюсь… Но я боюсь, боюсь разочароваться. У вас ведь, наверное, все современное, показушное, боюсь, вы меня оглушите чем-нибудь.
— Вся мировая литература — это справочник общения с женщиной. Но надо сказать, бестолковый.
Не дай нам бог внимания сильных. Мы теряем достоинство. Мы попадаем под их свет, а надо разжигать свой костер, надо работать, работать.
— Золотухин, когда берет гармошку, он вспоминает свое происхождение и делается полным идиотом, — это изречение принадлежит Высоцкому.
— Высоцкий катастрофически глуп, — а это уже Глаголин.
5 октября 1967Можаев раздолбал мой рассказ, так красиво издевался, что я получил не только урок письма, но и удовольствие, как ловко, зло, но беззлобно распотрошил он мои словеса. Но в конце сказал:
— А вообще получается… Пиши, пиши, чувствуешь, завязываешь, плетешь, куда надо.
— Предметом литературы может быть всякая ахинея, любой анекдот и невероятный случай… Но во всем, в любом жанре, будь то крайний гротеск или простое повествование, должна быть черта, граница допустимого, мера что ли. Она никем не намечена, никакими столбами не ограждена, никем и нигде не записана, это негласный принцип, тот самый неписаный закон, который всякий писатель должен чувствовать нутром, утробой, коль уж он взялся за перо. Например: смерть, есть смерть, пришла, понюхала и навела порядок, примирила. Ладно, не примирила, но кидать дерьмом в гроб, а потом мочиться в могилу — это недопустимо, это звучит натяжкой.
Второе. Зачем уничижительный тон, твой авторский, по отношению к герою. Ни в коем случае, дай нам, самим читателям, разобраться, что к чему, ты нарисуй картину, а мы уж сообразно этой картине и будем твоих героев расценивать.
19 октября 1967А вчера был Ленинград. Посмотрел кусочек материала. Наигрываю, как черт, беспросветно. Самое ужасное, не знаю, куда иду я. Стилевая разножопица, рядом стоит гротеск и бытовой реализм. Это раздражает. Кидаюсь из стороны в сторону, то так вертанусь, то эдак и нет уверенности в единственном. Много ору, гримасничаю, в общем, расстроился и надеюсь только на бога, на переозвучивание, да на Полоку. Приглядывает ко мне, по словам Полоки, М. Хуциев. Говорит, что я похож на Чаадаева. Одно лицо, будто бы, я не спорю. Полторы смены грохнули. Лишь бы браку не было и технического, и актерского.
Помоги, господи! Все грехи замолю, какие есть и будут. На обратном вместе с Высоцким. Шампанское, бутерброды, разговор и много сигарет. Может быть, и не надо говорить людям о своих мыслях, но что делать, если человек, то есть я — не может копить в душе больше, чем вмещается в нее, необходимо выплеснуть иногда, выболтаться, вывернуть душу, как карман, и тогда легче становится, легче и снова кажется, можно жить и копить снова.
В Ленинграде в этот день случилось наводнение, но все обошлось, вода спала и бедствия не произошло.
20 октября 1967«Пугачев» — гениальный спектакль. Высоцкий первым номером. Удивительно цельный, чистый спектакль.
Я уж думаю, не лысым ли я буду в контрразведке. Шиферс мне все волосы теребил, приглаживал и залысины мои открывал, а потом я морду задирал, а мне эта мимика противопоказана. С ума можно сойти!
22 октября 1967Какое-то просветление на сердце. От того ли, что утро легкое, теплое, осеннее, но не промозглое, не колючее. Или от сознания, что думать начал за мировые проблемы, читая Достоевского, ведь и критиковать могу и не согласен кое с чем, а стало быть уж и умнее кажусь, во всяком случае с ним-то на одной ноге, хоть и по вопросам умственным. И стиль оттого витиеватый пошел, как ручеек петляет, оттого, что пишется, как думается, в худшем случае говорится, а мысль — самая хитрая лиса, то петляет, след заметает, то в трех соснах запутывается, то блохой скачет в другую плоскость, в запрещенное логикой пространство.
Вот он говорит: «Да будут прокляты эти интересы цивилизации, и даже сама цивилизация, если для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу». И тут же: «Но однако же факт: для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу».
Что это такое?! Что сохранять, если возможно сдирание с людей кожи? Одна мысль, одно ее допущение и возможность практического применения — отбрасывает человечество ко времени инквизиции и фашизма. Какой это к черту гуманизм, если передовые умы, гениальные мыслители, мудрецы не видят другой возможности сохранения этой самой цивилизации, кроме как путем насилия и жестокости? Вопрос к теме: кто начал, если совершается посягательство на эти интересы, со стороны другой группы людей, тогда вопрос ставится о защите отечества и о его сохранении вместе с тем уровнем цивилизации, который достигнут. Но мы защищаем отечество, народ, землю свою, детей своих в первую голову и не думаем о чем-то другом, во имя чего-то. Да — но не самоцель. На меня напали, а я защищаю свою цивилизацию?