Что-то мучило Либерию, что-то зрело в ее душе, огромное и важное, но что это было – она не понимала.
Однажды ночью она услыхала слитный гул множества моторов и насторожилась.
Двести пятьдесят двухмоторных бомбардировщиков «Юнкерс-88» и «Дорнье-111» мчались в ночном небе к Москве. Этими самолетами, которые несли на борту в общей сложности пятьсот тонн бомб, управляли девятьсот шестьдесят лучших летчиков Люфтваффе, получивших приказ стереть с лица Земли русскую столицу, уничтожить грозный замок с зубчатыми стенами и башнями, увенчанными алыми звездами.
Зло стремительно приближалось, и Либерия вдруг поняла, что должна сделать. Она сбросила красивое платье, скинула туфли лодочки, повела плечами, взмахнула крыльями и взмыла ввысь, выше стометровой колокольни церкви Воскресения Господня, развернулась и устремилась навстречу германской армаде.
Командиром флагманского «Юнкерса-88» был барон Фридрих фон Лилиенкрон, один из лучших пилотов рейха, настоящий ас. Он был наследником славного дворянского рода, подарившего Германии немало знаменитых философов, известных поэтов и бесстрашных воинов. Его дед был героем франко-прусской войны, отец дружил с Хайдеггером и Эрнстом Юнгером, а сам Фридрих защитил диссертацию о творчестве Рильке. Его уважали не только за воинскую доблесть, но и за то, что он не скрывал презрения к антисемитам и любви к Достоевскому.
Он знал, что под бомбами, которые он сбросит на русскую столицу, погибнут дети, но Фридрих фон Лилиенкрон любил Германию, любил войну, считая ее высшим проявлением абсолютного духа, и не мог не выполнить приказа.
В нагрудном кармане его комбинезона хранилось письмо от отца, которое тот написал сыну незадолго до самоубийства. Письмо было проникнуто благородным стоицизмом, светлой печалью и окрашено тем обаятельным мягким юмором, который Фридрих так ценил в отце. Однако ему не давала покоя одна фраза, которая резко диссонировала с тональностью письма: «Как это страшно – сознавать, что и тотчас после совершения мерзкого убийства преступник способен любоваться рассветом, ласкать ребенка и читать стихи. И в этом человеке есть Бог… Наверное, люди должны похоронить Бога, но убивать его – нет, это противно природе человеческой, потому что Бог и есть мы, а не наоборот, как между нами принято думать…» А завершалось письмо цитатой из Рильке: «Das Schöne ist nichts als des Schrecklichen Anfang, den wir noch grade ertragen, прекрасное – то начало ужасного, которое мы еще способны вынести».
В последние годы отцу приходилось нелегко. Он занимался теорией расовой гигиены, служил в расово-поселенческом управлении СС, но незадолго до войны узнал о том, что неизлечимо болен, после чего оставил семью и поселился с молодой любовницей-испанкой в Баварских Альпах. Болезнь, видимо, помутила его рассудок, с грустью думал Фридрих, только этим и можно объяснить все эти странные фразы и цитаты в его прощальном письме…
До цели оставалось совсем немного, экипажи приготовились к встрече с истребителями противника, как вдруг полковник фон Лилиенкрон увидел прямо по курсу огонь. Он шел навстречу немецким самолетам и быстро приближался. И уже в следующее мгновение полковник с изумлением понял, что это был не русский истребитель, а женщина – крылатая женщина. Она была огромна и красива, и тело ее было охвачено ярким и яростным пламенем, и никогда еще Фридрих фон Лилиенкрон не видел ничего прекраснее. Внезапно женщина зависла перед флагманским самолетом, крылья ее вдруг распахнулись вполнеба, все вспыхнуло, но прежде чем потерять сознание, полковник взял штурвал на себя, а когда очнулся, увидел внизу горящие обломки германской эскадры, а впереди – звездное небо, бескрайнее звездное небо. Он по-прежнему тянул штурвал на себя, тянул изо всех сил, и его самолет, содрогаясь и подвывая, набирал высоту, забираясь все выше, выше, распадаясь на части, на куски, но упрямо стремясь ввысь, туда, где уже не было жизни, не было ничего, а одна только Красота да пьянящий запах сурового авиационного бензина, который смешивался с головокружительным запахом горячего девичьего пота, и там, в этой последней выси, Красота наконец объяла Фридриха фон Лилиенкрона до самой души его, и душа его вспыхнула и погибла, чтобы навсегда вернуться в тот родной ужас, который мы зовем смертью, любовью или Богом…
Роман Сенчин Мы идем в гости
В субботу, за завтраком, мама вдруг объявила:
– Сегодня мы идем в гости!
У Татьяны на день были свои планы, у Мишки – свои. Услышав об этом, мама расстроилась, даже возмутилась:
– Кажется, я вас не очень стесняю. Так? Но сегодня прошу… требую!.. пойти со мной. Это очень важно.
Они жили втроем. Отец уехал четыре года назад; с тех пор Татьяна и Мишка видели, не могли не замечать, как быстро мама меняется. Что-то стало в ней появляться такое – неприятное. Стала она походить на чужую, вечно насупленную, готовую к скандалу, к ругани тетку. По вечерам сидела на диване без дела, слепо смотрела в сторону телевизора; еду готовила через силу, озлобленно как-то… Но с месяц назад мама начала слегка оживать, отмякать, с работы приходила немного позже обычного грустноватая, зато добрая и заботливая. И дети, уже почти взрослые, догадывались, в чем причина ее оживленности, поэтому не стали сопротивляться – поняли, куда зовет. Им показалось, что поняли…
Быстро закончили завтрак, оделись празднично и вышли из дому. Автобус подъехал к остановке почти сразу – ждать не пришлось. И только там Мишка не выдержал и спросил:
– Мам, а куда мы все-таки?
– Мы… Мы к Вере Ивановне.
– Чего?!
Пассажиры обернулись в их сторону…
Вера Ивановна была маминой сослуживицей; она появилась здесь совсем недавно, в конце лета, и вскоре по городку побежал слушок, что ее сын болен страшной болезнью, о которой здесь знали только из передач по телевизору… Несколько раз, возвращаясь с работы, мама вслух горевала: «Наши даже близко к ней подходить не хотят, бумаги после нее в руки взять брезгуют. Эти, в отделе кадров, ворчат все, зачем ее приняли – не знали, что со Славиком у нее такое… Славик вообще на улицу почти не выходит… Нужно им как-то помочь, поддержать бы. И вот, значит, сегодня решилась.
Всю оставшуюся дорогу молчали, глядя в разные стороны.
Вера Ивановна с сыном жили в кирпичной пятиэтажке возле автовокзала. Мама решительно, со строгим лицом, вошла в подъезд первой.
– Только ведите себя прилично, – сказала на лестнице. – Посидим часок, чаю попьем. Они ведь тоже люди. И очень хорошие, в сущности… Договорились?
– Угу.
Мама вдавила кнопку звонка. Быстро, будто за ней стояли, дверь открылась.
– Здра-авствуйте! – чересчур радостно пропела мама. – А мы вот к ва-ам.
– Проходите, – мягкий, приятный голос в ответ; непонятно даже, девушки или парня.
Столпились в тесной – справа вешалка, слева зеркало с тумбочкой, впереди стена – прихожей; из-за спин мамы и брата Татьяна не сразу увидела невысокого длинноволосого юношу в синем ворсистом халате. Лицо, узкое, сухощавое, какое-то по-южному яркое, было приветливым и симпатичным, но словно бы утомленным долгим недосыпанием. «Как после экзаменов», – вспомнила Татьяна себя и своих одноклассников, когда заканчивали девятый класс.
– Раздевайтесь, пожалуйста, – сказал юноша, и тонкие губы чуть раздвинулись в еле заметной улыбке. – Мама сейчас вернется. За тортиком спустилась.
– У-у! А мы тоже со вкусненьким!..
Вошли в зал. Мама познакомила Славика с Татьяной и Мишкой.
– Очень приятно! – уже открыто улыбался юноша. – Очень рад. – Заметил на себе халат, испугался: – Ой, прошу прощения! Как Обломов, до обеда… Располагайтесь, я сейчас. – Он плавно, но быстро заскользнул в соседнюю комнату.
Огляделись. Обстановка обычная – диван, журнальный столик и кресло рядом, большой, от пола до потолка, сервант с посудой; в нем же – телевизор, видик, книги на двух полках…
– А это Славика, – указала мама на висящие над диваном картины.
Две, что по бокам – сине-багровые, и, на первый взгляд, на них изображены грозовые тучи, летящие в закатном небе, а на той, что в центре, оранжево-черной, – языки пламени среди кромешного мрака. Но стоило присмотреться, и тучи, пламя превращались в силуэты изогнувшихся, сплетшихся меж собой обнаженных танцовщиков.
– Он художник, что ли? – тихо спросил Мишка.
– Да. И очень, между прочим, известный там… Даже выставки были.
Мишка как-то уважительно-удивленно усмехнулся, а Татьяна, глядя на картины, почувствовала вдруг приятное, незнакомое царапанье внизу живота. Захотелось дернуться и хихикнуть, как от щекотки…
Птичкой залился звонок в прихожей.
– Откройте, пожалуйста! – крикнул из комнаты Славик.
Мама открыла дверь и обрадовалась высокой, большой женщине в сиреневом пальто, а женщина – ей. Даже коснулись губами щек друг друга.
Птичкой залился звонок в прихожей.
– Откройте, пожалуйста! – крикнул из комнаты Славик.
Мама открыла дверь и обрадовалась высокой, большой женщине в сиреневом пальто, а женщина – ей. Даже коснулись губами щек друг друга.
– Вот они – мои, – указала мама на детей. – Старшая, Татьяна, уже выпускница на будущий год, и Миша – паспорт на днях получил.
– Здравствуйте, дорогие гости! – Женщина развела руки, будто готовясь обнять и поцеловать их. – Счастлива познакомиться!
– А это – Вера Ивановна, – добавила мама.
Вера Ивановна была, конечно, уже немолодой, но все равно красивой; она напомнила Татьяне одну иностранную актрису… Катрин Денев, кажется.
– Медовый торт любите? – спросила Вера Ивановна, снимая пальто. – А где Славик?
– Он там… переодеваться пошел.
– Отлично. Сейчас будем пить чай!
Стол накрыли в зале; мама высыпала из целлофанового пакетика в тарелку орешки с начинкой из вареной сгущенки – напекли с Татьяной вчера вечером; Вера Ивановна достала красивые, как музейные, чашки и блюдца…
Торт, орешки, конфеты «Ассорти» были очень вкусные, но особенно всем понравился чай – ароматный, крепкий, с запахом каких-то луговых цветов. На вкус одновременно и зеленый, и черный.
– Все не решаюсь спросить, – подставляя чашку для очередной добавки, сказала мама, – что за сорт такой… Никогда не пила.
– Это нам из Франции присылают, – ответила Вера Ивановна; она сидела во главе стола, за чайниками, на ней было темное платье с кружевным воротником, волосы, тщательно зачесанные назад, собраны в шишечку, а шишечка проколота деревянным стержнем; теперь она была похожа одновременно и на барыню позапрошлого века, и на японскую императоршу. – Название очень сложное. Славик?..
– Le thé des écrivains, – тут же, умело скартавив, произнес он и перевел: – Писательский чай… Его многие французские писатели и художники пили. Мопассан, Пруст, Мане… Я тоже очень полюбил, когда жил в Париже. Чудесный аромат.
У Татьяны юркнул в горло и застрял кусок ореха. Она закашлялась. Мишка с удовольствием раз, другой хлопнул ее ладонью между лопаток. Татьяна взвилась:
– Перестань!
Наладив дыхание, глотнула чаю, стерла выступившие слезы и сидела, опустив глаза, – знала, все сейчас наблюдают за ней, сочувствующе-снисходительно улыбаются.
«Как дура», – ругнула себя.
– Славик, – раздался спасительный голос Веры Ивановны, – может быть, ребята хотят посмотреть твою мастерскую, работы. Им, наверное, любопытно.
– Да, конечно! Пойдем? – предложил он так как-то душевно, что Татьяна и Мишка сразу же поднялись.
Мастерская была в соседней комнате.
Прежде чем что-то увидеть, отметить взглядом, Татьяна почувствовала странный, необычный запах, до того сильный, что сразу слегка закружилась голова и снова приятно-щекочуще царапнуло в животе.
– Во-от, это моя берлога, – выдохнул Славик, зажег люстру. – Извините за беспорядок. Порядок, как Ван Гог говорил, – смерть.
По центру довольно большой, с двумя окнами, комнаты (видимо, она была угловой в доме) стоял мольберт. На нем холст, почти чистый, лишь тронутый в нескольких местах то ли карандашом, то ли черным мелком – вроде бы случайные скопления, пересечения линий… У дальней стены тахта, над ней полки с книгами и альбомами, а вдоль левой стены – стены без окна – широкий стеллаж, забитый картинами, пустыми рамами, рейками, папками… На полу – на газетах и тряпках – банки с какой-то желтоватой жидкостью, тюбики, тубы, ящички…
– Круто, – не удержался Мишка. – Никогда вот так у художников не был. К нам сюда вообще-то много приезжает летом. А вы?..
– Давай лучше на «ты», – с улыбкой перебил Славик. – Разница в возрасте, кажется, небольшая.
– Давай.
Он прошел к тахте, поправил на ней покрывало.
– Садитесь, пожалуйста, давайте поговорим. Получше познакомимся.
Татьяна и Мишка сели. Славик устроился напротив на табуретке. Положил правую ногу на колено левой. Он был в светло-синих джинсах, легкой оранжевой рубашке; длинные густые пряди, чуть вьющиеся, то и дело падали на лицо, и Славик закидывал их назад… Татьяна смотрела на него с интересом и слегка со страхом – в их городке, вдалеке от железной дороги, крупных городов, парней с такой прической, такого типа она до сих пор не встречала. Даже художники, про которых ляпнул Мишка, были другими – здоровые мужики, похожие на небритых штангистов, а этот… То, что каждый день показывали по телевизору – все эти клипы, ночные клубы, тусовки, модельеры, стилисты, – всегда казалось ей почти ненастоящим, как мультфильмы; местные парни всячески выпячивали свою силу и грубость, стриглись коротко, почти налысо, и частенько, встретившись, хвастались друг перед другом, потирая ладонью голову: «Во! Три миллиметра, блин, – десантский стандарт!»
– Значит, вы еще в школе учитесь? – спросил Славик.
Татьяна и Мишка кивнули:
– Да.
– Уху.
– А дальше какие планы?
– Не знаю, – сказал Мишка. – Мне еще рано думать. Надо хоть девятилетку добить, а там уж…
– Нет-нет! – воскликнул Славик почти испуганно. – Ты что?! Необходимо полное среднее получить! Я столько знал ребят, которые бросили после девятого и – покатились. Теперь слесарят, канализации чистят… А одаренные ведь от природы.
Татьяна покривила губы в невольном согласии, а Мишка с не очень большой охотой бормотнул:
– Ну да, надо, конечно…
– А вы, Таня, определились?
Она никогда всерьез не задумывалась, как-то боялась задумываться, что станет делать после школы. Но сейчас, чтобы показаться взрослее, именно определившейся, твердо сказала:
– Я решила поступать в торговый.
– В институт?
– В техникум. У нас тут институтов нет…
– Да? – Славик разочарованно покачал головой. – Торговый техникум… Гм… А на большее посягнуть не хотите?
– На что посягать? – И Татьяна услышала в своем голосе раздражение – раздражение от неловкости: будто ее на какой-то глупости поймали.
– Скажем, рвануть в Питер или в Москву, в театральный попробовать поступить, в «Фабрике звезд», условно говоря, принять участие? Вы девушка симпатичная, фактурная, голос, кажется, есть, движения…
Она почувствовала, как зажгло щеки; из последних сил выдавила более-менее едковатое, независимое:
– Не всем петь – кто-то и хлеб продавать должен.
– Гм… Ну что ж, тоже логично. Продавать хлеб… – Славик пожал плечами, посмотрел куда-то мимо Татьяны и Мишки и улыбнулся почти жалобно: – Вы простите, ребята, что я так, как на допросе. Просто закис совсем, отвык разговаривать – три месяца практически не выхожу никуда. Да и никогда не жил в таких местах. Деморализован, как говорится… Общения хочется, в кафе посидеть, погулять. Места тут у вас, кажется, благодатные. Только вот… – Он вздохнул. – Вы, наверное, знаете о моей проблеме?.. Да, конечно. Здесь сразу все все узнают. Так ведь?
Сразу стало неуютно, тревожно. И тихо. Так же когда-то Татьяна с Мишкой сидели в больничной палате возле койки умирающей бабушки…
– Вот пытаюсь бороться, работать начал, – с усилием, но все-таки бодро произнес Славик, кивнув на мольберт. – Сложно, правда. На новом месте всегда сложно… Нужно осмотреться, мастерскую обжить – чтоб маслом пропиталась, флюидами, так сказать. Тогда что-то, может, и начнет получаться. Рождаться.
И только замолчал – колючая неуютность продолжила расползаться.
– А это красками так пахнет? – скорее чтоб отогнать ее, чем из интереса спросила Татьяна.
– Как? Чем-то гадким? Я привык, не чувствую.
– Нет, приятно пахнет, только странно.
– Аромат еще тот! – Славик взглянул на стоящие на полу банки и тубы: – Масло, ацетон, лак, скипидар, жидкий мел… Целая лаборатория, в общем.
Обычно заполошный, любопытный, бесцеремонный до хамоватости Мишка сидел сейчас тихонько, нахохлившись, избегая встречаться со Славиком глазами… Татьяна поискала, о чем бы еще спросить, нашла:
– Слава, а вы правда в Париже были?
– Правда. А что?.. Рассказать?
– Ну, если не трудно.
Он засмеялся:
– Нет, как раз это-то мне не трудно! О нем я часами могу… – Поднялся, прошел по свободному пространству комнаты-мастерской, посмотрел в окно; за окном, внизу, – пятно привокзальной площади с пыльными ларьками, «Икарусами» и «пазиками»; в пятне мельтешили или замерли, как пойманные на липкую ленту мухи, бесцветные человечки… Дальше, за площадью, серели шифером и некрашеным деревом дома частного сектора, торчали скелетики самодельных антенн…
– Я там полгода прожил, – вырываясь из невеселого, тоскливого созерцания, заговорил Славик, – на самом Монмартре. Это холм такой, с него весь Париж… У самых ног лежит. Такие пейзажи! А на самом верху собор белоснежный. Сакре-Кер. Очень красивый, впечатляющий такой. Архитектурно на мечеть очень похож… Вокруг кафе, магазинчики, художники сидят. До самого рассвета жизнь. Хм, праздник… – Он грустно улыбнулся. – Да там на каждом шагу что-то знаменитое. Под Монмартром – «Мулен Руж». Слышали? Кабаре такое, самое известное в мире. Мне посчастливилось побывать, но – не очень. Слишком все для туристов. А лет сто двадцать назад, во времена Лотрека, там, наверно, действительно рай для богемы был. Настоящее чрево… Пляс Пигаль, Клиши, Опера… Нет, друзья, – Славик взглянул на скукожившихся на тахте, будто замерзших брата и сестру, – нет, это слишком великий город. Словами о нем не расскажешь. Надо видеть, вдохнуть… Лучшие дни жизни он мне подарил, но… но и вечную теперь… крест до конца жизни, в общем. – Сел на табуретку, но неловко как-то, боком к гостям. – Из-за этого мы сюда и переехали. Думали, спокойно будем здесь, никому не известными… Врачиха разболтала – и вот. И здесь я изгоем стал… Ее судить надо за нарушение врачебной тайны, на самом деле. Тупица!.. На улицу права выйти теперь не имею, маму травят… Хм, мешок надо сшить и ходить с ним на голове, звенеть колокольчиком. Как прокаженные в Средневековье. Или пусть камнями забьют…