Просто свободный вечер (сборник) - Виктория Токарева 2 стр.


Нинон позвонила мне ночью.

– Я совсем в порядке, – сообщила она. – Представляешь?

Я отметила, что ее русский похож на подстрочник. Значит, она думает по-немецки.

– Я победила, – сказала Нинон, – потому что я боролась.

Я испытала честное, искреннее счастье, но выразить не успела.

– Пока, – попрощалась Нинон и бросила трубку. Экономила.

Я долго не могла заснуть от радостного возбуждения. У меня, как оказалось, прочная подруга, ее хватит на всю мою жизнь и еще останется.


Жизнь – это смертельная болезнь, которая передается половым путем. Мы все умрем когда-нибудь. Но когда? Вот этого лучше не знать. Тогда жизнь кажется вечной.

Убедившись в своей вечности, Нинон отправилась к сыну в Кельн. Их дом стоял неподалеку от знаменитого собора.

Жена сына спросила у сына: «На сколько приехала твоя мама?» Сын не знал и спросил у Нинон: «На сколько ты приехала?» Нинон тоже не знала и сказала:

– Давай на неделю. – Она поняла, что больше недели для них будет много.

– Ну хорошо, – сказал сын.

– Ну хорошо, – вежливо согласилась жена сына.

Нинон поняла, что неделя – тоже много. У немцев есть поговорка: «Гость на второй день плохо пахнет». Сын любил свою маму, но он уже давно жил без нее и отвык. К тому же на Западе разные поколения не живут вместе. Запад – это не Восток.

Нинон сняла маленькую квартирку под крышей в дешевом районе. Там было много русских и турок, что для немцев одно и то же: беженцы, переселенцы, второй сорт. Немцы не любят пришлых. Они налаживали веками свою жизнь и экономику, а другие пришли на готовое и пользуются, занимают рабочие места…

В России Нинон была как волнорез, о который разбивались многие волны. Все текло, двигалось, как живая вода. А здесь – вакуум. Потеря статуса. Нинон никому не нужна за то, что она ТАКАЯ… Никому даже не интересно, какая она.


Нинон решила устроить свою личную жизнь и написала объявление в газету. Там это принято. Дескать, такая-то хочет того-то…

Сразу откликнулись четыре кандидата. Нинон получила письма и фотокарточки.

Один был запечатлен на фоне озера прислоненным к скамейке. И было неясно, сможет ли он удержаться, если скамейку отодвинуть, или рухнет от старости.

Другой – бодрый, но мерзкий.

Третий – примитивный, как овощ на грядке. А чего бы она хотела? Чтобы по объявлению явился Арнольд Шварценеггер?

Четвертый – красивый. Югослав. Тоже беженец, и альфонс скорее всего. Но Нинон на мужчин деньги не тратит. У нее тенденция к наоборот.

Нинон остыла к затее личного счастья. Через службу знакомств счастье не приходит. У него свои дороги.

Нинон заподозрила, что она слишком много хочет: и здоровья, и счастья, и богатства. Она хочет кругом шестнадцать, а так не бывает.


Нинон долго не звонила. Однажды я позвонила ей сама. Спросила:

– Ты в порядке? – Эту фразу я почерпнула из мексиканских сериалов.

– Знаешь, кого я встретила? – глухо спросила Нинон.

Откуда же мне знать…

– Севку, – сказала Нинон.

В один прекрасный день Нинон забрела в универмаг, где шла распродажа. Стала рыться в большой пластмассовой корзине с барахлом и вдруг ощутила, что рядом тоже кто-то роется и толкается. Она подняла глаза и увидела Севку. Тот же самый плюс тридцать лет. Что он здесь делает? В командировке или на постоянном жительстве? И вот дальше – самое поразительное. Нинон НИЧЕГО не почувствовала. Ее душа не сдвинулась ни на один миллиметр. Пустыня. Песок. То, что раньше ворочалось, как тяжелые глыбы, перетерлось до песка. То, что горело, – остыло до серого пепла. Пепел и песок.

Севка рылся в барахле и ничего не видел вокруг. Нинон хотела его окликнуть, но передумала. Ушла.

– У меня ностальгия, – сообщила Нинон.

– По родине? – уточнила я.

– По себе прежней. Мне себя не хватает. Я просто задыхаюсь без себя…

Через неделю Нинон собрала свои вещи, покидала их в два чемодана и вернулась в Россию.

Вернулась, но куда? В ее квартире жил американец, и большие деньги оседали на ее валютном счету. А деньги – это все. Нинон на них молилась.

Решила снять дешевую квартиру и жить на разницу. Нинон сняла крошечную однокомнатную квартиру в круглом доме. Архитекторы придумали новшество: круглый дом, а в середине круглый двор. Как в тюрьме. Все серое, бетонное, безрадостное. Вокруг – нищета, горьковское «дно». По вечерам откуда-то сверху доносятся пьяные вопли и вопли дерущихся. Кажется, что кто-то кого-то убивает. А может, и убивает.

Со мной Нинон не хочет встречаться, потому что стесняется квартиры – крошечной, с помоечной мебелью. И стесняется себя. Всех трех китов – воздержание, нагрузку и закаливание – Нинон отпихнула ногой в сторону. Зачем голодать и накручивать километры, если со здоровьем все в порядке. Нинон предпочитает лежать на диване, есть мучное и сладкое. Она растолстела на двадцать килограмм, перестала красить волосы. Стала седая и толстая опустившаяся Софи Лорен.

Основное общение – соседка Фрося. У Фроси лицо сиреневое от водки, а во рту – единственный золотой зуб. Фрося – широкая натура, готова отдать все, включая последнюю рюмку. Беспечный человек. Нинон никогда не могла позволить себе такой вот безоглядной щедрости. Она всегда за кого-то отвечала: сначала за Севку, потом за детей. Она даже умереть не могла. А теперь может.

Нинон стала погружаться в депрессию. Она перестала выходить на улицу. Было неприятно видеть серые бетонные стены с черными швами между плитами. Неприятно видеть вертких детей и их родителей – тоже серых, как бетонные плиты.

Однажды я позвонила и сказала:

– Пойдем в церковь.

– Зачем?

– Бог поможет, – объяснила я.

– Бог поможет тому, кто это ждет. А я не жду.

– Тогда давай напьемся.

– А дальше что?

– Протрезвеем.

– Вот именно. Какой смысл напиваться…

Я положила трубку. Вспомнила Высоцкого: «И ни церковь, ни кабак – ничего не свято. Нет, ребята – все не так…» Действительно, все не так.


Пришло семнадцатое августа, и грянул кризис как гром среди ясного неба. Нинон всегда боялась, что ее обворуют. Чего боишься, то и случается. В роли грабителя выступило государство. Лопнул банк вместе с валютным счетом. Денежки сказали: «До свидания, Нинон». Никто не извинился, поскольку государство не бывает виновато перед гражданами. Только граждане виноваты перед государством.

Американец уехал, его фирма вернулась в Америку.

Нинон тоже вернулась в свою квартиру, в свою прежнюю жизнь. Квартира большая, элегантная, в хорошем районе – это тебе не круглый дом. Однако почва выбита из-под ног. На что жить – непонятно. Да и не хочется. В душе что-то треснуло и раздвинулось, как льдина в океане. И обратно не сдвинуть.

Раньше Нинон нравилось ставить задачу и преодолевать. А сейчас все это казалось бессмысленным. Дети выросли, тема неблагодарности снята. Образ Севки развеялся по ветру. Что остается? Ничего. Оказывается, выживание и неотмщенность – это и был ее бензин, которым она заправляла свой мотор. А теперь бензин кончился. Мотор заглох. Можно еще поприсутствовать на празднике жизни, а можно уйти, тихо, по-английски. Ни с кем не прощаясь.

Как-то утром Нинон вышла на балкон, посмотрела вниз. Высоты было достаточно, девятый этаж. Свою жизнь, которую годами восстанавливала, собирала по капле, Нинон готова была кинуть с высоты, выбросить, разбить вдребезги.

Рерих говорил, что физический конец – это начало нового пути, неизмеримо более прекрасного.

Нинон перегнулась, как во время зарядки, но не назад, а вперед. Осталось совсем мало, чтобы сместить центр тяжести…

В это время раздался звонок в дверь. Кто-то шел весьма некстати или, наоборот, – кстати.

Это была я. Обычно я все чувствую и предчувствую, я буквально слышу, как трава растет. Но в данном случае я не чувствовала ничего. Просто у меня появилась суперновость: моя соседка уезжала за границу и попросила последить за ее дачей. Бывать там хотя бы раз в неделю. Дача – классная, в тридцати километрах от Москвы, с собственным куском реки. Река проходит по ее территории и огорожена забором. Эта новость появилась вечером, а рано утром я уже ехала к Нинон. Она стояла передо мной со странным выражением. Я не понимала, рада она мне или нет.

– Есть дача, – сказала я с ходу. – Давай ездить на уик-энды.

Нинон молчала. Возвращалась издалека. С того света на этот.

– Природа сохраняет человека, – добавила я.

– Сколько? – мрачно спросила Нинон. Жадность первой вернулась в нее. Это хорошо. Жадность – инстинкт самосохранения.

– Нисколько, – ответила я. – Бог послал.

Не сотвори

* * *

Жена постоянно тормозила вес, и в доме постоянно не было хлеба. Трофимов по утрам открывал деревянную хлебницу, видел там черствые заплесневевшие куски в мелких муравьях, и ему казалось, что эти куски – как вся его жизнь: безрадостная, несъедобная, в каком-то смысле оскорбительная.

– Нисколько, – ответила я. – Бог послал.

Не сотвори

* * *

Жена постоянно тормозила вес, и в доме постоянно не было хлеба. Трофимов по утрам открывал деревянную хлебницу, видел там черствые заплесневевшие куски в мелких муравьях, и ему казалось, что эти куски – как вся его жизнь: безрадостная, несъедобная, в каком-то смысле оскорбительная.

Жена появлялась на кухне с виноватым видом и спрашивала:

– А сам не мог купить? Ты же знаешь, я мучное не ем.

– Но ведь ты не одна живешь, – напомнил Трофимов.

– Одна, – мягко возражала жена. – Ты меня в упор не видишь.

Это было правдой. Трофимов любил другую женщину. Ее звали Сильваной, она жила в Риме.

У них не было или почти не было перспектив. Существовало только прошлое, да и то, если честно сказать, это прошлое касалось одного Трофимова.

Трофимов увидел Сильвану в итальянском фильме «Все о ней». Она сыграла главную роль, и больше фильмов с ее участием в Москве не появлялось. Может быть, Сильвана вообще ушла из кино, а может, продолжала работать, но эти фильмы перестали закупать. Трофимов видел ее только один раз. Ему было тогда пятнадцать лет, он учился в восьмом классе. Сильвана появилась на экране большая, роскошная и породистая, как лошадь. У нее были громадные, неестественно красивые глаза и зубы – такие белые и ровные, каких не бывает в природе, поскольку природа не ювелир, может допустить изъян. Сильвана была совершенством, торжеством природы. Она обнимала обыкновенного, ничем не примечательного типа, прижимала его к себе большими белыми руками. Потом плакала, приходила в отчаяние, и слезы – тоже крупные и сверкающие, как алмазы, – катились из ее прекрасных глаз.

Пятнадцать лет – возраст потрясений. Трофимова Сильвана потрясла в прямом и переносном смысле. Его бил озноб. Он не мог подняться с места.

– Ты что, заболел? – спросил друг и одноклассник Кирка Додолев.

Трофимов не ответил. Он не мог разговаривать. Почему-то болело горло. Сильвана вошла в него, как болезнь, золотистый стафилококк, который, как утверждают врачи, очень трудно, почти невозможно выманить из организма. Он селился навсегда. Иногда помалкивает в человеке, и тогда кажется, что его нет вообще. Но он есть. И дает о себе знать в самые неподходящие минуты.

Окончив школу, Трофимов пошел в университет на журналистику с тайной надеждой, что его пошлют в Италию и он возьмет интервью у Сильваны. Все начнется с интервью. Вернее, у него все началось раньше, с его пятнадцати лет. А у нее все начнется с интервью. Трофимов учил языки: итальянский, английский, японский – вдруг Сильвана захочет поговорить с ним по-японски.

Каждый язык похож на свою национальность, и, погружаясь в звучание чужих слов, Трофимов чувствовал другой народ на слух, становился то немножко англичанином, то немножко японцем.

Для того чтобы попасть в Италию, надо быть не просто журналистом, а хорошим журналистом. Трофимов много и разносторонне учился, превращаясь на глазах у изумленных родителей из бездельника в труженика. Впоследствии потребность в труде стала привычкой, и он уже не вернулся в шкуру бездельника.

В конце третьего курса двадцатилетний Трофимов получил первый приз журнала «Смена» за лучший очерк, и его фотографию напечатали на предпоследней странице. Фотография была темная, неудачная, но все же это было его лицо, тиражированное в несколько тысяч экземпляров. Оно уже как бы отделялось от самого Трофимова и принадлежало всему человечеству. Это обстоятельство приближало его к Сильване. Они были почти на равных. Трофимов собрал весь курс, и они пошли в ресторан праздновать событие. Гуляли самозабвенно и шумно. Жизнь твердо обещала каждому славу, любовь и бессмертие. Но вдруг, в самой высокой точке праздника, Трофимов ощутил провал. Наверное, из закоулков его организма вылез золотистый стафилококк и пошел гулять по главным магистралям. Трофимов вдруг понял: какая это мелочь для Сильваны – премия журнала «Смена» и гонорар в размере сорока рублей старыми. Трофимову стало все безразлично. Он старался не показать своего настроения друзьям, чтобы не портить им веселье. Но если бы он попытался объяснить, что с ним происходит, его бы не поняли и, может, даже побили.

После первой премии Трофимов получил вторую – премию «Золотого быка» в Болгарии. Потом – премию Организации Объединенных Наций. А потом Трофимов эти премии перестал считать. Просто он стал хорошим журналистом. Как его шутя называли, «золотое перо». Но какая это была мелочь для Сильваны…

Трофимов долго не мог влюбиться и долго не мог жениться, потому что все претендентки были как лужицы и ручейки, в крайнем случае речки, в сравнении с океаном. Любовь к Сильване делала Трофимова недоступным для других женщин. А недоступность красит не только женщину, но и мужчину. Трофимов казался красивым, загадочным, разочарованным, как Лермонтов. Женщины падали к его ногам в прямом и переносном смысле этого слова. Одна из них упала к его ногам прямо на катке, рискуя получить увечья, потому что Трофимов шел по льду со скоростью шестьдесят километров в час, как машина «Победа». Сейчас эту марку уже не выпускают, а тогда она была популярна. Трофимов споткнулся о девушку и сам упал, и все это кончилось тем, что пришлось проводить ее домой. Девушку звали Галя. Тогда все были Гали, так же как теперь все Наташи. Дома Галя предложила чаю. А за чаем призналась, что упала не случайно, а намеренно. У нее больше не было сил терпеть неразделенную любовь, и она согласна была погибнуть от руки, вернее, от ноги любимого человека. Оказалось, что Галя любила Трофимова с восьмого класса по десятый, а потом с первого курса по пятый. Она училась с ним в одной школе, но в разных классах. Потом в одном вузе, но на разных факультетах, и Трофимов ее не помнил или почти не помнил. Весь женский мир был расколот для Трофимова на две половины: Сильвана и Не Сильвана. В первую половину входила только одна женщина, а во вторую все остальные. И если ему не суждено было жениться на Сильване, то в качестве жены могла быть любая из второй половины. Почему бы и не Галя, если она так этого хочет.

Свадьбу отмечали у Гали дома. Народу было – не повернуться. Все не уместились за столом, ели в две смены, как в переполненном пионерском лагере, но все равно было шумно, гамно и отчаянно весело.

Галя обалдела от счастья и от тесных туфель. У нее была большая нога, тридцать девятый размер, она стеснялась этого и надела туфли на два размера меньше, чтобы нога казалась поизящнее. В ту пору считалось красиво иметь маленькую ножку. Потом, через много лет, Галя покупала обувь на размер больше, чтобы удобно было ходить, и носила не тридцать девятый, а сороковой. И ей было безразлично мнение окружающих. Хотя окружающие, ни тогда, ни теперь, не обращали внимания – какого размера обувь на ее ногах. Все было в ней самой. Молодость отличается от немолодости зависимостью от мнения окружающих. Вообще зависимостью.

На свадьбе тоже никто не заметил Галиной жертвы, все веселились на полную катушку, и она чувствовала себя как мачехина дочка, которая сунула ногу в хрустальный башмачок. Кончилось все тем, что она вообще сняла туфли и ходила босиком. Кто-то разбил рюмку. Галя наступила на осколок и порезала ногу. Трофимов помчался за полотенцем, стал перед ней на колени и в этот момент ощутил знакомый провал. Он стоял на коленях не перед Сильваной. Сильвана осталась в Риме со своим мужем, не Трофимовым, а каким-нибудь миллионером, владельцем завода шариковых ручек, электронных часов, экскурсионных бюро, отелей, да мало ли чего еще владелец. А у него, у Трофимова, – свадьба в коммуналке, треска в томате, винегрет и холодец, Галя в тесных туфлях и кровь на руках, как будто он собственноручно зарезал свою мечту.

Гости вокруг них взялись за руки. А Трофимов стоял на коленях в центре хоровода и летел в пропасть своего одиночества.

Потом он напился и заснул в туалете, туда никто не мог попасть. Ломали дверь.

Дальше все понеслось, поехало. На смену пятидесятым годам пришли шестидесятые, потом семидесятые. В шестидесятых годах стали осваивать целинные и залежные земли. Композиторы сочиняли песни, поэты писали стихи, журналисты статьи. «Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная». В семидесятых стали строить Байкало-Амурскую магистраль. Пожилой певец с двойным подбородком пел с телевизионного экрана: «Бам, бам, бам, бам, бам – это поют миллионы».

Трофимов шагал в ногу со страной, ездил и на целину, и на БАМ, а когда в Тюмени нашли нефть, летал на озеро Самотлор, в котором не водилась рыба. Не жила там. Не хотела. Трофимов летал на вертолете, видел сверху желтые вздувшиеся болота, и ему казалось, что это нарывы на теле земли. Однако ученые утверждали, что болота нужны в природе и даже необходимы. И осушать их – значит насильственно вмешиваться в природу, и она может впоследствии отомстить. Природа лучше знает: что ей надо, а что нет. И человек – не Бог, а тоже часть природы, такой же, скажем, как болото.

Назад Дальше