Он сам, казалось, не мог справиться с этим потоком слов, и шофер перешел к самообороне, отделываясь, где можно, уклончивым хмыканьем. Что-то было для него непонятное в этом малом, не удавалось определить, кто он такой, хоть шофер и гордился своим знанием людей и думал, что видит их насквозь. Во-первых, уж больно он нежный: один раз, когда впереди из-под живой изгороди на дорогу выпрыгнул заяц и шофер дал газу, чтобы его раздавить, Брон перегнулся к баранке и засигналил. «У меня слабость к зверюшкам», — объяснил он. В конце концов шофер решил, что малый, должно быть, матрос.
Они остановились у придорожного кафе и выпили чаю с пирогом; Брон расплатился одной из новехоньких пятифунтовых бумажек, которые ему выдали в тюрьме. Он дал официантке полкроны на чай, та радостно заулыбалась, приподняла его чашку с блюдцем, протерла под ними стол и поставила обратно. «И деньжата есть? — подумал шофер. — Ну да моряки — они все такие». Брон с удовольствием и любопытством разглядывал посетителей и обстановку кафе. Для него это был веселый, волнующий привал на перепутье, откуда начинаются приключения. Он заметил, что потирает лоб. В глубине левого глаза стала пульсировать боль.
Головные боли для него были не новостью, может, это кончится плохо, а может, и нет, но все-таки он решил позвонить Далласу, который на случай такой вот срочной необходимости дал ему номер своего домашнего телефона. Шофер показал ему, как пользоваться новым телефоном-автоматом, но у Далласа никто не отвечал. Наверно, он еще не вернулся домой; надо будет снова позвонить вечером, подумал Брон. У стойки два подъехавших на мотоциклах полисмена уписывали смородинный пирог; когда Брон шел к своему столику, один из них обернулся и проводил его взглядом.
Вскоре дорога привела их в холодные края Уэльса, кругом потянулись горы, укрытые сосновыми лесами, в дымке дождя, топкие низины под угрюмым пологом нависшего над ними черной тенью леса и плесеннозеленоватые поля. Май остался позади.
Брон сошел с машины в Конуэе, откуда путь его лежал в горы, и здесь в гостинице «Белый олень» выпил первую за пять лет кружку пива. Ощущение его разочаровало. Он даже погрустнел оттого, что пиво для него потеряло прежний вкус. Кружку пришлось допивать через силу. И сразу же дала себя знать притихшая было головная боль.
Брон провел в баре еще полчаса с пустой кружкой в руках, согретый теплым приливом хмельного благорасположения ко всему на свете. В баре стоял добродушный гомон и смех. Зажав губами первую свою сигарету с фильтром, Брон тихонько прошелся взад-вперед по ковру, восхищенно провел пальцем по прохладной кожаной в ямочках обивке высокого табурета, прочел все юмористические уведомления о том, что в кредит не отпускают, попробовал даже присоединиться к какому-то не очень связному разговору у стойки. Но из этого ничего не вышло, и тогда он понял, что от людей, живущих на воле, его все еще отделяет невидимый барьер. Это потому, что от меня тюремный запах, подумал Брон. Он появляется незаметно: реакция кожи и желез на постоянный полумрак, закупорка пор от неправильного обмена. Через несколько дней все пройдет, обнадежил он себя. Но надо выбросить этот костюм.
Из Конуэя Брон поехал автобусом в Морфу, рыночный городишко, где он родился, незыблемый, как Иерусалим. В Морфе он решил зайти к их прежнему домашнему врачу, надеясь убить сразу двух зайцев.
Доктор Эмлин Гриффитс тотчас провел его в приемную, где по-прежнему пахло ароматическими свечками и от старинной мебели было тесно, как в антикварной лавке.
Это был человек медвежеватый с виду, весь в морщинах, но не подвластный годам, полный кипучей энергии и обаяния, но растравленный тайными обидами.
Гриффитс был озлоблен полууспехом. Когда он с великим трудом одолел подъем на гору благополучия, оттуда ему открылись столь недоступные вершины богатства и влиятельности, что это зрелище омрачило всю его жизнь. Всегда находились люди богаче и удачливее его, которые стояли на общественной лестнице ступенькой выше. Одинокие старухи, умирая, оставляли в наследство красивому доктору свои дома, мебель и акции, но к этим небольшим милостям судьбы он относился равнодушно и, сидя среди китайских ваз и чиппендейлской мебели, с тоскою мечтал о картинах импрессионистов. Закат его карьеры начался после ссоры со старшим братом Брона — Ивеном, который пригрозил донести в Главный медицинский совет о безнравственной связи Гриффитса с его матерью, тогда еще совсем не старой женщиной. Гриффитс злобно захохотал, схватил Ивена за плечи и вытолкал за дверь, но у стен кабинета, оказывается, были уши, и его практика стала сникать. В тот год он провалился на выборах в совет графства, а взнос в Фонд партии консерваторов не обеспечил ему желанного места в списке лиц, получивших почетное звание.
«В моем лице, — готов был крикнуть Гриффитс, — вы видите человека, способного на любые свершения. Я мог достать рукой до царства небесного. Но — не вышло. И тем, что со мной сталось, я обязан лишь одному человеку. Трудно поверить, что один-единственный человек может так изломать чью-то жизнь».
В те времена, когда Гриффитс еще сохранял способность любить, он был близок к тому, чтобы полюбить Брона. У доктора были основания подозревать, кто настоящий отец мальчика. Теперь это ему стало решительно все равно. Внешне он оставался тем же грубоватоласковым, обаятельным Гриффитсом, но в его душе уже не было места ни для чего, кроме маневров и контрманевров в войне с внешним миром.
— Мальчик мой, ты не представляешь, до чего я тебе рад! Ты ни капли не изменился! Не постарел ни на день. Хотел бы я про себя сказать то же самое! Должно быть, тяжко тебе пришлось. Я часто думал о тебе и твоей участи.
— Да, в общем, было не так уж страшно, — сказал Брон. — Я очень старался притерпеться, и это помогло. Родятся же люди без рук и без ног. Если заставить себя примириться с тем, что есть, тогда ничего. Вы же знаете, я всегда любил книги, ну, мне и дали работу в библиотеке. Я даже пробовал писать. Нет, было не так страшно, как вам кажется.
— Плакаться ты никогда не умел, — сказал доктор. — Это я в тебе ценю больше всего. Очень жаль, что теперь мало у кого встретишь такую великолепную житейскую философию. Уж кто-кто, а я знаю, как трудно сохранять душевное спокойствие, когда все настроены против тебя.
Он заставил Брона выпить одну за другой две рюмки виски и затем пустился рассказывать о недавних своих неприятностях.
— Начать с того, — сказал он, — что они строят в конце моего сада высоченный забор. Зачем? Да просто чтоб вид мне испортить. Это часть широкого наступления. Всякие другие пакости — что мне отключают воду, отказываются вывозить контейнеры с мусором — я считаю булавочными уколами. Один мой сосед опрыскивает сорняки какими-то дьявольскими химикалиями — так он всегда дожидается, чтоб ветер подул в мою сторону. В результате у меня в этом году не будет роз. В пятьдесят четвертом я провалил его на выборах в совет графства, и теперь он сводит со мной счеты. Чтобы человек мог опуститься до таких мелких подлостей — мыслимо ли это?
Брон сочувствовал и недоумевал. Он помнил, доктор и прежде жаловался, что его травят, но то, что раньше было облачком величиной с ладонь, теперь заволокло все небо.
— Ну, а какие у тебя планы? — поинтересовался Гриффитс.
— Надо бы повидаться с братом. Вы случайно не слыхали, куда переехала наша семья?
— На юг, недалеко от Бринарона. Неужели ты не знал?
— Знал, что они уехали, и слышал, что Ивен наконец-то женился. Кто-то прислал мне газетную вырезку с извещением о смерти мамы. Вот и все.
Гриффитс покачал головой.
— Честно говоря, у меня это как-то в голове не укладывается. Прости, пожалуйста, но от твоего братца ничего другого и ждать было нельзя.
— Я его не виню. Должно быть, у него уже не было сил терпеть.
— Мало ли что: кровь родная — не водица речная. Так по крайней мере положено считать. Если помнишь, мы с Ивеном порвали всякие отношения много лет назад. Но я рад тебе сообщить, что твоя матушка оставалась мне верным другом до самой своей кончины.
Итак, Гриффитс устоял, несмотря ни на какую травлю. Наверно, страстная любовь с годами переродилась в такую же страстную корысть, подумал Брон. Сколько он себя помнил, в доме всегда присутствовал доктор. Где-то на заднем плане маячил отец, фигура незначительная, а весь домашний мирок вращался вокруг энергичного и подчас даже сурового доктора. Мать вечно твердила Брону, что Гриффитс очень привязан к нему, а он к Гриффитсу, и мальчик поддался ее уверениям, но теперь ему казалось, что и в детстве он был так же равнодушен к доктору, как сейчас.
— Матушка твоя скончалась, упокой, господи, ее душу, — сказал Гриффитс. — А брат женился на какой-то особе вдвое моложе его. Говорят, стояла где-то за прилавком. Признаться, дальнейшее меня не слишком интересовало. В конце концов начинаешь понимать, что от этой жизни многого ждать не приходится. Вот за тебя, мальчик мой, мне обидно. Там осталась порядочная сумма, и половина должна была бы отойти к тебе. Я-то знаю, что говорю: твоя мать советовалась со мной, когда составляла первое завещание. К сожалению, в последнюю минуту она его изменила. Так уж сложились обстоятельства, это было неизбежно. Разве могла твоя мать в ее годы устоять против постоянного нажима? С тобой поступили постыдно, мой мальчик. В этом я твердо уверен.
— Сколько бы Ивен ни получил, пусть все ему и останется. За деньгами я никогда не гнался.
— Это я прекрасно знаю, но мне горько видеть, что тебя обобрали.
Зазвонил телефон; доктор со вздохом протянул руку, поднял трубку и сразу положил ее на рычажок.
— Я теперь отвечаю только в приемные часы: мне все время кто-то звонит, и стоит мне ответить — сразу вешает трубку. Это война нервов.
И он опять принялся вкрадчиво увещевать Брона, почуяв возможность сделать его орудием мести.
— Словом, мальчуган, если ты решишь отстаивать право на наследство, можешь рассчитывать на меня. Вот все, что я могу сказать. Как врач, да еще знакомый со всеми обстоятельствами, я тебе заявляю: я нисколько не сомневаюсь, что твой брат действовал уговорами, а это незаконно.
— Пусть все, что он получил, останется у него.
Доктор Гриффитс приостановил наступление.
— Ну а что нового с тех пор, как мы виделись? Ты знаешь, о чем я. Есть улучшение?
— Мне кажется, я выздоровел. Я принимаю новое лекарство. И вот уже два-три месяца никаких припадков.
— Великолепно, — сказал Гриффитс. — Рад слышать. Это очень любопытный случай. Во многих отношениях загадочный. Я даже подумывал написать статью в медицинский журнал. Эти непонятные приступы агрессивности…
— Из-за них я и пострадал в Уондсвортской тюрьме. Мне дали еще два года. Оказалось, не бывать бы счастью, да несчастье помогло: меня перевели в Хэйхерст, и там меня лечил психиатр.
— И в конце концов вылечил?
— Психиатр, видно, считает, что да.
— Ну, это прекрасно. Прекрасно.
И тут-то Брон вдруг почувствовал, что у него опять разбаливается голова. «По возможности, — говорил Даллас, — старайтесь не рассказывать о своей болезни. Тогда словно какой-то загадочный механизм начинает работать сам собой». Боль расходилась кругами из-за уха к виску. С нею пришло головокружение. Крупная докторская голова с грустными и серьезными немигающими глазами словно распухла и дергалась, как на пружинке, на фоне маркетри и золоченой бронзы. Доктор наклонился к Брону — лицо его приплыло откуда-то очень издалека — и положил ему руку на колено.
— Ты что, мальчуган? Тебе нехорошо?
Потом они очутились во врачебном кабинете Гриффитса, было темно, тихо стрекотал аппарат, вспышки света из-под щитка били Брону в глаза.
— Не закрывай глаз, — сказал Гриффитс. — Постарайся сосчитать вспышки. Как ты себя чувствуешь сейчас?
— Голову чуть сжимает, и все. И пальцы как будто занемели.
Они перешли в гостиную.
— Это пустяки, — сказал Гриффитс. — Усталость. Когда думаешь ехать в Бринарон?
— Завтра, — сказал Брон. — Переночую в гостинице и утром двинусь.
Гриффитс вышел в кабинет, насыпал в маленькую коробочку таблеток аспирина лимонно-желтого цвета, изготовленных специально для мнительных пациентов, и вернулся.
— И думать не смей. Останешься у меня. Ты очень обидишь меня, если пойдешь в гостиницу. А пока что прими-ка одну штучку. Новейшие лекарства есть не только в Хэйхерсте. Вот этого еще даже нет в продаже. Принимай по три раза в день в течение четырех дней. Если есть хоть малейшая вероятность припадка, от этих пилюлек все пройдет.
3
— Мы крупные специалисты по убийствам, — сказал инспектор Фенн. — За три года полдюжины бесспорных случаев — и ни единого ареста. Я уж не говорю о пропавших без следа.
Он вызвал подчиненных в свой служебный кабинет в Бринароне на экстренное совещание после статьи в местной газете под заголовком «Нераскрытые преступления — приняты ли меры?» и тяжелого разговора на ту же тему с начальством. Фенн, лондонец, с худым городским лицом и городской экономностью чувств, согласился на ссылку в эту глухомань без особой охоты и лишь потому, что то был его первый инспекторский пост. Он понимал, что барахтается в трясине на чужой земле, среди людей, прячущих свои потаенные мысли за неимоверным многословием, что он целиком зависит от того, пожелают ли эти люди нарушить ради него местный заговор молчания.
— С нынешнего дня, — продолжал Фенн, машинально распаляя себя, — хватит ковырять в носу, подымайте зады и беритесь за дело, и чтоб были результаты. Меньше трепа, донесения покороче, действия — вот что требуется!
Его подчиненные — два сержанта и семеро констеблей — не нашлись что ответить. Джонс, главное горе Фенна, глядя в псевдотюдоровские окна с частыми свинцовыми переплетами, определял прохожих по росту. Те, что пониже, — рудокопы, хороший народ, хоть на них всех собак вешают; те, кто достает головой до второго оконного переплета, — фермеры, тоже славные ребята; долговязые — эти, конечно, паршивцы англичане, всякое начальство и высшие служащие здешних фабрик.
Если и попадется среди местных пигмеев верзила, то он непременно тощий, как не в меру вытянувшийся ребенок. Идет и цепляется ногой за ногу. А ноги как спички. Все мы — уцелевшие. Мы — те, кому удалось остаться живыми и невредимыми на черном рудничном поле боя. Вот главное, что можно о нас сказать.
— Черт возьми, слушайте, что вам говорят, Джонс! Доложите о деле Робертсов, если есть, что доложить.
— И он и она зарыты где-то на поле в тридцать акров, засеянном брюквой. Чтобы их найти, надо перекопать все поле.
— Констебль Джонс целый месяц возился с этим делом, сэр, — вмешался сержант Гаррис. — Потом прекратил поиски по моему распоряжению. Единственное средство — пустить на поле бульдозер, но полицейский юрист не советует.
Фенн, прослуживший два года в военной полиции в Адене, вспомнил слова одного старшего сержанта, довольно зловеще определившего, что такое туземец: «Он тебя любит. Он твой друг. Он будет жать тебе руку. Все, что угодно, он тебе предоставит. Холодное пиво, родную сестру — только пожелай. У него на все один ответ: «Хорошо, сэр». Но смотри, чтоб темной ночью он не оказался у тебя за спиной». Здешние люди — не англичане. Они гоже туземцы. Лица у Джонса и Гарриса — словно с восточного базара. Одно из потерявшихся племен[1]? Фенн мысленно одел их в халаты и посадил на корточки возле лотков с неаппетитными фруктами. «Покушайте мушмулы, мистер Фенн. Какие деньги, разве можно брать деньги у дорогого друга…»
— Людей не хватает, — пояснил Джонс.
— Это я и без вас знаю.
Фенн взял в оборот другого констебля, а Джонс опять засмотрелся в окно. Он радовался поводу побывать в полицейском управлении после долгих темных месяцев зимы и ранней весны. Бринарон — городок, который пленял своим уродством. Джонса завораживали эти пахнущие пивом туманы, далекие звуки хриплых шарманок и пыхтенье маневровых паровозов, жалобно стонущие чайки на общественных зданиях, беременные женщины в очереди за жареной картошкой — подернутые дымкой фигуры с гравюр Блейка, но в платьях из универмага «Маркс и Спенсер». Почти что кольцом окружала городок река, готовая в любую минуту устремить свои воды на ступеньки домов в нижней его части. Здесь во все времена года стоит туман, и легкие вбирают в себя мягкий кельтский воздух, пронизанный мельчайшими капельками влаги.
Инспектор опять обратился к нему:
— Так что же, никаких соображений, Джонс? Вы ведь родились и выросли в этом медвежьем углу.
— На ферме в сто акров неограниченные возможности для сокрытия, — сказал Джонс. — Особенно когда тут на каждом шагу заброшенные рудники. Прямо кроличий садок.
— Речь уже не о деле Робертсов, — оборвал Фенн. — Мы с ним покончили, пока вы изволили дрыхнуть.
— Море еще хуже, — продолжал Джонс, — а до него всего полчаса ходу. У нас было несколько случаев, когда к телу аккуратно привязывали груз и таким образом надежно от него избавлялись. Перед вашим приездом у нас один рыбак, промышлявший омарами, так расправился со своим напарником. Даже кровь с лодки не потрудился смыть. А мы ничего не могли сделать.
— Теперь будем работать по-другому, — сказал Фенн. — Мы много можем сделать — и сделаем. Над первым же случаем будем биться, пока не добьем. Все как один. И мы в лепешку расшибемся, но засадим кого-то за решетку. Понятно?
Он оглядел полукруг ничего не выражающих лиц, начиная догадываться, что за бесстрастием этим прячется не только упорная решимость подавить все его попытки пассивным сопротивлением, но и затаенное презрение.
Совсем как туземцы, подумал он.
После совещания Фенн позвал Джонса в «Дракон» и отыскал спокойное местечко в неуютном баре, где пахло политурой и порошком для чистки металла. Старший инспектор поручил ему осторожно прощупать констебля Джонса — как он работает и как настроен. «Мне просто любопытно знать, — пояснил старший инспектор, — на что он тратит свое время».
— Вот, к примеру, случалось ли вам засадить валлийца? — спросил Фенн.
Джонс, тихий человек с типичной внешностью полисмена, в тридцать восемь лет почти совсем облысевший, явно обиделся.