Тайна, приносящая смерть - Романова Галина Львовна 7 стр.


Володька-библиотекарь...

Вот кто не шел никак из головы участкового. До состояния ли своего гардероба теперь, когда этот пьяница может в тюрьму загреметь.

Он ведь огородами, огородами да из Танькиного дома в его дом пожаловал. Понаблюдал за тем, как молодой опер безуспешно пытается достучаться в запертую дверь. Как обходит дом по кругу, как уходит ни с чем. Выбрался из укрытия – а прятался он за кустами смородины с самого края Володькиной усадьбы – и полез к тому в дом через окошко летней кухни.

Он же знал все здесь, господи! Знал все досконально! И про окошко это, что легко выставлялось, знал так же хорошо, как и хозяин. Окошко выставлялось, проем позволял проникнуть внутрь летней кухни. А оттуда через никогда не запирающуюся дверь в хату. Таким вот образом Бабенко и попал в дом к Володьке-библиотекарю.

Заподозрил неладное он еще с летней кухни. Потому как бардак там царил такой, будто бесновался там накануне табун лошадей. Кастрюли с газовой плиты сметены на пол. Что-то пролилось из одной и подернулось уже бурой крепкой коркой. Макароны из другой кастрюли, размерами поменьше, по полу разбросаны. Чайник тоже с плиты сметен, крышка от него в углу самом. На столе следы одинокого пиршества: две пустые бутылки из-под водки, один стакан, одна тарелка, разбитая пополам, алюминиевая вилка, свернутая в дугу.

– О-го-ого! – покачал головой Бабенко и потеребил затылок.

Вообще-то он считал Володю-библиотекаря мирным и безобидным пьяницей. Тот всегда исправно ходил на работу. Даже если к нему за день и не придет никто, даже если и глаза у него с перепоя вчерашнего, словно у окуня замороженного, а изо рта разит так, что держаться нужно на безопасном расстоянии. Никогда не прогуливал. Никогда не встревал в споры, склоки деревенские. Улыбнется тихой кроткой улыбкой и сторонкой так, сторонкой.

Машу любил, да. С первого дня, как приехал в их деревню, полюбил, кажется, и до сей поры любил. Любил ее так же тихо и мирно, как жил, без настойчивости, без натисков, сцен ревности. Мог цветы ей принести на Восьмое марта. На ферму всегда носил, не домой. Коробку конфет или тортик к Новому году. На день рождения всегда дарил ей шарфики или косынки шелковые. Завистливые деревенские бабы судачили, что Машке впору ларек открывать, сколько у нее такого добра скопилось.

Она лишь отмахивалась и никогда не принимала Володьку-библиотекаря всерьез. Он это понимал и не настаивал. Ко вдовьей доле ее относился с уважением. А когда появился в их деревне молодой интересный приезжий, просто молча отошел в сторону и перестал носить на ферму свои скромные знаки внимания.

– Это ее судьба, – промямлил как-то он Степанычу в личном разговоре. – Я ему не конкурент. Да и полюбила она его, кажется.

И все! Никаких больше разговоров на эту тему, никаких признаков затаенной злобы и неудовлетворенных амбициозных порывов. Никто ничего подобного за Володькой не замечал.

Что же произошло вчера? Почему он вдруг снова запил, хотя перед этим держался уже два месяца? И ведь не просто запил, а бесился. И почему именно вчера, когда Маша погибла?

Входил к нему в хату Павел Степанович Бабенко с опаской. Не Володьки боялся, нет. Труп его обнаружить остывший побаивался. Мог ведь и опиться, запросто. Мог и убитым оказаться. Может, и не он это кастрюли по полу разметал, а кто-то еще. Тот, кто убил Машу, мог убить и Володьку. Может, они даже дрались...

Все эти страшные крамольные мысли терзали Павлу Степановичу мозг, пока он перешагивал порог Володькиной хаты, забравшись в нее через окно летней кухни. Пока искал его в бардаке домашнем.

Нашел! Живым нашел в собственной койке. Лежал тот, свернувшись клубком на голом матрасе, подушка валялась рядом с койкой, одеяло без пододеяльника там же. Спал тихо, без храпа.

– Эй! Проснись, проснись, Володя! – принялся трясти его участковый, разворачивая с боку на спину. – Проснись, говорю!

Тот чуть приоткрыл мутные глаза, что-то прохныкал жалобно, замахал на участкового руками и снова засопел. Вполне мирно и беззаботно засопел, даже улыбнулся, кажется.

А вот ему – Бабенко Павлу Степановичу – было не до улыбок. У него внутри все сначала замерло, а потом заходило противным жидким студнем.

Это где же этот мерзавец обе руки-то так поранил, а?! Костяшки пальцев сбиты до крови что на одной, что на другой руке. Глубокая царапина на боку от плеча до поясницы. И он расцарапан, что ты будешь делать! И что самым отвратительным и опасным показалось Павлу Степановичу Бабенко, так это что под ногтями у аккуратного всегда Володи-библиотекаря откуда-то взялась бархатная каемка из грязи. Он что же, руками огород копал? Вон и ладони все в грязи. А штаны, что тот успел снять и бросить на стул возле окна, красовались озелененными штанинами.

Та-ак!!! Еще один!!!

Бабенко сердито запыхтел и по кругу обошел тесную комнату Володи. По сторонам почти не смотрел. Напряженно размышлял. И чем больше думал, тем гаже ему становилось.

Татьяна могла говорить правду, хотя он дал себе зарок пару часов назад никому ни в чем на слово не верить, пока сам во всем не разберется окончательно. И все же...

Татьяна могла не соврать ему и сказать правду относительно ее встречи с Марией. Могла покойная расцарапать ей лицо еще задолго до того, как оказалась на берегу злосчастного пруда. Могла повздорить с ней, расцарапать ей лицо и потом пойти на свидание. Но свидание, судя опять же по Татьяниным утверждениям, должно было состояться у приезжего холостяка Игоря. Как тогда Маша оказалась на берегу пруда? Зачем туда пошла, и это на каблучищах таких? У нее же эти каблуки все в земле, увязала небось по самые пятки.

Зачем пошла туда? С кем?

Уж не с этим ли алкашом, что со сладкой улыбкой посапывает теперь в своей не застеленной бельем кровати? Мог Володя перехватить Марию по пути к Игорю и завлечь ее для разговора на берег пруда? Мог! Говорить-то с ним она никогда не отказывалась.

Почему он позвал ее именно туда? А потому что место уединенное. И рыбаки собираются там всегда на утренней росе. Не клевала рыба с вечера, хоть убейся. Все желающие тянулись на берег лишь ранним утром. А вечером там редко кто бывал.

Молодые парочки тоже не любили туда ходить. Обрыв больно крутой, осоки много, ужей и лягушек. Они давно и прочно облюбовали сад за школой. Там и лужайки уютные, и скамеек много, и ходьбы особой не наблюдалось. Туда молодежь влюбляться ходила. А на пруд...

На пруд, если хорошо подумать, только рыбаки и шастали, и то лишь утром.

Бабенко остановился посередине запущенной комнаты, снова глянул на спящего Володю.

С какой целью он пригласил для разговора Маню именно туда? Если, конечно же, это он пригласил ее.

Чтобы их никто не видел – раз. И... чтобы их никто не видел – два.

Других вариантов у Бабенко не было.

А почему Володе не хотелось, чтобы их видели? Почему, почему? Уж не потому ли, что недоброе затеял?

– Эй, скотина! – Бабенко с силой шлепнул ладонью по голой Володькиной спине. – А ну просыпайся!

Результата никакого. Тогда Бабенко с силой шлепнул того по глубокой царапине, которую, возможно, на нем оставила все та же Маша. Глубокая царапина, свежая, стоило ее тронуть, как сразу крохотными бусинками по раневому зигзагу кровь выступила.

Володька поморщился и захныкал. И даже сделал попытку продрать глаза. Увидал участкового, замахал на него руками.

– Чур меня, чур! – еле ворочая языком, пробормотал Володя, тут же захихикал и дурашливо просвистел: – Караул, менты!!!

– Вот падлюка, а! – возмутился Бабенко и с силой шлепнул библиотекаря по щеке. – Я те щас дам таких ментов! А ну глаза на меня!

Голова у того от удара откинулась назад, и участковый заметил на кадыке у библиотекаря еще одну царапину, а по бокам от царапины два свежих синяка размером с современную пятирублевую монету.

– Ничего себе! – жалобно простонал Бабенко и шлепнул Володю еще и еще раз. – А ну отвечай, говорю!

– Чего... Чего тебе, Степаныч? – заныл Володя, сильно сморщив лицо. – Мне же больно!

– Где был вчера вечером? С кем пил, скотина? Машу видел? – засыпал участковый того вопросами, не особо надеясь на ответ.

– Пил один, – неожиданно твердым голосом начал отвечать Володька, но глаза не открыл. – Машу видел. Вчера был дома.

– Где Машу видел?

– Машу?.. – Худосочные плечи библиотекаря вдруг судорожно задергались. – Машу я вижу всегда, Степаныч! Ночью во сне, днем в грезах... Машенька... Картинка моя... Как же она могла так со мной?! Мразь!

– Кто мразь?! – вытаращился на него Бабенко.

Таких слов он отродясь от Володи не слыхал. В его представлении библиотекарь был глубоко интеллигентным человеком, правда, очень слабым. Оттого и не нашел себя до сих пор, оттого и пьет. Но, невзирая на периодические запои и буквально скотский образ жизни в плане быта, Володя ухитрялся не опускаться душой. Продолжал читать и цитировать классиков. Не прогуливал, опять же. Лекции какие-то в школе и клубе проводил. Правда, народу там собиралось человек по пять-шесть, не больше. И уж никогда не сквернословил и слов-то таких наверняка не знал. А тут вдруг – мразь!

– Я мразь, – прошептал с горечью Володя, все так же раскачиваясь, сидя на кровати с закрытыми глазами. – Маша сказала, что я – мразь!

– Когда сказала?

– Вчера вечером и сказала.

– Время! Время скажи!

– Не помню время, темнело уже.

Если темнело, стало быть, дело к ночи шло. Вечера пока длинными были. Темнело где-то ближе к одиннадцати. Значит, Володька виделся с ней как раз в это время. И она, значит, была жива.

– Почему она так сказала? Ну! Не спать! – с силой тряхнул он Володю за плечо, тот вдруг начал заваливаться на спину и подозрительно засопел.

Володя вздрогнул, снова начал пытаться открыть глаза.

– Чего тебе, Степаныч? Чего пристал? Спать хочу! – И, демонстрируя сонливость, Володя шумно зевнул.

– Почему Маша назвала тебя мразью? Что между вами произошло? Ну!

Он еще пару раз тряхнул библиотекаря за плечи и щелкнул пальцами по щекам. Тот будто и не засыпал и даже глаза держал открытыми, но глядел он ими в одну точку, будто вымерз библиотекарь изнутри. Даже губы побелели.

– Ну, Володя! Что между вами произошло?!

– А ничего... Ничего не произошло, хотя и могло бы... Не успел я! – застонал вдруг тот протяжно, чужим страшным голосом. – Не успел! Нет ее больше... Нет для меня...

И все! И он отключился теперь уже насовсем. Сколько Бабенко ни щелкал ему по плечам, бокам, спине. Сколько ни теребил его глубокую рану, в душе негодуя на себя и называя себя гадким палачом, Володя не подавал признаков жизни. Нет, он дышал – ровно и глубоко. Но открывать глаза и уж тем более отвечать на его вопросы не мог.

Тогда Павел Степанович Бабенко вышел из его дома так же, как и вошел, – через окно летней кухни. И устремился к своим коллегам из города, успевшим уже обойти часть домов и вернувшимся ни с чем.

А он знал, знал, что деревенские жители на раз им ничего не выложат. Им подумать надо было прежде, посоветоваться друг с другом у магазина. С ним еще – со своим участковым – надо было тоже сначала поговорить, а уж потом спешить рты открывать.

Это вам не город, господа хорошие. Тут свои законы, и они порой много правильнее, чем городские. И на страже этих законов тут он – Бабенко Павел Степанович. И он за справедливость – вот так вот! И он не позволит хватать кого ни попадя и тащить в околоток! Он сначала сам тоже разобраться должен, прежде чем пальцем на виновного указывать.

– Так что именно вы хотели сказать? – улыбнулся Степаныч малому из прокуратуры.

Тот сильно гневался испорченному выходному, молчаливой солидарности деревенских жителей. И на участкового тоже злился. И за вид нелепый, и за то, что исчезал и появлялся, как привидение. Они тут с ног, понимаешь, сбились, а тому и дела нет. Все где-то шастает, что-то вынюхивает. А потом с готовыми фактами перед начальствующим оком предстанет раньше остальных. И что им тогда? Улыбаться виновато?

– А ничего я не хотел сказать! – вспылил парень из прокуратуры. – Почему вас нет вместе с нами?! Где вы ходите?

– Так я это... Нигде не хожу... Тут я... – невнятно пробормотал Бабенко.

Спрятал взгляд в коленки, потом нервно оглянулся себе за спину и тут же наткнулся на внимательные и, кажется, все понимающие глаза Данилы Щеголева. Того самого, что детей не имел, а о чужих судить брался.

Чего, интересно, тот на него так уставился, а? Видел, как он к Тане Востриковой наведывался? Или видел, как он от нее огородами утекал? А может, подсмотрел, как он через окно летней кухни Володьки-библиотекаря лез? А видеть-то тому этого и совсем не надо было. Как не надо было наперед Бабенко Павла Степановича к Саше Углиной идти.

А тот собрался! Узнал, что она дома появилась десять минут назад, и собрался к ней.

Нельзя это было, нехорошо! Завалят сейчас к ней толпой, и здрассте вам, мы к вам с пренехорошим известием. Разве так лихие вести приносят?! Разве такой толпой в дом заходят?

Нет... Здесь совсем иначе действовать следовало. Мягче, деликатнее, издалека начиная.

Он бы вот один лучше сходил к Саше. Присел бы рядышком с ней, после того, как про беду ей сообщил. Дождался бы, пока она выплачется, поглаживая по плечу. А уж потом бы и вопросы стал задавать. Нельзя нахрапом, нельзя толпой.

– Ну что, идем? – Данила сделал шаг по натоптанной годами дорожке, ведущей прямиком к дому Углиных. – Дочь жертвы сейчас дома, мне ее соседка сказала. Ночь, говорит, не ночевала. Теперь появилась. Интересно, где же это она была-то всю ночь, пока мать ее убивали?

И такой двусмысленности был полон вопрос этого симпатичного опера, что Бабенко едва не стошнило.

Да что же ты с ним делать-то будешь, а?! Что же он за намеки грязные делает и в чей адрес?! Совсем, что ли, ничего святого нет в нем?! Да и откуда ему взяться-то, святому? У них там в городе все на скорости, там не до святости.

– Так, постойте. – Бабенко решительно выступил вперед, поддернул повыше сползающее трико, насупился. – Нельзя так, товарищи!

– Как нельзя? – Все присутствующие поочередно переглянулись между собой, поухмылялись, уставились на него, как на чучело.

– Так вот нельзя! – повысил голос участковый.

Да плевать он хотел на их ухмылки. И на мнение их относительно себя тоже плевать хотел. Пускай переглядываются. Пускай ухмыляются. До Саши он их не допустит. Во всяком случае, не сейчас. Он пойдет туда первым и первым расскажет ей о трагедии, случившейся на берегу заросшего осокой пруда.

– Так как нельзя-то?! – Уже и Толик гарцевал нетерпеливо, изголодавшись, издергавшись от затянувшегося процесса.

– Вы чужие ей, казенные люди, – проговорил Бабенко, не особо подбирая слова. – У нее горе! У нее беда! И сообщить ей сейчас об этом придется. И сделать это нужно деликатно. А вы завалите сейчас и с порога...

– Что значит завалите?! – покрылся бурыми пятнами прокурорский малый. – Вы бы выбирали выражения, гражданин Бабенко!

– А вы сейчас станете их выбирать? – Он с прищуром оглядел всех. – Вы готовы к встрече с дочерью жертвы? Или вам плевать на ее чувства, на ее боль? Вы просто...

– Ай, да ладно тебе усложнять, Степаныч! – Это снова Толик. – Мне вон тетка одна сказала, что не очень-то дочь с матерью ладили в последнее время.

– Да? Чего это? – принял тут же стойку Данила Щеголев.

– Да будто не одобряла дочь отношений матери с новым ухажером, – пожал плечами Толик и тут же болезненно сморщился от голодного урчания в животе. – Хватит сопли размазывать, Степаныч, время идет!

– Сначала я пойду туда один! – резко оборвал его участковый и даже руки разверзнул, преграждая им путь. – Дайте мне хотя бы десять минут! Вы что же, не люди, что ли?

И тут за него неожиданно вступился тот самый Данила Щеголев, которого невзлюбил Павел Степанович если не с первого, то со второго взгляда точно. Уж что именно тем двигало, богу одному известно. Может, время на споры не хотелось терять и сцены на деревенских улицах устраивать. Может, пожалел все же сироту и решил, что и впрямь участковому одному сподручнее будет. Но вступился однако.

– Пускай идет один, друзья мои, – проговорил он задумчиво и со вздохом оглядел воинственно растопырившего руки участкового в нелепых одеждах. – Ступайте, Павел Степанович. Как только девушка чуть оправится от новости, вы нам махните рукой, идет?

– Идет, – он глянул на него с благодарностью и, сильно сгорбив спину, поплелся к крыльцу Саши Углиной...

Глава 7

Саша лежала на кровати матери, с головой укрывшись одеялом. Лежала в одежде и резиновых сапогах. Увидела бы сейчас мама, в ужас пришла бы. Накричала бы, что совсем одурела дочка, после огорода в резиновых сапожищах и прямо на кровать. Грязи пуд на полу, на половиках, теперь еще и на покрывале. А покрывало дорогое, пускай и у цыган купленное по случаю. А что цыгане? Тоже люди. Тем же добром торгуют, что и все остальные. Правда, не на рынке, а по домам ходят. Так волка ноги кормят, как говорится...

Все до слова вспомнилось сейчас Саше, когда она, шевельнув ногами, вспомнила, что так и не разулась, вернувшись с огорода.

Мама радовалась тогда, что покрывало досталось самое красивое из всех, что предлагались. Маринка с цветами купила, сильно аляпистое. А ей вот без цветов, с неброским абстрактным рисунком досталось. Мама любила, чтобы именно так было. И все оправдывала покупку, все причитала, что на рынке и дороже, и расцветки такой не найти.

Мама радовалась, а дочка теперь с ножищами, в сапожищах.

Саша прислушалась к острой боли, застрявшей в самой сердцевине грудной клетки и сидевшей там с той памятной минуты, как Степаныч переступил их порог. Прислушалась и тут же с силой зажмурила глаза.

Нет, не притупилась, все так же сидит там прочно. Укоренилась, гадина! Так ладно бы просто сидела, а то ведь дергает за каждый нерв. Выворачивает всю душу наизнанку. Выкручивает тело так, как они с мамой пододеяльники возле колонки, выполоскав, выкручивали: с силой и попеременно, то в одну, то в другую сторону.

Больно было! Очень больно! Она и плакала, и металась, и терпеть пыталась, стискивая зубы. Все надеялась, что станет полегче. Что вот-вот, день ото дня, гадкая зараза перестанет так ее трепать, сдастся.

Назад Дальше