Ну-ка, приглядимся – кто сегодня главный герой нашего экрана?
Прежде всего, это человек с высоким социальным престижем, с положением в обществе, как раньше говорилось. В моде начальство – секретарь обкома, председатель горсовета, директор завода, начальник стройки, председатель колхоза, на худой конец. Пользуются спросом также дипломаты, работники внешней торговли, академики, композиторы, артисты и вообще любой специалист, которые ездит в заграничные командировки. Эстрадный певец и особенно певица всегда были популярны у зрителя, но выступать в качестве носителей особых духовных ценностей до Пугачевой, если не ошибаюсь, никто не рисковал.
Но, конечно, все они, вместе взятые, меркнут рядом с работниками правоохранительных органов, занявших совершенно исключительное положение на нашем экране. Думаю, не меньше трети всей продукции из года в год посвящается борьбе с нарушителями закона и наймитами чужестранных разведок.
Я уже не говорю о телевидении, столь щедро и регулярно дарящем нас знакомством со Штирлицем, знатоками, героями “ТАСС уполномочен заявить…” и совсем свежего “Противостояния”.
Вот он – подлинный лирический герой наших дней, чекист или милиционер, скромный труженик в погонах или в штатском!
При всем уважении к людям, стоящим на страже закона, неужели седеющий генерал службы внутренних дел, инспектор ГАИ или таможни – суть главные герои эпохи и общества, самые яркие выразители наших духовных устремлений?
Нет и не может быть у нашего искусства героя более важного, чем самый обыкновенный трудящийся человек, которым держится наша земля, ее “сеятель и хранитель”.
А у редакторского кинематографа – и герой свой.
Надо ли напоминать о традициях великой отечественной литературы, вышедшей, по слову Достоевского, из шинели нищего чиновника девятого класса?
Да, да, конечно – “моя милиция меня бережет”, не будем путать и впадать в рискованные параллели… А все-таки попробуйте, представьте себе на минуту лирическим героем Толстого или Гончарова какого-нибудь полицмейстера или, не дай бог, Леонтия Васильевича Дубельта в голубом жандармском мундире!
Чего не было у наших классиков – холуйства.
Попробуем разобраться – для чего же нужен столь бдительный многоступенчатый редакторский контроль? Каковы его задачи? Что он дает на практике?
А для того, скажут нам, чтобы постоянно повышать идейный и художественный уровень фильмов.
Казалось бы, логично – кино стоит больших денег, имеет колоссальную аудиторию и обладает огромной силой воздействия, и надо сделать все, чтобы избежать идеологических ошибок и риск свести к минимуму.
А какова действительная вероятность появления – уж не говорю фильма – сценария с ошибочной или даже враждебной идеологической подкладкой?
Прочтите подряд две-три сотни сценариев, еще не прошедших контроль, еще находящихся в работе на студиях – едва ли наберется десяток таких, что могли бы претендовать на остроту или новизну идей.
Осмелюсь утверждать, что на практике происходит постоянная подмена и основной заботой редактуры становится стилистика будущего фильма, его форма, а отнюдь не идейное содержание. В большинстве случаев речь идет о том, чтобы дотянуть эту стилистику до среднего профессионального уровня, чтобы повествование было связным, понятным, эмоциональным. Но в тех редких случаях, когда доводится столкнуться с подлинным искусством, когда режиссер обладает собственным непривычным киноязыком, конфликта с редактурой ему не избежать.
Из кадра в кадр редактор следит, чтобы не было мрачно и длинно, чтобы люди не выглядели плохо одетыми, а улицы – грязными, чтобы не было слишком много пасмурной погоды и бранных выражений, а теперь еще прибавилось ханжеское запрещение показывать курящих и пьющих, точно от этого они исчезнут в реальности. На самом деле все это не имеет никакого отношения к идейному содержанию фильма, потому что оно заключено в сюжете и характерах персонажей, а все усилия редактора направлены на экспрессию и достоверность изображаемого – на те компоненты, из которых в первую очередь складывается киноязык.
Сколько раз на нашей памяти случалось, что картину в момент ее появления обвиняли во всех смертных грехах, а по прошествии нескольких лет эта самая картина занимала свое место среди нашей киноклассики.
Куда же девались идейные ошибки такой картины?
А никуда. Их никогда не было. А непривычные новаторские художественные средства сказались на судьбе фильма роковым образом.
Разве не так было с “Мне двадцать лет” Хуциева? С “Проверками на дорогах”?
И значит, именно то, в чем состоит ценность данного произведения, становится главным препятствием к выходу на экран.
Но даже если признать существующей опасность идейной ошибки, у государства остается возможность подвергнуть готовый фильм эффективной критике или, на худой конец, вовсе не выпускать в свет.
А сегодня в кинематографе все так устроено, чтобы не дать такой картине родиться. А поскольку решать вопрос о наличии или отсутствии такой опасности призван на каждом этапе конкретный живой человек, этот человек постоянно страхует себя от ответственности.
При такой системе редактор неизбежно действует по принципу – лучше арестовать десяток невиновных, чем оставить на свободе одного виноватого, лучше закрыть десять безобидных сценариев, чем пропустить один острый.
Урон неисчислим.
С годами – по себе знаю – у сценариста или режиссера некоторые темы отмирают, как отмирает неупражняемый орган. Перестаешь об этом задумываться, зная – бесполезно, за эту тему ни одна студия не возьмется, этот сценарий никто не купит.
Это означает, что в нашем кино сознательно используется лишь небольшая, меньшая доля его творческой мощности.
Это означает, что через многослойное сито с легкостью проходит мелкое, вторичное, пережеванное искусство, не сулящее ошибок, а все новое и непривычное неизбежно застрянет, а если все-таки появится, то вопреки системе, по чьему-то недосмотру.
Это, наконец, означает, что в нашем кино жизнь халтурщика, готового ставить все, что ему предложат, запрограммирована легкой и безбедной, а тот, кто обладает собственным, отличным от общепринятого, взглядом на жизнь и на искусство, обречен растратить свое дарование в бесплодной борьбе с рогатками.
Пусть общество само решит, какое кино ему нужно.
Мы начинали вдвоем с моим другом Борисом Яшиным, потом пришло время, когда мы почувствовали необходимость работать самостоятельно.
Я не люблю своих картин. Каждая из них напоминает мне о том, что в ней не удалось. Мне не суждено было поставить хоть один фильм на том уровне мастерства, который бы я сам считал безусловным. Тут винить некого, кроме себя самого.
В 1967 году после двухлетних бесплодных попыток с разными сценариями я наконец получил постановку и снял на Экспериментальной творческой киностудии короткометражный фильм “Ангел” по мотивам рассказа Юрия Олеши. Картина подверглась резкому осуждению, выпущена не была и вот уже восемнадцать лет покоится на полке. Упоминалась она однажды, в докладе на съезде кинематографистов: “После неудачи с “Ангелом” и т. д.
С дистанции лет мне отчетливо видны ее недостатки, нехватка мастерства и опыта. На этой картине я впервые почувствовал, что меня учили недаром. Не без гордости могу сказать, что с нее начали длинный кинематографический путь такие известные сегодня мастера, как оператор Павел Лебешев, актеры Георгий Бурков и Леонид Кулагин. Одну из ролей играл Николай Губенко. Музыку написал Альфред Шнитке. Нет, неудачей я ее не считаю.
Прошло три года, прежде чем я начал “Белорусский вокзал”.
Превосходный сценарий Вадима Трунина претерпел долгие мытарства и по дороге понес существенный урон. Мне, признаться, и сейчас жаль потерянного.
По ходу съемок картину трижды останавливали. Вопрос о ее закрытии висел в воздухе, и удалось ее закончить только благодаря тому, что был жив Михаил Ильич Ромм, мой учитель, который отчаянно нас защищал.
Дважды материал обсуждался на парткоме студии, и оценки были довольно категоричны: “мрачно, уныло, неустроенные судьбы, выпячивание недостатков, наша действительность выглядит как в кривом зеркале”. Сдавалась картина в атмосфере ожидания катастрофы. Но…
“Вокзал” имел счастливую судьбу, грех жаловаться.
Разве что упомянуть, между делом, что эта картина представляла советское кино не то в семидесяти, не то в восьмидесяти странах мира. В каких именно – не знаю, меня там не было.
Фильм “Осень” я снимал пять месяцев. И пять месяцев сдавал. Вырезал, переозвучивал, писал новые сцены, переснимал – ничего не помогало. Три списка поправок выполнил. А сюжет картины – любовная история, ничего более.
Наконец ее все-таки приняли. “Осень” сурово критиковалась. В целом ряде городов и республик страны она вообще была снята с экрана. Там, где ее показали, она шла не больше чем день-два в одном-двух кинотеатрах. И никакой рекламы. И никаких рецензий. Правда, были и исключения – Ленинград, например, и Узбекистан.
А зрители ходили на нее хорошо. И сейчас кое-где ходят.
“Осень” никогда не упоминается в кинематографической печати, как будто я сделал что-то неприличное. Наталья Гундарева и Александр Фатюшин сыграли в этой картине свои первые роли. Так вот – и по сей день упоминание об этом факте старательно вычеркивается из всех интервью с этими актерами.
После “Осени” я не сразу очухался.
Больше двух лет я ходил по инстанциям со сценарием Александра Червинского “Верой и правдой”. Наконец он был запущен в производство.
Когда я снял чуть больше половины, картина была остановлена. Мне были предъявлены весьма значительные претензии – и идейные, и художественные. Опять все повторилось – многократные обсуждения на художественных советах, в дирекции, на парткоме. Стало ясно, что такой фильм, как мы задумали, снять попросту не дадут. Начались компромиссы – опять пересъемки, сокращения, изменения в тексте.
В результате картина была принята и выпущена на экран. Успеха она не имела. Жаловаться не на кого – своей собственной рукой я переснял не менее трети картины.
И тогда я стал считать. Вышло, что с 1965 года по 1980-й, с тех пор, как я работаю один, за пятнадцать лет я снял четыре картины. А ведь я не ворон, триста лет мне не прожить.
И я решил – хватит.
Придется переквалифицироваться в писатели.
1986
Стойкий оловянный солдатик
На исходе ночи, когда ветерок из степи поднимает клочья тумана с темной реки и тополя на набережной, встрепенувшись, шуршат молодыми листьями, долгий настойчивый звонок в дверь разбудил Василькова.
Он нехотя влез в халат и побрел в коридор, стягивая на брюхе несходившиеся полы.
– Я не глухой, – проворчал он, вынимая из гнезда цепочку. – Это ты?
За дверью кто-то прерывисто сопел.
– Откройте, – сказал грубый юношеский голос.
Васильков стал медленно багроветь.
– Я вам сейчас уши надеру, – пообещал он с тоской. – Четыре часа ночи.
Опять донеслось сопение, и тот же голос с натугой проговорил:
– Это Маша…
Что-то кольнуло Василькова, и он отпер.
Незнакомый парень смотрел на него недобро и напряженно, с вызовом, за которым Васильков ощутил его неловкость и свою, пока еще неясную, вину перед ним, а на руках у него лежала Маша, в измятом платье, волосы ее спутались, закрыв лицо, и тонкая худенькая Машина рука свесилась книзу и раскачивалась, как неживая.
Так они стояли, уставясь друг на друга, парень слегка задыхался и вдруг с угрюмой решимостью шагнул через порог. Сладким перегаром обдало Василькова.
– Это еще что такое? – с омерзением спросил он.
Не обернувшись, парень прошел прямо в комнату, положил Машу на развороченную постель Василькова, помолчал, переводя дух.
– Кирная… – пробормотал он, не глядя на Василькова.
Тут Васильков увидел свежую ссадину у него на скуле.
– Сукины дети! – сказал Васильков, не сразу попадая руками в карманы халата. – В другой раз ночевать будете в вытрезвителе!
Длинноволосый, весь узкий, длинный, с узким лицом и впалыми щеками, парень вздернул на плечо спортивную сумку с изображением прыгающей красной кошки и ушел на негнущихся ногах. В глазах его не отразилось ровным счетом ничего, они были прозрачны и светлы, заряд Василькова утонул в их стеклянной глубине.
– Пороть вас некому! – негромко рявкнул Васильков ему вслед, и из горла у Маши вырвался глухой и влажный звук – не то стон, не то вздох.
Он подоткнул подушку ей под голову, болтавшуюся, как у куклы, и пошел в Машину комнату. Стелить он не стал, просто смел с дивана журналы и тряпки и улегся.
Небо за окном порозовело. Во дворе у молочной лязгали металлические ящики – началась разгрузка молока.
– Первый экзамен – неврология, – сказал декан. – Списки по группам у старост. Консультации в среду и пятницу. Вы свободны. Ни пуха ни пера.
Аудитория нестройно ответила “К черту!”, и все повалили к выходу.
– Лешка нас ждет, – сказала на лестнице Танька.
Маша покачала головой:
– Не могу, Танюшка. Отец и так злится.
– Ну вот, – обиделась Танька. – Я уже обещала.
– Ну их всех в болото! Позови Регинку.
В вестибюле они остановились. Через стеклянную дверь виднелась мокрая, яркая зелень газона, лужи на устеленных гравием дорожках. На скамейке перед входом, уставясь исподлобья на идущих студентов, сидел парень. Сумка с красной кошкой свисала с его плеча.
– Я пойду через тот корпус, – вздохнула Маша. – Привет.
Танька засмеялась:
– Как это ты умудрилась его покорить?
– Мне на психов везет.
Маша вышла через черный ход и исчезла под аркой лечебного факультета.
На рынке Маша, поторговавшись, купила курицу, набрала корешков для супа.
В универмаге давали стиральный порошок. В голове очереди Маша высмотрела мужчину с портфелем и улыбнулась ему:
– Возьмите мне, пожалуйста.
Получив порошок, она купила мороженого и пошла в отдел игрушки. Железную дорогу, как всегда, тесно обступали дети и взрослые, и Маша с трудом протиснулась к продавщице.
На светофоре зажигался настоящий зеленый свет. Тренькала, переключаясь, стрелка, электровоз с цистерной выныривал из тоннеля и забирался на горку с разъездом.
Мальчишки поминутно просили устроить крушение. Продавщица нажимала клавишу, поезда сталкивались и падали с рельсов, вызывая рев восторга.
Обгоняя прохожих, кивая знакомым, Маша шла в толпе по краю тротуара. Впереди из “жигулей” выскочил усатый молодой человек и преградил ей дорогу:
– Это как называется? Я тебе третий день звоню…
– Славик, не могу, честное слово! Отец придет, а у меня обеда нету!
Но он не стал ее слушать, и Машу запихнули в машину, где сидели еще трое и девушка.
– Ну хоть продукты домой завезем! – взмолилась она.
– Парни, знакомьтесь, это Маша, краса и гордость наша…
Она возвращалась рано утром, стуча каблучками по асфальту в пустоте вымершего двора.
На площадке пятого этажа, привалившись к батарее, спал парень. Сумка с красной кошкой стояла у него на коленях. Маша перешагнула через его ноги, занявшие всю площадку, осторожно отомкнула замок и вошла в квартиру.
От щелчка двери парень пробудился. Он посмотрел по сторонам, поежился.
За окном медлил пасмурный рассвет.
Он стал спускаться, подняв воротник куртки.
По набережной он брел в сторону порта. Здесь было свежо от утреннего ветра, беспокойно шумевшего в тополях.
Он шел, глядя перед собой, переставляя, как цапля, свои длинные негнущиеся ноги.
Внизу под берегом носилась чайка. На той стороне вдоль заводской ограды уже торопился в серой дымке ранний автобус.
Он спустился к реке и сел у самой воды, уперев в темную от мазута глину свои потрепанные горные ботинки.
Низко засипев, выползала из-под моста баржа, груженная песком. Песок блестел тусклым белым блеском. На веревке, привязанной к рубке, оглушительно билось белье.
Он вынул из сумки транзистор, вытянул антенну. Из приемника понесся гитарный рев.
Он смотрел на бегущую мутную воду, в которой качались щепки, сальные радужные пятна, обрывки бумаги, щурился на отблески, прыгавшие с волны на волну.
Сквозь музыку до него долетел чей-то негромкий смех.
Обернувшись, он увидел человека в красной рубашке, который стоял под тополями на набережной и ухмылялся.
– Курить есть?
Он кивнул, и человек сбежал вниз.
– Здорово, Серков, – буркнул парень, протягивая ему сигареты.
– И спички давай, пустой я.
Он жадно затянулся несколько раз, поглядывая на парня с ленивой усмешкой. У него была смуглая кожа и немыслимой правильности пробор.
– Чего же она тебя в такую рань прогнала?
Ухмыльнувшись, Серков присел, потрогал орущий приемник:
– Хорошая машина. Продай.
Парень покачал головой.
– Ах ты, тихушник… – Серков отрывисто засмеялся.
Шагнув к кромке берега, он лег на руки и окунул лицо в воду. Он пил и отфыркивался.
– Пошли, – сказал он, поднимаясь.
– Куда?
– Покушать надо. Деньги есть?
– Нету.
– Врешь! – Серков опять засмеялся ему в глаза. – Ты же не пьешь. Куда ты их деваешь?
– Рано еще, закрыто все, – сказал парень, насупясь.
– Иди, раз зовут. И тебя, дурака, накормлю.
Рынок уже оживал. Серков обошел с тыла дощатый павильон, приютившийся за воротами рынка, и забарабанил в дверь.
На повторный стук послышалось ворчание, шваркнула щеколда.
– Не спится тебе, охламону, – сказала тетка, впуская их в сырую, жаркую тьму. – А это еще кто?
– Жениха тебе привел, – отвечал Серков, хлопнув ее по спине. – Соскучилась, Нелька?
В закутке среди бочек, наставленных там и тут, хлопотала у стола еще одна женщина, помоложе.
– Деньги принес?
– Были б деньги, только бы вы меня и видали, – сказал Серков, усаживаясь на сундук в углу и подхватывая молодую.
Смеясь, она отпихнула его.