Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А - Айн Рэнд 5 стр.


Дом доктора Экстона был последним, это был маленький коттедж с большой верандой на вершине холмика, прямо за которым высился неприступный склон горы. Дорога бежала мимо и извилисто поднималась, сужаясь до тропинки между стенами старых сосен; их прямые, высокие стволы окаймляли ее мрачной колоннадой, ветви сходились вверху, погружая все вокруг в тишину и полумрак. На узкой полоске земли следов шин не было, она казалась заброшенной, забытой; несколько минут пути — и ряд поворотов дороги словно бы унесли машину за много миль от человеческого жилья. Ничто не нарушало гнетущего сумрака, кроме редких солнечных лучей, пробивавшихся между стволами в глубине леса.

Внезапно возникший в самом конце тропы дом ошеломил Дагни, словно звук выстрела: построенный в глуши, отрезанный от всего внешнего мира, он выглядел тайным прибежищем убежденного отшельника или обителью неизбывного горя. Это был самый скромный из всех домов долины — бревенчатая хижина с темными следами слез многочисленных дождей на стенах, лишь его большие окна непогода, казалось, не тронула, и теперь они встречали путников со спокойной, сияющей, равнодушной безмятежностью стекла.

— Чей это… Ох! — Дагни затаила дыхание и резко отвернулась. Над дверью, освещенный лучом солнца, висел, утративший блеск своих узоров, истертый ветрами времен серебряный герб Себастьяна Д’Анкония.

Голт словно нарочно, в ответ на ее невольное движение, остановил машину. Какой-то миг они смотрели друг другу в глаза: в ее взгляде застыл вопрос, в его — приказ; ее лицо отражало готовность понять, его — непроницаемую суровость. Дагни догадывалась о цели Голта, но не о его мотиве. Она повиновалась. Вышла, опираясь на трость, из машины и встала лицом к дому.

Дагни смотрела на серебряный герб, проделавший путь от мраморного дворца в Испании до лачуги в Андах, а оттуда — до бревенчатого домика в Колорадо: герб людей, которые не сдаются. Дверь была заперта, солнце не проникало в темноту за окнами, ветви сосен нависали над крышей, словно руки, призванные защитить, простертые в торжественном благословении. Тишина, лишь изредка нарушаемая треском сломанной веточки или звуком падающей капли где-то в лесу, казалось, оберегала все самое сокровенное, сокрытое здесь, надежно затаившееся и никому неведомое. Дагни, окончательно смирившись со всем, вспомнила слова Франсиско: «Посмотрим, кто из нас окажется более верен своим предкам: ты — Нату Таггерту или я — Себастьяну Д’Анкония… Дагни! Помоги мне остаться. Отказаться. Хоть он и прав!..»

Она повернулась к Голту, понимая, что ничем не смогла бы помочь, что противостоять этому человеку просто невозможно. Голт сидел за рулем; он не вышел из машины следом за ней, даже не попытался помочь, словно хотел, чтобы она почтила прошлое, и уважал торжественность момента. Дагни заметила, он даже не изменил позы: рука его по-прежнему лежала на руле, согнутая под тем же углом; пальцы застыли в том же положении. Глаза его были устремлены на нее, но прочесть в них она смогла только пристальное, даже отчасти настороженное внимание.

Когда Дагни снова села рядом с ним, Голт сказал:

— Он был первым, кого я увел от вас.

Дагни, не скрывая вызова, ледяным тоном спросила:

— Что вы можете об этом знать?

— С его слов — ничего. Лишь то, о чем я догадался по тону голоса, когда он говорил о вас.

Дагни кивнула. В чуть искусственном спокойствии его голоса она уловила нотку сочувствия.

Голт включил зажигание; рев мотора разрушил таинство тишины, и они поехали дальше. Дорога чуть расширилась, выходя к морю солнечного света.

Когда они выехали на опушку, Дагни заметила среди ветвей блеск проводов. Возле склона холма, на каменистом откосе, стояла небольшая постройка — простой гранитный куб величиной с сарай для инструментов, без окон и прочих отверстий, с дверью из полированной нержавеющей стали и сложной системой антенн, торчащих из крыши в разные стороны. Голт вел машину, даже не взглянув в его сторону, но Дагни с внезапным волнением спросила:

— Что это?

Он улыбнулся:

— Электростанция.

— О, пожалуйста, остановите!

Голт повиновался, подогнав машину задним ходом к подножию холма. Дагни сделала несколько шагов по каменистому склону и остановилась, словно подниматься больше не было нужды, и застыла с тем же чувством, что и в тот миг, когда пришла в себя на дне долины, — миг, сведший воедино начало и конечную цель ее жизни.

Дагни долго стояла, глядя на постройку; сознание ее сузилось до одной конкретной точки: но она всегда знала, что чувство представляет собой некую сумму, выведенную счетной машиной разума, и ее теперешние ощущения были именно такой суммой мыслей, облекать которые в слова не было никакой нужды: если она держалась за Квентина Дэниелса без малейшей надежды использовать этот двигатель, то лишь ради уверенности в том, что изобретение не исчезнет бесследно; если, словно ныряльщик с грузом, она погружалась в океан непроходимой серости под давлением людей с рыбьими глазами, наждачными голосами, путаными доводами, кривыми душами и холеными руками бездельников, то держалась, словно за спасательный трос и кислородную маску, за мысль о высшем достижении человеческого разума; если при одном виде остатков двигателя доктор Стэдлер, чуть не задохнувшись от восторга, в последний раз стал тем, кем был когда-то, это и явилось подпиткой, горючим ее жизни; если искала, послушная мечтам юности, некий идеал — то вот, он был перед ней, достигнутый и завершенный, продукт гениального разума, обретший форму в сети проводов, мирно потрескивающих под летним небом, втягивающий несметную энергию пространства внутрь крохотного каменного домика.

Дагни думала об установке, размерами вдвое меньшей товарного вагона, заменяющей электростанции всей страны, эти бездонные пропасти, пожирающие гигантское количество металла, топлива и сил; о токе, идущем от этого домика, снимающем унции, фунты, тонны нагрузок с плеч тех, кто станет производить электроэнергию или пользоваться ею, добавляющем часы, дни, годы свободного времени к их жизням, будь то возможность на миг оторваться от своей работы и взглянуть на солнце, дополнительная пачка сигарет, купленная на деньги, сэкономленные на счете за электричество, час, высвобожденный из рабочего дня на всех использующих электричество заводах, или месячное путешествие по всему миру по билету, оплаченному единственным рабочим днем, на поезде с таким двигателем. И все эти нагрузки, напряжение, время замещены и оплачены силой одного разума, знавшего, как заставить соединение проводов следовать соединениям его мыслей. Но Дагни понимала и то, что двигатели, заводы и поезда не самоцель, их единственное назначение — дарить человеку радость, и они этому служат. Она не уставала восхищаться достижением человека, породившего новую энергию, представлявшего себе землю местом радости, а не гибельного, самоубийственного труда, но знавшего, что разумный труд по достижению этого счастья становится целью, мотивом и смыслом жизни.

Дверь постройки представляла собой гладкий лист нержавеющей стали с синеватым отливом, мягко блестевшей под солнцем. Над ней в граните была высеченная надпись: «КЛЯНУСЬ СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ И ЛЮБОВЬЮ К НЕЙ, ЧТО НИКОГДА НЕ БУДУ ЖИТЬ ДЛЯ КОГО-ТО ДРУГОГО И НЕ ПОПРОШУ КОГО-ТО ДРУГОГО ЖИТЬ ДЛЯ МЕНЯ».

Дагни повернулась к Голту. Тот внезапно оказался рядом; он все-таки вышел из машины, последовал за ней, по-детски не желая пропустить момент своего торжества. Она смотрела на изобретателя чудесного двигателя, но видела перед собой только фигуру рабочего на своем месте за своим делом; отметила непринужденность, независимость его позы, свободную манеру держаться, превосходное владение телом — стройным телом в простой одежде: тонкой рубашке, легких брюках, стянутых ремнем вокруг юношеской талии. Его длинные волосы с металлическим блеском трепал легкий ветерок. Дагни смотрела на него теми же глазами, что и на его электростанцию.

Потом она поняла, что первые две фразы, которые они сказали друг другу, все еще стоят между ними, наполненные прежним смыслом, и она принимает это, хранит в памяти, не позволяя себе забыть. Вслед за этим она внезапно остро осознала, что они одни. Факт, не допускающий никаких излишних толкований, но он только подчеркивал смысл того, о чем вслух упомянуто не было. Они стояли здесь, в глухом лесу, у подножия похожего на древний храм строения — и она отлично понимала, какой именно ритуал подошел бы времени и месту…

У Дагни вдруг сдавило горло, голова ее чуть запрокинулась, она едва почувствовала пробежавший по волосам холодок ветерка, но ей казалось, что тело ее покоится в неосязаемом пространстве, опираясь лишь о воздух.

Он стоял, пристально наблюдая за ней; лицо его казалось спокойным, но глаза на какой-то миг сощурились, словно от яркого света. То было нечто, подобное созвучию трех мгновений: это стало вторым, а в следующее она ощутила жестокую радость от его напряжения, его борьбы. Оказалось, ему даже труднее, чем ей… Потом он отвернулся и поднял взгляд к надписи на стене.

Он стоял, пристально наблюдая за ней; лицо его казалось спокойным, но глаза на какой-то миг сощурились, словно от яркого света. То было нечто, подобное созвучию трех мгновений: это стало вторым, а в следующее она ощутила жестокую радость от его напряжения, его борьбы. Оказалось, ему даже труднее, чем ей… Потом он отвернулся и поднял взгляд к надписи на стене.

Она чуть помолчала, как поступает обычно человек милосердный и снисходительный, дающий возможность противнику восстановить силы. Затем тоже посмотрела на надпись — довольно холодно, даже чуть высокомерно спросила:

— Что это?

— Клятва, которую в этой долине принесли все, кроме вас.

Она передернула плечами:

— Это и так всегда было законом моей жизни.

— Знаю.

— Но не думаю, что вы живете по этому закону.

— Тогда вам предстоит узнать, кто из нас ошибается.

Дагни уверенно подошла к стальной двери и, не спрашивая разрешения, попыталась повернуть шарообразную ручку. Но крепко запертая дверь казалась влитой в камень.

— Не пытайтесь открыть ее, мисс Таггерт. — Голт двинулся к ней, ступая чуть слышно, словно давая ей понять: он знает, она прислушивается к каждому его шагу. — Дверь не поддастся никакой физической силе. Открывается она только мыслью. Если попытаетесь вскрыть ее самой лучшей на свете взрывчаткой, оборудование внутри развалится задолго до того, как вам удастся войти. Но поймите же, наконец, самое главное — и секрет двигателя откроется вам, как и… — голос его впервые прервался —…как и все другие секреты, которые вы захотите узнать. — Он поглядел на нее, словно полностью раскрываясь перед ней, потом спокойно, хотя и немного странно, улыбнулся какой-то своей мысли и добавил: — Я покажу вам, как это делается.

Голт отошел назад. Затем, застыв и подняв лицо к высеченным в камне словам, повторил их медленно, ровно, будто снова давая клятву. В голосе его не было волнения, не было ничего, кроме ясной размеренности звуков, произносимых с полным осознанием их смысла, но Дагни понимала, что присутствует при самом торжественном событии в своей жизни: она увидела открытую душу человека и ту цену, которую ей придется за это заплатить, — она слушала эхо того дня, когда он произнес эту клятву впервые, отлично понимая, что дает ее на многие годы. Теперь Дагни ясно видела, что за человек восстал против шести тысяч других темной весенней ночью и почему они боялись его; понимала, что это стало началом и сутью всего, что произошло с миром за эти прошедшие двенадцать лет; понимала, что это было гораздо важнее гениального двигателя, — понимала под звуки размеренного мужского голоса, произносящего, будто в напоминание самому себе с неизбывной страстностью:

— Клянусь своей жизнью… и своей любовью к ней… что никогда не буду жить для кого-то другого… и не попрошу кого-то другого… жить… для меня.

Ее не испугало, даже не удивило, что, едва отзвучал последний слог, дверь стала открываться — медленно, без чьего-либо прикосновения, уходя внутрь, в темноту.

Как только в помещении вспыхнул электрический свет, Голт взялся за ручку, потянул дверь на себя, и замок защелкнулся снова.

— Это акустический замок, — сказал он; лицо его было невозмутимым. — Данная фраза представляет собой комбинацию звуков, необходимую, чтобы его отпереть. Я спокойно открываю вам этот секрет, так как верю: вы не произнесете этих слов, пока не вложите в них того смысла, какой вкладываю я.

Дагни кивнула:

— Не произнесу.

И медленно пошла за ним к машине, внезапно почувствовав себя совершенно изнеможенной. Она откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза и едва слышала работу стартера. Накопившееся напряжение и тяжесть бессонных часов навалились на нее внезапно, прорвав барьер, воздвигнутый нервами, противившимися этой минуте. Она сидела неподвижно, неспособная думать, реагировать, бороться, лишенная всех эмоций, кроме одной.

Дагни молчала. И не открывала глаз, пока машина не остановилась перед домом Голта.

— Вам нужно отдохнуть, — сказал он. — Ложитесь спать, если хотите вечером поехать на ужин к Маллигану.

Дагни покорно кивнула. Пошатываясь, вошла в дом сама, отказавшись от его помощи. Сделав усилие, сказала ему: «Я буду в порядке», а когда вокруг нее сомкнулся безопасный периметр комнаты, из последних сил закрыла дверь.

Она повалилась ничком на кровать. Дело было не только в усталости. Она была во власти единственного, до невыносимости сильного чувства. Телесных сил не осталось, лишь одна эмоция поддерживала остатки ее энергии, здравого смысла, контроля, не оставляя возможности противиться ей или направлять ее, позволяя лишь чувствовать, а не желать, сводя ее существо к некоему статичному состоянию, без начала и цели. Перед ее глазами все еще стояла фигура Голта у той стальной двери, а дальше — полная апатия: ни желания, ни надежды, ни оценки своих ощущений, ни понимания их природы, ни их связи с собой; она словно перестала существовать, перестала быть личностью, превратившись лишь в зрительную функцию, и это зрелище было само по себе и целью, и смыслом — все остальное просто исчезло.

Уткнувшись лицом в подушку, Дагни смутно, будто нечто страшно далекое, вспомнила взлет с залитой светом прожекторов полосы канзасского аэродрома. Услышала рев двигателя, все ускорявшего разбег самолета… и, когда колеса оторвались от земли, она заснула.


Когда они ехали к дому Маллигана, дно долины походило на заводь, все еще отражавшую сияние неба, но цвет сменился с золотого на медный, края ее тонули в сумерках, а вершины гор стали сизыми.

В том, как держалась Дагни, не было ни следа усталости, ни остатков волнения. Она проснулась на закате; вышла из комнаты и обнаружила, что Голт ждет ее, недвижно сидя в свете лампы. Он взглянул на нее; Дагни стояла в дверном проеме, лицо ее было спокойным, поза расслабленной и уверенной — так она выглядела бы на пороге своего кабинета в небоскребе Таггертов, если не считать трости в правой руке. Голт еще какое-то время смотрел на нее, и она невольно спросила себя, почему так уверена, что ему представляется именно ее кабинет, словно сама давно этого хотела, но считала невозможным.

Дагни сидела рядом с ним в машине; Голт не открывал рта, ей тоже не хотелось говорить: она понимала, что у их молчания одна, общая, причина. Она увидела несколько огоньков, вспыхнувших в далеких домах, потом — освещенные окна дома Маллигана на уступе впереди. Спросила:

— Кто будет там?

— Кое-кто из ваших недавних друзей, — уклончиво ответил он, — и моих старинных.

Мидас Маллиган встретил их у двери. Дагни обратила внимание, что на этот раз его суровое широкое лицо не столь жестко-безразличное, как раньше: оно казалось даже удовлетворенным, впрочем, это не слишком смягчало его черты, лишь как бы высекало из них, словно из кремня, искры юмора, слабо мерцавшие в уголках глаз, юмора, более проницательного, более требовательного, и притом более теплого, чем просто дежурная улыбка.

Маллиган открыл дверь и несколько замедленным, торжественным жестом пригласил их внутрь.

Войдя в гостиную, Дагни увидела семерых мужчин; при ее появлении они встали.

— Джентльмены — «Таггерт Трансконтинентал», — произнес Мидас Маллиган.

Сказал он это с улыбкой, но глаза оставались серьезными; благодаря какой-то неуловимой интонации его голоса, название железной дороги прозвучало подобно звучному титулу, как во времена Ната Таггерта.

Дагни неторопливо кивнула стоявшим перед ней мужчинам, заранее зная, что это люди, чьи критерии ценности и чести такие же, как у нее, люди, знающие цену этого титула не хуже ее самой, и со внезапной тоской поняла, насколько нуждалась в таком признании многие годы.

Она медленно переводила взгляд от лица к лицу: Эллис Уайэтт… Кен Данаггер… Хью Экстон… доктор Хендрикс… Квентин Дэниелс; Маллиган назвал имена двух остальных:

— Ричард Халлей, судья Наррангасетт.

Легкая улыбка Ричарда Халлея словно бы говорила ей, что они знают друг друга много лет, — как оно и было, в ее одинокие вечера у проигрывателя. Суровая внешность седовласого судьи Наррангасетта напомнила, что его как-то назвали мраморной статуей с повязкой на глазах; фигуры, подобные этой, исчезли из залов суда, когда золотые монеты вышли из обращения, уступив место невнятной бумаге.

— Вам давно уготовано место здесь, мисс Таггерт, — сказал Мидас Маллиган. — Мы ждали, что вы появитесь не так, но, все равно — с приездом.

Ей хотелось крикнуть «Нет!», но она услышала свой негромкий голос:

— Спасибо.

— Дагни, сколько лет вам потребуется, чтобы научиться быть собой? — Это сказал Эллис Уайэтт, он взял ее под локоть и повел к креслу, откровенно потешаясь над выражением беспомощности на ее лице: борьбе улыбки с усилием не улыбаться. — Только не притворяйтесь, что не понимаете нас. Прекрасно понимаете.

Назад Дальше