Блэк. Эрминия. Корсиканские братья - Александр Дюма 11 стр.


— Это ран, — ответил тот.

А потом со вздохом произнес:

— О! Если бы Матильда была здесь с нами!

И с меланхолическим выражением, которое так было чуждо всей его округлой, пухленькой фигуре, взор шевалье устремился в глубины бескрайнего горизонта.

Капитан оставил его предаваться мечтаниям под панданусом, а сам вступил в разговор с местными жителями; каким бы теплым ни был воздух, каким бы нежным ни было дуновение ветерка в бухте Папеэти, капитан не собирался ночевать под открытым небом.

Затем он вернулся к Дьедонне.

Было шесть часов вечера, время, когда наступает ночь; солнце, похожее на раскаленный круг, быстро опускалось в море.

На Таити и ночь, и день длятся ровно двенадцать часов, в любое время года солнце встает в шесть утра и заходит в шесть вечера, и каждый в любое из этих мгновений дня может поставить свои часы по этому уникальному небесному механизму с такой же точностью, с какой в прошлом это делали парижане по часам Пале-Рояля.

Капитан кончиком пальца дотронулся до плеча Дьедонне.

— Что такое? — спросил его шевалье.

— Ничего. Это я, — сказал капитан.

— Что ты хочешь?

— Черт возьми! Я хочу спросить, что ты собираешься делать?

Шевалье посмотрел на капитана удивленными глазами.

— Что я собираюсь делать? — повторил он.

— Конечно.

— Боже мой! — вскричал почти в ужасе шевалье. — Разве это меня касается?

— Да. Ведь речь идет о том, где мы будем жить. Ты собираешься остаться здесь на некоторое время?

— Так долго, как ты этого захочешь.

— Ты хочешь жить здесь по-европейски или по обычаям местных жителей?

— Мне все равно.

— Поселиться в гостинице или в доме?

— Как ты хочешь.

— Ладно, пусть все будет так, как хочу я, но потом не жалуйся.

— Разве я когда-нибудь жаловался? — спросил Дьедонне.

— Это правда, бедный агнец Божий! — прошептал капитан про себя; и затем, обращаясь к шевалье, сказал:

— Хорошо, посиди здесь еще минут десять, полюбуйся закатом солнца, а я пойду позабочусь о нашем жилище.

Дьедонне кивнул головой в знак согласия; он имел все такой же грустный и печальный вид, но к нему вдруг пришло ранее не ведомое ощущение физической гармонии.

Едва солнце скрылось в море, как сразу же почти с волшебной быстротой спустилась ночь.

Но что это была за ночь!

Это не была черная непроглядная мгла; просто кто-то взял и выключил яркий дневной свет. Но в воздухе по-прежнему разливалось сияние, он был светел и прозрачен, как это бывает в самые прекрасные закатные часы в наших широтах; море, где каждая рыба отражала серебристый переливчатый свет; небо, в котором каждая звезда, казалось, распускалась подобно розе или серебристому васильку.

Капитан вернулся за Дьедонне.

— О! — сказал тот. — Дай мне еще полюбоваться этой красотой.

— А! — радостно откликнулся капитан. — Наконец-то, ты почувствовал это!

— Да, и мне кажется, что только с этого момента я начинаю жить.

— Пойдем, ты сможешь наслаждаться всем этим из твоей комнаты.

— Из окна?

— Нет, через перегородку. Идем же!

Впервые Дьедонне не сразу послушался капитана.

Оба направились к дому.

В состоянии шевалье были заметны и другие перемены; он, побывавший в стольких домах после того, как покинул комнату капитана, и не обращавший на них никакого внимания, с интересом осмотрел свое будущее жилище.

Отдадим должное: оно было весьма примечательным.

На первый взгляд оно скорее напоминало клетку для птиц, нежели жилье человека.

Дом был почти квадратным, но из-за того, что обе его стороны были закруглены, он казался скорее вытянутым в длину, чем в ширину. Стены его покрывали листья пандануса, заходящие друг на друга подобно черепице.

Его можно было принять за большую решетчатую шпалеру, похожую на те, которые ставят вдоль стен наших садов, чтобы по ним поднимались вверх лианы дикого винограда и вьюнка.

Крыша опиралась на столбы.

Она состояла из балок, покрытых красно-черными циновками; в углу валялся матрас, набитый морскими водорослями, с большим белым куском полотна. Это были постель и белье.

В середине комнаты возвышался маленький стол, на котором стояли фрукты, молочные продукты, хлеб.

Все это освещалось с помощью зажженных фитилей, опущенных в сосуды из тыквы, заполненные кокосовым маслом, заменявшие лампы.

Через ажурные стены видны были небо, море и как бы парящий между этими двумя безбрежными стихиями, столь же безбрежный хоровод золотистых звезд.

— Итак, — сказал Думесниль Дьедонне, — ты понял, что ничто тебе не помешает видеть, что творится снаружи.

— Да, мой друг, — ответил шевалье, — но…

— Что но?

— Если мне ничто не мешает видеть происходящее снаружи, то также ничто не помешает человеку, находящемуся вне дома, наблюдать за мной.

— Ты собираешься заняться чем-то плохим?

— Боже сохрани!

— Но тогда чего же тебе бояться?

— Действительно, чего мне бояться? — повторил шевалье.

— Совершенно нечего.

— Нет ни змей, ни ужей, ни крыс?

— Ни одного вредного животного на всем острове.

— Ах! — вздохнул шевалье. — Матильда! Матильда!

— Опять! — вырвалось у Думесниля.

— Нет, друг мой, нет! — вскричал шевалье. — Но если бы она была здесь…

— Что тогда?

— Я никогда бы не вернулся во Францию.

Капитан посмотрел на своего друга и, в свою очередь, не смог сдержать вздоха.

Но как бы сильно один вздох ни был похож на другой, вздох капитана ничем не напоминал вздоха шевалье.

Первый был рожден глубокой печалью; второй — раскаянием.

Глава XI МААУНИ

Шевалье сел за стол, съел гуайяву, два или три банана, некий неведомый ему фрукт, красный, как клубника, и большой, как яблоко ранета.

Затем вместо хлеба он обмакнул в чашку с кокосовым молоком клубни маниоки; и затем на вопрос друга — а шевалье вступал в разговор только тогда, когда его спрашивали, — объявил, что никогда в жизни еще так славно не ужинал.

После ужина капитану с трудом удалось его уговорить раздеться, чтобы лечь в постель. Эти хлипкие стены — жалюзи тревожили его стыдливость и целомудрие.

И только после того, как Думесниль убедил его, что после десяти часов вечера все жители Папеэти уже лежат в постелях, шевалье решился снять одежду.

И все же, как ни уверял его капитан, что в этом полинезийском Эдеме женщины и мужчины спят обнаженными, испытывая высшее наслаждение, когда их кожу ласкает нежное бархатистое дуновение ночного ветерка, он наотрез отказался расстаться со своей рубашкой и кальсонами.

Уложив шевалье в постель, как он это обычно делал каждый вечер вот уже в течение трех лет, капитан удалился к себе, иначе говоря, во вторую из отведенных им в доме комнатушек.

Две оставшиеся комнаты занимала семья жителей Таити, у которых капитан снял жилье и которые согласно взаимной договоренности незамедлительно освободили две комнаты.

Шевалье не знал об этом; он никогда ничем не интересовался и ни о чем не спрашивал, и поскольку перегородка, отделявшая шевалье от его хозяев, была плотно закрыта, ему и в голову не пришло спросить, что находится по другую ее сторону.

Единственное, что притягивало взор шевалье, когда что-то все же притягивало его взор, была грандиозная, величественная картина природы, которая, казалось, была создана для того, чтобы служить фоном для глубокого чувства. И не забывайте, мы уже говорили об этом, что прошло всего несколько часов, как бедняга Дьедонне вспомнил о том, что у него есть глаза.

Он лег и, постепенно все дальше и дальше возвращаясь в своих воспоминаниях, любовался сквозь отверстия хижины этим прекрасным небом и этим лазурным морем.

В нескольких шагах от хижины, невидимая в зарослях, пела птица; это был соловей Океании, птица любви, великолепный туи, который бодрствует, когда все спят, и поет, когда все кругом замолкает.

Шевалье, опершись на локоть и приблизив лицо к одному из отверстий, слушал и смотрел, его обволакивала некая непередаваемая атмосфера: он испытывал одновременно и грусть, и удивительное чувство блаженства; можно было подумать, что умиротворение этой ночи, чистота этого неба, гармония этого пения материализовались, и все это вместе породило некую очистительную атмосферу, предназначенную самим Провидением для того, чтобы освежить усталые члены и заставить сильнее биться страдающие и измученные сердца.

Шевалье показалось, что впервые за три года он задышал полной грудью.

Вдруг ему послышались легкие летящие шаги ребенка, который шел, едва касаясь травы. И в прозрачной темноте ночи перед его взором возникли очертания прелестной фигурки юной девушки четырнадцати-пятнадцати лет, единственным одеянием которой служили ее длинные волосы, а все украшения ей заменяли два изумительных в своем великолепии цветка лотоса: белый и розовый; того лотоса, который стелется по поверхности мелких рек и ручейков и цветки которого юные таитянки избрали своим любимым украшением, вставляя их гирлянды себе в уши.

Девушка лениво тянула за собой циновку.

В десяти шагах от хижины под апельсиновым деревом напротив зарослей, в которых пел туп, она расстелила эту циновку и улеглась на нее.

Шевалье не знал, что подумать: видит ли он это наяву или во сне, должен ли он закрыть глаза или может держать их по-прежнему открытыми.

Никогда из-под резца скульптора не выходило более прекрасное произведение; но только, казалось, оно было выполнено из флорентийской бронзы, а не из бледного каррарского или паросского мрамора.

Несколько мгновений она забавлялась, слушая пение туи, время от времени движением плеча раскачивая апельсиновое дерево, о которое опиралась спиной и которое осыпало ее дождем своих белоснежных благоухающих цветов.

Затем, не имея никакого другого одеяния, кроме своих длинных волос, которые, впрочем, почти целиком, как покрывалом, окутывали ее фигуру, она плавно опустилась на землю и заснула, прикрыв голову рукой, подобно тому, как птица прячет ее под крыло.

Шевалье, чтобы заснуть, потребовалось гораздо больше времени, и ему это удалось лишь после того, как он повернулся спиной к перегородке и произнес имя Матильды, как щитом заслоняясь им от увиденного.

На следующее утро капитан, войдя в комнату своего друга, нашел его не только проснувшимся, но и уже вполне одетым, хотя едва пробило шесть часов. Шевалье пожаловался, что плохо спал этой ночью. Думесниль предложил ему, дабы поднять настроение, пойти прогуляться, с чем шевалье охотно согласился.

В тот момент, когда они собирались уходить, в перегородке открылась дверь, и в проеме появилась молодая девушка.

Она поинтересовалась у двух друзей, не нуждаются ли они в чем-нибудь. Дьедонне узнал в ней свою спящую красавицу, свое видение минувшей ночи и покраснел до ушей.

На сей раз, однако, она была в своем дневном наряде.

Что представляло из себя ее ночное одеяние, нам известно.

Дневной же наряд состоял из длинного белого платья, совершенно прямого, открытого спереди и ничем не стянутого на шее; поверх этого платья вокруг бедер был обмотан кусок материи типа фуляра с огромными розовыми и желтыми цветами на голубом фоне.

Руки, ступни и ноги до колен оставались обнаженными.

Весь красный, шевалье рассмотрел се более пристально, чего не осмелился сделать прошлой ночью.

Как мы уже сказали, это была девочка четырнадцати лет; однако на Таити четырнадцатилетняя девочка уже женщина. Она была невысокого роста, как это свойственно таитянкам, но при этом прекрасно сложена; ее кожа имела великолепный медный оттенок; у нее были, и об этом нам тоже уже известно, длинные волосы, шелковистые и черные как вороново крыло, красивый разрез бархатистых глаз, опушенных длинными черными ресницами, широкие и раздувающиеся ноздри, напоминающие ноздри индейцев, созданные для того, чтобы вбирать в себя опасность, наслаждение и любовь, выдающиеся скулы, несколько плоский нос, округлый и чувственный рот, белые, как жемчуг, зубы, маленькие, изящные, красивой формы руки, талия, гибкая, как тростинка.

Капитан поблагодарил юную островитянку, объяснив своему другу, что это дочка их хозяйки, и заявил, что вернется лишь в девять часов.

Девушка, похоже, прекрасно поняла все, что ей было сказано, и капитан, закончив говорить, казалось, ожидал, что его друг поступит точно так же, как он; но Дьедонне воздержался. Он посторонился, чтобы не задеть кусок фуляровой материи, которую девушка носила на бедрах, и прошел мимо нее, раскланявшись так, как будто приветствовал парижанку на бульваре Капуцинов.

После чего быстро увлек за собой своего друга.

Было очевидно, что молодая девушка внушает ему своего рода ужас.

Но капитана все это вовсе ничуть не удивило; он знал, что шевалье совершенно теряется в присутствии женщин, но он не предполагал, что его друг увидит в какой-то таитянке настоящую женщину.

И, указывая на молодую девушку, с грустью смотревшую, как они удаляются, он спросил у шевалье:

— Почему ты ничего не сказал Маауни? Это ее обидело.

— Ее зовут Маауни? — в свою очередь, задал вопрос шевалье.

— Да; не правда ли, красивое имя?

Дьедонне промолчал.

— Ты что-то имеешь против этой девушки. Тогда мы переедем в другую хижину, — сказал капитан.

— Нет, нет, — живо ответил Дьедонне.

И они продолжили свой путь. Думесниль, подобно Тарквинию, срубал головы у слишком высоких трав, со свистом размахивая своей бамбуковой палкой. Дьедонне молча шел вслед за ним.

В самом деле, это молчание было столь характерно для шевалье, что, если капитан и заметил его, то оно ничуть его не обеспокоило.

Этой первой прогулки было достаточно, чтобы два друга признали, что по крайней мере в плане растительности этот уголок земного шара, по которому они бродили, был настоящим чудом природы.

Город имел одновременно простодушный и чарующий вид; имея честь носить титул столицы, он скорее выглядел, как огромная деревня, нежели чем как город; каждый домик стоял в саду, окруженный деревьями, под сенью которых он, казалось, прятался; чуть дальше на окраине, где кончались постройки и улицы уступали место тропинкам, деревья самой причудливой формы, сплошь усыпанные цветами и изобильно растущими плодами, смыкали свои кроны наподобие бесконечного зеленого свода; вдоль посыпанных мельчайшим песком аллей тянулись сводчатые галереи, образованные банановыми деревьями, кокосовыми пальмами, гуайявами, папайей, апельсиновыми и лимонными деревьями, панданусом; и среди них высилось железное дерево, со своей красной древесиной и своими ветками напоминавшее гигантскую спаржу, оставленную на семена.

Благоуханное струящееся дыхание ветерка, овевающее стволы деревьев; птицы самых причудливых расцветок; птичье пение и женские голоса, раздающиеся под сводом леса, — это было подлинное волшебное царство фей, которое можно было бы назвать островом цветов и благовоний.

После часовой прогулки, обойдя вдоль и поперек нечто отдаленно напоминающее английский сад, капитан остановился; до него доносилось какое-то странное щебетание, природу которого он никак не мог определить; Думесниль сошел с тропинки, прошел около пятидесяти шагов между деревьями, раздвинул листву, подобно тому, как поднимают занавес, и, восхищенный, неподвижно замер, онемев от восторга.

Дьедонне проследил за ним взглядом; когда он был рядом с капитаном, то казалось, что вся его сила воли переходила к его другу; он повиновался ему, как тело повинуется душе, он следовал за ним, как тень следует за телом.

Капитан молча сделал Дьедонне знак приблизиться.

Дьедонне машинально подошел к капитану и рассеянно взглянул.

Но его рассеянность быстро улетучилась; спектакль, который предстал перед его взором, мог бы привлечь внимание даже самого Рассеянного, персонажа Детуша, олицетворяющего собой рассеянность.

Деревья, из-за которых капитан и Думесниль любовались открывшейся их взору картиной, росли вдоль берега реки.

В реке кружком, как в каком-нибудь салоне, сидели и лежали около тридцати женщин; они были совершенно обнажены.

Поскольку высота воды в реке едва достигала двух футов, то у тех, кто сидел, водой была прикрыта лишь нижняя часть тела; вода же была столь прозрачной, что не могла служить даже легкой вуалью; а у тех, кто лежал, из воды высовывались лишь одни головы.

Волосы у всех были распущены и все с наслаждением вдыхали свежий утренний воздух, сплетая из цветов венки, подвески и гирлянды.

Кувшинки, китайские розы и гардении широко использовались для этого туалета.

Эти восхитительные создания, как будто понимая, что сами они не что иное, как ожившие цветы, отдавали всю свою любовь цветам, своим безжизненным сестрам; рожденные на ложе из цветов, они жили среди цветов, а после смерти их погребали под цветами.

Украшая венками голову, одевая гирлянды на шею, вдевая эти цветы себе в уши, женщины не умолкали ни на минуту: они беседовали друг с другом, что-то рассказывали, щебетали, как стайка птиц, живущих в пресных водах, которые, прилетев на озеро, принимаются щебетать взахлеб, наперегонки, перебивая друг друга.

— Мой друг, — сказал шевалье, указывая пальцем на одну из женщин, — вот она!

— Кто? — спросил капитан.

Шевалье покраснел; он узнал спящую красавицу минувшей ночи, прелестную хозяйку сегодняшнего утра; но он забыл, что ни слова не сказал капитану о своем видении, и показал ему прекрасную Маауни.

Капитан, у которого не было таких весомых причин, как у шевалье, обратить на нее свое внимание, повторил вопрос.

— Кто? — спросил он во второй раз.

— Никто, — сказал шевалье, отступая назад.

Можно было подумать, что движение шевалье послужило сигналом к окончанию этой водной процедуры.

В одно мгновение все тридцать купальщиц были на ногах.

Назад Дальше