И действительно, он повторил наказ капитана, ничего в нем не изменив: ни его формы, ни малейшей детали его содержания.
— Отлично! — сказал больной.
Затем, повернувшись к молодой девушке, добавил, обращаясь к таитянке:
— Маауни, побрызгай холодной водой в лицо бедного шевалье.
Маауни, которая, сидя на корточках перед огнем и следя за отваром, даже и не заметила, как шевалье упал в обморок, повиновалась распоряжению капитана с готовностью, выдававшей интерес, который она питала к своему ученику по плаванию.
Шевалье пришел в себя как раз в тот момент, когда доктор остановил больному кровь и затворил ему вену.
Кровопускание временно облегчило страдания капитана; но к двум часам ночи, несмотря на прием опиума и эфира, начались приступы рвоты.
Доктор бросил на шевалье взгляд, говоривший: «Вот то, чего я боялся».
Шевалье все понял и вышел, чтобы выплакаться от души.
Весь следующий день больному было попеременно то лучше, то хуже. Однако к вечеру его состояние резко и бесповоротно ухудшилось.
Лицо его было багровым, он почти не мог глотать; выделявшиеся рвотные массы сначала были полны желчи, а потом стали черными и к ним примешивались какие-то темные кусочки, похожие на сажу, в которых легко можно было узнать частички разложившейся, гниющей крови. Врач снял аппарат для кровопускания и увидел на этом месте рану, окруженную черным ободком.
И поскольку капитан был все еще в полном рассудке, доктор отвел шевалье в сторону и предупредил, что его друг находится в безнадежном состоянии с тем, чтобы тот не терял времени, если намеревается отдать какие-либо распоряжения относительно своего завещания.
Сам же молодой врач, по его словам, был вынужден вернуться, хотя всего лишь и на несколько часов, на корабль; назавтра он снова собирался навестить капитана, а пока оставлял письменные указания по уходу за больным, которых шевалье должен был придерживаться и главный пункт которых предписывал поддерживать и поднимать, сколько это возможно, настроение капитана.
Совет был совершенно бесполезным; болен был человек сильный духом, а слабовольным был тот, кто чувствовал себя здоровым.
С того момента, как капитан слег, шевалье ни на минуту не отходил от его изголовья, в свою очередь, воздавая ему сторицей за все те заботы, которыми капитан окружал его, когда у шевалье была сломана нога, ухаживая за ним с усердием и нежностью матери, не позволяя, чтобы чьи-то чужие руки, кроме его собственных, подносили капитану чашку с отваром.
Подобное поведение бедного Дьедонне требовало от него большого мужества; ведь его тревога была столь велика, что тысячу раз, чувствуя, что изнемогает, он был уже готов покинуть свой пост и бежать, куда глаза глядят, чтобы больше не видеть страданий своего друга.
Вы уже видели, что при простом соприкосновении с кровью капитана он упал без чувств.
А после того, как врач практически признался бедному шевалье, что больше надеяться не на что, ему стало еще тяжелее выносить все это. Если больной начинал ворочаться в постели, Дьедонне чувствовал, как по всему его телу каплями выступает холодный пот; если же, напротив, Думесниль затихал и забывался сном, Дьедонне расценивал это состояние, как один из самых тревожных симптомов и, тормоша больного, вопрошал его:
— Как ты себя чувствуешь? Ответь мне; ну, что же ты, отвечай!
Если больной молчал, то он ломал себе руки и разражался рыданиями.
В разгар одного из этих взрывов горя Думесниль, который не спал, но размышлял, счел, что пришел момент дать своему другу последние наставления.
Капитан был человеком твердой воли и настоящим стоиком; он без страха, по крайней мере за себя самого, смотрел на тот мрачный и печальный переход из одного мира в другой, который ему предстояло преодолеть, и в этот момент его волновало только одно: мысль о том одиночестве, в котором он оставляет своего друга.
— Послушай, мой дорогой Дьедонне, — обратился он к нему, — оставь все эти стенания, эти жалобы и эти слезы, недостойные мужчины, и позволь мне дать тебе несколько советов, как тебе устроить свое существование, когда меня не станет.
При первых же словах больного шевалье умолк, как по волшебству. Думесниль, не раскрывавший рта уже почти в течение двух часов, заговорил и говорил так спокойно, что можно было подумать, будто Бог сотворил чудо, выказав ему свою милость; но как только он произнес эти слова: «Когда меня не станет», — Дьедонне издал вопль отчаяния, рухнул на кровать умирающего, сжимая его в своих объятиях и проклиная несправедливость Провидения и жестокость судьбы.
Силы капитана, изнуренного болезнью, не позволяли ему бороться с буйными проявлениями горя у своего друга.
Он собрал весь остаток сил и слабым умирающим голосом проронил:
— Дьедонне, ты меня убиваешь!
Шевалье отскочил назад; затем, встав на колени, сложив молитвенно руки, он пополз на коленях к кровати.
— Прости меня, Думесниль, прости меня! Я не двинусь с места, не пророню ни слова, я благоговейно выслушаю тебя.
И только беззвучные слезы текли у него по щекам.
Думесниль несколько мгновений смотрел на него с глубокой жалостью.
— Не плачь так, мой дорогой товарищ, мне потребуются все мои силы, чтобы преодолеть этот последний путь, как подобает мужчине и солдату… а твоя скорбь разрывает мне душу.
Затем с чисто военной твердостью он произнес:
— Мы должны расстаться в этом мире, Дьедонне.
— Нет, нет, нет! — закричал Дьедонне. — Ты не умрешь! Это невозможно!
— Однако именно к этому тебе следует быть готовым, милое мое взрослое дитя, — ответил больной.
— Я больше не увижусь с тобой! Я больше тебя не увижу! Нет, Бог не может быть так жесток! — воскликнул Дьедонне.
— Если только я не увижу, что там наверху занимаются переселением душ, — сказал, улыбаясь, капитан, — нам придется смириться с этим ужасным расставанием, мой бедный друг.
— Ах! Господи! Господи! — простонал Дьедонне.
— Но должен признать, что это столь же невероятно, как и мое воскрешение.
— Переселение душ? — машинально повторил Дьедонне.
— Да, и в этом случае я на коленях умолял бы милосердного Бога одеть на меня шкуру первой попавшейся собаки, в облике которой, где бы я ни находился, я разорву свою цепь, отыщу тебя, и мы вновь соединимся.
Эта шутка на пороге вечности не могла не пробудить мужества в сердце Дьедонне, он поднял к небу глаза и крепко обнял и поцеловал Думесниля.
— Ну же, мужайся! — продолжал последний. — По правде говоря, из нас двоих это ты выглядишь так, будто собираешься покинуть этот мир. И пока у меня еще достаточно для этого сил, позволь мне дать тебе один добрый совет: если можешь, оставайся здесь, хотя я и сомневаюсь, чтобы ты особо развлекался тут без меня.
— О! Нет! Нет! — вскричал шевалье. — Если случится такое несчастье, и я тебя потеряю, я вернусь во Францию!
— Как хочешь, друг мой, в этом случае отвези туда мое тело; для тебя это будет мучительным развлечением и тебе будет казаться, что я еще не совсем покинул тебя; я родом из бедного провинциального городка, довольно скучного и довольно унылого, из Шартра; однако в Шартре похоронены мой отец, моя мать и моя сестра, которых я так любил; у нас там есть фамильный склеп, в котором еще осталось пустое место, ты положишь туда мое тело и прикажешь замуровать дверь: из нашей семьи никого больше не осталось, я последний ее отпрыск. Завершив эту церемонию, удались от всех, веди жизнь старого холостяка; это значит живи для себя, стань гурманом, чревоугодником, люби желудком, но не люби больше никого сердцем, даже кролика, его могут посадить для тебя на вертел. Ах! Мой бедный Дьедонне, тебе не по силам любить!
Думесниль, изможденный, упал на подушку.
Через несколько минут он впал в забытье, сопровождавшееся бредом.
Но и в бреду, казалось, только одна мысль преследовала умирающего: мысль о переселении душ — метемпсихозе.
Он повторял: «Собака… хорошая собака… черная собака… Дьедонне!»
И это доказывало, что последней мыслью его слабеющего рассудка было не расставаться со своим другом.
В это время вошел врач; он вернулся для очистки совести и потому что обещал вернуться.
При первом же взгляде на капитана он понял, что все кончено.
Что касается Дьедонне, то, услышав это тревожное и сиплое дыхание, этот предсмертный хрип, предвестник последнего вздоха, он пал на колени, захлебываясь в рыданиях, кусая в отчаянии край простыни капитана и понемногу впадая в состояние прострации, из которого его вывели лишь следующие слова, произнесенные молодым доктором:
— Он умер!
Тогда он выпрямился, издал страшный крик; затем в неописуемом порыве горя бросился на тело капитана и обнял его так крепко и так тесно прижался к нему, что потребовалось применить силу, чтобы оторвать его.
Тогда он выпрямился, издал страшный крик; затем в неописуемом порыве горя бросился на тело капитана и обнял его так крепко и так тесно прижался к нему, что потребовалось применить силу, чтобы оторвать его.
Глава XIV ВОЗВРАЩЕНИЕ ВО ФРАНЦИЮ
К счастью, умирая, капитан поручил Дьедонне исполнить его последнюю волю.
Он хорошо знал своего друга, когда говорил ему, что хлопоты, связанные с возвращением его тела во Францию, послужат для шевалье пусть мучительным, но все же развлечением.
Одиночество — вот чего больше всего страшатся слабые натуры, и только избранные, одни они осмеливаются остаться наедине со своими мыслями, отрешиться от всего и от всех, чтобы посвятить себя страданию; большая же часть человечества, напротив, спешит распалить себя, довести проявления своего горя до крайней стадии возбуждения и отчаяния, как будто предчувствуя, что вслед за опустошением придет спокойствие и умиротворение.
«Дофин», совершавший кругосветное плавание, во время которого на стоянке в Маниле на борт и была занесена желтая лихорадка, направлялся к берегам Франции, намереваясь обогнуть мыс Горн. Он отплывал на следующий день.
Именно это и надо было шевалье. Оставшись один, он возненавидел этот земной рай, где был так счастлив со своим другом.
Он написал письмо капитану «Дофина» с просьбой взять на борт его самого и гроб с телом его друга.
Молодой врач взялся уладить это дело; он ушел, сказав, что сможет это сделать без малейших трудностей.
Вернувшись в хижину, он застал Дьедонне дающим объяснения местным плотникам, как изготовить гроб по французскому образцу. На острове росло железное дерево, самое подходящее из всех древесных пород для такого рода изделий.
Дьедонне снял с шеи капитана изящный ключик от сундучка, а поскольку капитан во время агонии неоднократно обращал свой взор к этому предмету, как бы поручая его шевалье, он повесил этот ключ себе на шею, счастливый, что может прижать к своей груди эту реликвию, оставшуюся ему от друга.
Затем он распорядился завернуть тело капитана а кусок самой белой материи, какую только можно было отыскать, собственноручно украсил дно гроба листьями пандануса и банановой пальмы, положил тело на эту мягкую подстилку, которую женщины острова в изобилии усыпали цветами, вынутыми из своих волос и из-за ушей, в последний раз поцеловал своего друга в лоб и приказал забить крышку гроба. При каждом ударе молотка его сердце обливалось кровью; но как ни тяжело ему было, как ни хотелось бежать прочь, он оставался рядом с гробом до тех пор, пока не был забит последний гвоздь.
Тем временем наступила ночь.
Шлюпка с «Дофина» должна была забрать и мертвого, и живого лишь завтра утром; а поскольку хозяева хижины из-за распространенного среди местных жителей суеверия воспротивились тому, чтобы тело капитана оставалось эту ночь под крышей их дома, Дьедонне пришлось положить гроб под то апельсиновое дерево, куда приходила спать Маауни в его первую ночь пребывания на острове.
Затем он расстелил свой матрас, одним концом положив его на гроб.
И, не переставая плакать, лег спать; голова его покоилась на гробе капитана.
На следующий день он собрал все вещи, принадлежавшие Думеснилю: одежду, оружие, трости и т. д.
Главное место среди этих предметов занимала шкатулка.
Но Дьедонне чувствовал, что у него пока не хватает сил открыть этот сундучок; вероятно, в нем хранилось некое завещание, какие-то распоряжения, сделанные на случай смерти, которые могли бы разбить сердце шевалье.
Он сказал себе, что будет правильным открыть его во Франции, в Шартре, вечером того дня, когда тело капитана будет предано земле.
Затем он раздал своим безутешным подругам, конечно же, лучшую часть отдав Маауни, все те мелкие предметы, которыми эти наивные дети природы, казалось, так страстно желали завладеть.
Час настал, за шевалье пришла лодка; помимо четверых гребцов, в ней было четверо матросов, боцман и доктор.
Все жители Папеэти провожали гроб и шевалье до самого берега моря.
Они любили капитана, человека честного и прямого, но сурового.
Они обожали шевалье, человека мягкого, с нежным сердцем, всегда готового подарить что-нибудь; а когда он не дарил сам, то позволял брать.
Мужчины, дойдя до берега моря, простились со своим гостем.
Женщины же не пожелали расстаться с ним здесь: они бросились в море и подобно сиренам поплыли вокруг лодки.
Некоторые, посчитав дистанцию несколько длинною, прокричали шевалье свое прощальное приветствие и покинули его на полпути.
Но пятеро или шестеро держались бодро и, подплыв к кораблю, Дьедонне, будь он магометанином, вполне мог бы еще иметь согласно завету пророка четыре законных жены.
В тот миг, когда шевалье поставил ногу на трап корабля, Маауни вся в слезах бросилась ему на шею, вопрошая, не желает ли он увезти ее с собой во Францию.
Мысль о жертве, на которую ради него была готова пойти эта прекрасная дочь природы, глубоко тронула шевалье; он заколебался, не принять ли ему эту жертву, но вспомнил совет своего друга: «Не отдавай больше никому своего сердца, даже кролику: его могут насадить тебе на вертел».
Он ожесточил свое сердце, отвернул голову, отстранил прекрасную Маауни и устремился на палубу корабля.
Таитянки еще некоторое время кружили вокруг брига подобно сиренам; но их друг шевалье не показывался, и они стали удаляться, отплывая к острову.
Два или три раза Маауни останавливалась и поворачивала голову в сторону брига; но, не видя Дьедонне, она уверилась, что окончательно покинута, нырнула, чтобы смыть свои слезы, и появилась на поверхности с улыбкой на устах.
Мы упоминаем об этом, чтобы наши читатели, убаюканные романсами, в которых юные островитянки, покинутые европейцами, умирали от тоски, поджидая их на берегу моря, обратив свой взор в ту сторону, где корабль неблагодарного скрылся на горизонте; для того мы упоминаем вам об этом, чтобы наши читатели не предавались чрезмерному умилению по поводу судьбы таитянской Ариадны.
Дьедонне не появился больше на палубе, потому что устраивал в своей каюте гроб с телом своего друга; он решил не расставаться с ним ни на мгновение в течение всего плавания.
В то время как он был занят этими хлопотами, в каюту вошел премилый черный спаниель, с любопытством следя своими большими умными, почти человеческими глазами за действиями шевалье.
Заметив его, шевалье рухнул на стул и принялся плакать.
Он вспоминал эту трогательную фразу, которую вчера утром, всего лишь двадцать четыре часа назад, произнес его друг: «Если переселение душ существует, я буду умолять милосердного Бога надеть на меня шкуру собаки, в образе которой, где бы я ни был, я разорву свою цепь, отыщу тебя, и мы соединимся вновь».
Он обнял обеими руками голову собаки — так, будто это была голова человека.
Собака, без сомнения, напуганная подобным проявлением чувств, тем более что шевалье, вероятно, при этом не проявил особой осторожности, убежала.
С глазами, полными слез, шевалье спросил у матроса, помогавшего ему устанавливать гроб, кому принадлежит этот прелестный спаниель, столь любопытный и одновременно столь пугливый.
Матрос ответил, что это собака одного из пассажиров, и, вероятно, чтобы шевалье меньше придавал значения ее исчезновению, добавил, что она вчера вечером родила четырех великолепных щенков, но трех из них утопили в море, и, по всей видимости, именно страх, что и с четвертым тоже может что-нибудь случиться, помешал ей со всей пылкостью ответить на ласки шевалье.
«Впрочем, — заметил тот, покачав головой, — мне настойчиво советовали никому не отдавать свое сердце; собака хорошо сделала, что убежала, иначе я был бы вынужден ее прогнать».
Матрос расслышал эти слова шевалье, но поскольку он был человеком сдержанным и неболтливым, то, хотя и не понял их значения, не стал спрашивать объяснения у шевалье.
Вечером подул благоприятный ветер, и капитан решил выйти в море; подняли якорь и взяли курс на Вальпараисо, куда «Дофин» должен был доставить одного из своих пассажиров.
Шевалье не забыл, какие мучения доставила ему морская болезнь во время плавания из Гавра в Нью-Йорк и из Сан-Франциско на Таити; поэтому первое, что он сделал, когда почувствовал, как корпус корабля сотрясается под его ногами, так это лег на свою койку и препоручил заботу о себе своему матросу.
Это было весьма своевременным и нужным шагом: три дня, в течение которых шевалье не осмелился отважиться выйти на палубу, стояла превосходная погода, но после этого налетел шквал, и море было неспокойным целых две недели.
Все это время шевалье пролежал в каюте, еду ему подавали в постель, и каждый день он видел, как вслед за матросом в каюте появлялся спаниель, прекрасно знавший, какую выгоду сулит ему этот маневр: шевалье едва притрагивался к приносимым ему кушаньям, и они почти не тронутыми доставались собаке.