Она уверяла, что это была всего лишь детская забава, не имевшая никаких последствий, которую мадам де Флоршайм поощряла вместе со всей общиной.
Мадам де Ботерн клялась своей честью, что Дьедонне слишком благочестив, слишком хорошо воспитан, а главное — еще слишком молод, чтобы это путешествие в Мюнхен в обществе его юной подруги, — а я забыл сказать, что именно в Мюнхене нашли беглецов, — могло бы привести к неподобающим результатам.
Но через несколько месяцев, несмотря на то, что Дьедонне и Матильде после их возвращения в общину решительно запретили видеться друг с другом, мадам де Ботерн получила ясное доказательство тому, что она слишком поторопилась поручиться за невиновность своего племянника.
Дело обстояло столь серьезно, что по настоянию мадам де Флоршайм духовник мадам де Ботерн счел необходимым вмешаться.
Поддавшись уговорам своего уважаемого духовного наставника, мадам де Ботерн, стремясь лишний раз завоевать признательность обоих молодых людей, сделала вид, что уступает исключительно их слезам и мольбам, и, к великой радости всей общины канонисс, брак узаконил эту любовь, на которую они смотрели, как на дело своих рук.
Новую чету поселили в небольшом домике в окрестностях обители, и под покровительством канонисс, следивших за ними с ненасытностью, пытливой придирчивостью и ревностью приемных родителей, медовый месяц юных супругов грозил затянуться.
Смерть мадам де Ботерн была первым облачком, омрачившим их счастье. Она оставила тридцать тысяч ливров ренты своему племяннику, но, к чести последнего, ни это значительное наследство, ни постоянное спряжение глагола «любить», в котором он упражнялся ежеминутно, не помешали Дьедонне найти искренние и благочестивые слезы, чтобы оплакать память своей второй матери.
Хотя Дьедонне уже минуло двадцать лет, и он превратился в молодого человека, ему так ни разу и не довелось пережить на своем веку тяжких испытаний, которые лишили бы его той мягкости, нежности и наивности, присущих ему в детстве.
Он сохранил свои порывы всеобщей нежности и безграничного сострадания; однако эти чувства приобрели легкий налет грусти и меланхолии, которые, вероятно, родились вместе с ним и явились следствием событий, предшествовавших его появлению на свет.
Он представлял собой удивительную картину: человек, у которого нет ни склонностей, ни увлечений, ни желаний. Из катехизиса он узнал названия страстей; но, повзрослев, он забыл их; весь целиком во власти любви, поглощенный Матильдой, растворившийся в Матильде, он с восхитительной покорностью потакал маленьким капризам своей супруги, обладавшей несколько более живым умом, чем он сам. В этой истории с бегством на долю Матильды пришлась половина, если не три четверти, замысла и исполнения. Впрочем, эти капризы, исполнявшиеся немедленно, как только о них заявлялось, не выходили за те тесные рамки, в которых они жили, не причиняли никаких неудобств и потрясений, не доставляли никаких волнений, никак не омрачали их существование, достойное Золотого века.
Ни разу в жизни шевалье де ля Гравери не бросил любопытного взгляда поверх тех стен, что окружали его земной рай; инстинктивно, не отдавая себе отчета «почему», он боялся окружающего мира, тот внушал ему страх; звуки, доносившиеся снаружи, заставляли его вздрагивать, и он изо всех сил пытался не подпустить их к себе, днем затыкая уши, а ночью натягивая одеяло себе на голову.
Поэтому сильно расстроенный уже смертью тетушки и еще не до конца оправившийся от горя, он был безмерно потрясен, когда ему пришло письмо со штемпелем Парижа, подписанное бароном де ля Гравери.
Дьедонне слышал о существовании этого старшего брата лишь однажды по случаю своей женитьбы и зная о нем из рассказа тетки.
Мы уже сказали, что Дьедонне затыкал уши, дабы не слышать, что происходило вокруг него.
Судите сами, достаточно ли хорошо он это делал.
До него едва донесся отзвук от первого падения трона Наполеона, и он совершенно ничего не слышал о его втором падении.
Разгромленная французская армия отступала по всей территории Германии; немецкая, австрийская и русская армии преследовали ее; людской поток разбивался об угол монастырских стен, обтекая монастырь справа и слева, и под защитой этого каменного корабля Дьедонне совершенно не чувствовал ударов этих живых волн.
Барон де ля Гравери сообщал своему младшему брату обо всем, что тому было неведомо, то есть что Реставрация вернула во Францию принцев из королевского дома Бурбонов, и уведомлял его, что ему необходимо исполнить свой долг дворянина, приехав в Париж; ведь в подобные минуты дворяне должны сплотиться вокруг трона.
Само собой разумеется, первым порывом Дьедонне было отказаться; он проклинал Людовика XI вовсе не за то, что тот приказал казнить Немура и Сен-Поля, не за то, что он велел убить графа д'Арманьяка, и не потому, что Людовик XI внушал такой ужас своему отцу, бедному Шарлю VII, что последний предпочел умереть от голода из боязни быть отравленным, — он проклинал его за то, что тот изобрел почту!
Мы уже говорили, что Дьедонне был плохо образован, до такой степени, что путал верховую почту на перекладных с той почтой, что занимается доставкой писем; но, на самом деле, обе они восходят ко временам Людовика XI, и одна является следствием другой.
Он впал в такое сильнейшее отчаяние, что мадам де ля Гравери, открывшая в этот момент дверь, еще успела увидеть его руки, воздетые к небу, и услышала, как он тихо пробормотал фразу:
«И почему только я не родился на острове Робинзона Крузо!»
Она тут же поняла, что в жизни ее мужа должно было случиться нечто весьма ужасное, если «он отважился на подобный жест и позволил себе произнести подобное пожелание.
Поэтому она незамедлительно справилась у шевалье, что за событие послужило причиной столь красноречивого жеста и этой мизантропической колкости, вырвавшихся у него.
Дьедонне передал ей письмо с тем же видом, с которым Манлий-Тальма вручал письмо, раскрывавшее его измену, Сервилию-Дама.
Мадам де ля Гравери, прочтя письмо, похоже, нисколько не разделяла огорчения своего мужа по поводу этой поездки. Воспитанная в стенах монастыря с его строгими правилами, Матильда наслушалась рассказов этих старых сплетниц, которые все принадлежали к аристократическим родам, не только о французском королевском дворе, до 1789 года разумеется, но и о других европейских дворах, как о местах, где царит одно лишь подлинное наслаждение. И повинуясь инстинкту врожденного кокетства, она страстно желала блистать там.
Она нашла двадцать причин, — при этом ни разу не признавшись в том, что сама мечтает об этом, — она отыскала двадцать причин, чтобы доказать своему мужу, что он должен подчиниться предписаниям главы семьи.
Но так много вовсе и не требовалось для человека, привыкшего повиноваться словам Матильды, подобно тому, как жители Аргоса повиновались Дельфийскому оракулу.
Итак, молодая чета решила покинуть прелестное гнездышко, под крышей которого расцвела их любовь, и уехать во Францию в июле 1814 года.
После первой же почтовой станции начались нравственные мучения шевалье де ля Гравери.
Целиком отдавшись движению кареты, уносившей их обоих, чувствуя радость, что, наконец-то, может насладиться видом новых мест и новых вещей, Матильда отвлеклась и стала уже не так старательно исполнять свою партию в дуэте элегической нежной влюбленности, который де ля Гравери пел с утра до вечера.
Дьедонне быстро заметил это, и его крайне впечатлительная душа ощутила болезненный укол.
Поэтому он был в довольно печальном расположении духа, когда прибыл в Париж, и, найдя адрес барона внизу злополучного письма, послужившего причиной всего этого беспокойства, предстал перед своим старшим братом, который, будучи подлинным аристократом, обосновался в предместье Сен-Жермен на улице Варенн, 4.
Барон де ля Гравери был приблизительно на девятнадцать лет старше своего брата.
Он родился в самый разгар монархии, непосредственно в год вступления на трон Людовика XVI.
В 1784 году он предоставил доказательства, что его род берет свое начало в 1399-м, и в качестве пажа при королевских конюшнях был взят ко двору.
В 1789 году после взятия Бастилии он эмигрировал вместе со своим дядей.
Поэтому, никогда не видев своего брата, барон не питал к нему и особо нежных чувств.
К этому отсутствию нежности примешивалось живейшее чувство ревности, так как, увы! — как это будет видно из дальнейшего повествования, — барон де ля Гравери далеко не был безупречным человеком.
Вернувшись из эмиграции без малейшего состояния, избегнув тысячи опасностей, которым подвергалась его жизнь, он никак не мог простить своему младшему брату, что тот целиком унаследовал состояние канониссы де Ботерн, состояние, на которое, по его мнению, у него, как у старшего в роду, было больше прав, чем у младшего брата.
Вернувшись из эмиграции без малейшего состояния, избегнув тысячи опасностей, которым подвергалась его жизнь, он никак не мог простить своему младшему брату, что тот целиком унаследовал состояние канониссы де Ботерн, состояние, на которое, по его мнению, у него, как у старшего в роду, было больше прав, чем у младшего брата.
Как его брат получил это состояние? Ухаживая в стенах монастыря за двадцатью престарелыми дамами.
Если бы этот младший брат стал бы мальтийским рыцарем, как велел ему его долг, а именно в этом усматривал его барон, то, возможно, последний и простил бы ему то, что он называл похищением наследства.
Но Дьедонне, напротив, женился, и барон расценивал как верх неприличия то, что младший брат, а значит, существо, которое в его глазах принадлежало к среднему роду, помыслил взять в жены женщину, лишив таким образом будущих сыновей старшего брата того состояния, которое, будучи отобранным у их отца, должно было бы по крайней мере быть возвращено его детям.
И во время первого же свидания барон изложил шевалье свои мысли и чувства по этому поводу и с восхитительным апломбом добавил, что Провидение, не позволившее мадам де ля Гравери благополучно доходить ее первую беременность, и дальше откажет — по крайней мере он питает подобную надежду — в каком-либо потомстве этой поистине контрабандной чете, и сделает так, что рано или поздно наследство канониссы вернется к старшей ветви рода, которой оно принадлежит по праву.
Это вступление вывело из себя мадам де ля Гравери, сопровождавшую супруга к барону, и вызвало две крупные слезы на глазах Дьедонне.
Чувствуя, что должен стать прекрасным отцом, он оплакивал свое потомство, которое по приговору барона не имело права появиться на свет.
Он переводил взор то на жену, то на брата, и, казалось, спрашивал у того, как он может ставить ему в упрек его Матильду, такую милую, такую добрую, такую любящую.
Достоинства, которыми обладала молодая женщина и которые его любовь удваивала, утраивала, учетверяла, разве они не служили достаточным оправданием? Или, подобно Альцесту, барон поклялся вечно ненавидеть женщин?
Но обратившись мыслями к себе самому, подумав, что в самом деле он, остававшийся во Франции, не подвергавшийся никаким превратностям войны и никаким лишениям жизни в эмиграции, он был теперь богат, в то время как его брат вернулся из изгнания лишь со шпагой на боку и эполетами на плечах; рассудив так, он испытал некоторые сомнения и спросил себя, не поступил ли он дурно, приняв наследство тетушки де Ботерн.
Тогда, даже не потрудившись все хорошенько обдумать, не останавливаясь перед знаками протеста, которые делала ему кроткая Матильда, не желавшая по примеру Святого Мартина довольствоваться половиной плаща, попросив прощения у старшего брата за допущенную ошибку, последствия которой он только что осознал, в тот же миг Дьедонне потребовал, чтобы барон взял себе половину состояния канониссы, и пожелал в тот же день подписать дарственную.
Барон согласился, не заставив себя долго упрашивать.
Глава VI КАК ШЕВАЛЬЕ ДЕ ЛЯ ГРАВЕРИ СЛУЖИЛ В СЕРЫХ МУШКЕТЕРАХ
Каким бы бесчувственным и окаменевшим ни было его сердце, барона, казалось, тронула деликатность брата, и после того, как дарственная бумага, составленная нотариусом барона, была подписана шевалье и парафирована им внизу каждой страницы и после каждой ссылки и каждого примечания, барон открыл ему свои объятия с таким душевным порывом, который почти заставил его забыть о своем достоинстве главы рода; шевалье бросился ему на грудь, разразившись слезами и, конечно же, испытывая за это простое проявление братской привязанности гораздо большую признательность, нежели чем барон испытывал к нему за пятнадцать тысяч франков дохода.
Со своей стороны после взаимных поцелуев и объятий барон объявил, что в дальнейшем он будет относиться к Дьедонне и любить его как собственного сына и приложит все свои силы и употребит все свое влияние, дабы устроить брату карьеру при дворе.
Желая дать ему в том неопровержимое доказательство, барон попросил для него патент на вступление в полк серых мушкетеров и, полагая приготовить чудесный сюрприз, ни слова не сказал ему о своих хлопотах. И вот однажды вечером, садясь за стол, Дьедонне нашел у себя под салфеткой патент, подписанный Людовиком, который гласил, что шевалье де ля Гравери удостаивается чести быть принятым в этот привилегированный полк.
И в самом деле это была огромная честь: отпрыски лучших фамилий Франции оспаривали право принадлежать к красным мушкетерам его величества, так звали их в эту пору.
Ведь черные мушкетеры, так же как и серые, были одеты в красное, и различие между ними было обусловлено мастью их лошадей, а не цветом их накидок; кроме того, каждый мушкетер имел чин лейтенанта.
Но как бы ни была велика оказанная честь, мы должны признать, что со времени получения письма, заставившего шевалье покинуть милые его сердцу услады уединенной жизни среди природы, ни разу с тех пор де ля Гравери не испытывал более ужасного удара, чем тот, который он получил при виде этого пергамента.
У него закружилась голова, и он почувствовал, что вот-вот упадет в обморок, холодный пот покрыл все его тело.
С энергией, которую никто не вправе был ожидать от этого покладистого и добродушного человека, он отклонил эту честь, выдвинув в свое оправдание множество причин, самой серьезной среди которых была, бесспорно, та, что в противоположность д'Артаньяну, своему знаменитому предшественнику, он не испытывал никакого влечения к мушкетерскому плащу.
Барон де ля Гравери узнал об этом отказе из письма, которое шевалье отослал ему.
Он пришел в неописуемую ярость; отказ шевалье его серьезно компрометировал: он использовал все свое влияние, чтобы добиться от короля драгоценной подписи.
И если бы один из де ля Гравери объявил бы, что неспособен нести воинскую службу, то именно барон стал бы посмешищем всего двора.
Поэтому он ответил брату, что хочет он того или нет, но ему придется одеть плащ мушкетера, и сообщил королю, что шевалье весьма признателен за оказанную милость, но, не в силах найти слова, чтобы выразить свою благодарность, поручил ему, барону, высказать Его Величеству всю свою признательность.
Для бедняги Дьедонне уже не было обратного пути.
Барон дал ответ и поблагодарил от его имени.
Дьедонне питал глубокое уважение к фамильной иерархии: он испытывал нечто большее, чем любовь, по отношению к своему брату, который взял на себя все жизненные огорчения и невзгоды, оставив ему самому лишь одни удовольствия и наслаждения, и несмотря на отказ от половины своего наследства, о котором он не пожалел ни на секунду, поспешим это отметить, шевалье все же порой продолжал вопрошать себя, не виноват ли он перед своим старшим братом, удерживая вторую половину?
Упреки в неблагодарности, которые барон самолично приехал высказать шевалье — поскольку, когда ему выпадала редкая возможность обратиться к своему брату с упреками, барон доставлял себе удовольствие сделать это лично, — эти упреки в неблагодарности так сильно задели Дьедонне, что, не зная, как ответить на них, он не мог вымолвить ни одного слова.
Мадам де ля Гравери лишь одними глазами попросила своего деверя пощадить ее бедного мужа, от имени которого она, казалось, давала согласие.
В самом деле Матильда, которая еще не успела, вращаясь во французском обществе, растерять свои немецкие иллюзии, Матильда видела в Дьедонне Антиноя девятнадцатого века и не сомневалась, что форма, тем более такая красивая, какой была форма мушкетеров, лишь подчеркнет достоинства, которые она в нем предполагала; поэтому из супружеского кокетства она решила принять сторону деверя и поддержать его план.
Впрочем, этот план больше не нуждался ни в чьей поддержке, потому что барон уже дал ответ и выразил признательность от имени шевалье.
Дьедонне отныне, хотел он того или нет, был самым что ни на есть подлинным серым мушкетером с головы до самых пят и состоял в подчинении у маршала де Рагуза, главнокомандующего личной охраной короля, мушкетерами и гвардейцами-телохранителями.
Так оно все и было: неделю спустя несчастный шевалье надел на себя форму, с покорностью и смирением пуделя, которого облачают в тогу и тунику трубадура, дабы заставить плясать его на натянутой веревке.
Форма была великолепна, особенно парадная.
Красная накидка, панталоны белого кашемира, сапоги выше колен, каска с колышущимся султаном, кираса с блестящим позолоченным крестом.
Но бедняге Дьедонне было не по себе в этой блестящей форме.
Он не мнил о себе лучше, чем был на самом деле, и поэтому чувствовал себя неловким смешным в этой амуниции.