Рука и зеркало - Генри Олди 2 стр.


Если Старый Барон и прикасался к этому рычажку, то в шутку.

Рука слушалась хозяина, будто верный пес.

Примерно в это же время Ясный Отряд заполучил Черную Женщину. Ведьма благословляла мятежников, заговаривала от клинков и стрел, насылала порчу на врагов, — частенько Ганс видел, как колдунья вспарывает животы убитым дворянам, желая заполучить человечий жир для своих противоестественных надобностей. При встрече с бароном Черная Женщина всегда старалась погладить его железную руку. Если удавалось прикоснуться щекой к металлу, колдунья целый день выглядела счастливой. Рыцарь не мешал ей, относясь к странной причуде с присущим фон Хорнбергу юмором, еще более черным, чем одежда ведьмы. Много времени барон проводил в палатке чертовки, ведя беседы с глазу на глаз, и Ганс старался в такие дни находиться подальше от хозяина.

Вскоре барон без зазрений совести предал Ясный Отряд, выторговав амнистию у командующего имперской армией. Вернувшись в замок под домашний арест, он взял с собой Ганса. Куда пропала ведьма, никто не знал.

— Чего сидишь? Сбегал бы в Укермарк, за повитухой!

Теперь воспоминаниям помешала кухарка, Толстуха Магда. Добровольно взяв на себя труды повивальной бабки, она выпила слишком много пива, чтобы действительно быть полезной роженице. Вся дворня Старого Барона страдала запоями. Трезвому трудненько сохранить ясность рассудка в таком месте, как Хорнберг, особенно по ночам, когда в любом шорохе тебе чудится рука из металла, ползущая к твоей глотке. Хотя надо отдать должное: в самом замке никогда не происходило никакой чертовщины. Ганс это знал лучше прочих. Единственный, кто знал и не пил. Остальные начинали с утра. Барон прощал челяди мелкие слабости, бранясь редко и без последствий; сейчас же, состарившись, но пребывая бодрым, он и вовсе махнул рукой на эпидемию пьянства.

— А ты?! — рассердился Ганс. — Ты на что, дурища!

Магда колыхнула умопомрачительной грудью:

— Ну, тогда сиди! Авось яйцо снесешь!

— Ну и сижу…

— Чурбан! Дождешься, помрет девка!..

— Я уйду, а она родит…

— Дурень! Оглобля рябая! Ей еще рожать и рожать…

Вскоре Ганс Эрзнер, вооружась закрытым фонарем, шел в направлении Укермарка. До деревни было меньше часа пешего ходу. За спиной, уже неслышно, кричала Грета. Над головой, в надвигавшейся тьме, хохотал гром. Бок о бок шла память.

Пять лет барон фон Хорнберг жил под тяжестью взыскания. Имперским указом ему было запрещено ездить верхом, покидать границы майората и выходить ночью из дома. Окунувшись с головой в местные стычки и разбой, рыцарь тем не менее ухитрялся указ блюсти в точности: грабил днем, ходил пешком и нападал на проезжих исключительно в границах родовых владений. Видимо, за послушание бывший военачальник мятежников вскоре оказался снова на службе империи, разъезжая по государственным делам от Гента до Мюнхена, по дубовой Тюрингии, сосновой Саксонии, бузинной Вестфалии и хмельной Баварии.

Возле господина всегда находился верный Ганс.

А за железноруким рыцарем, из города в город, тянулась цепочка трупов. Удавленники, которых находили в постелях собственных домов, задушенные бродяги, блудницы со сломанной шеей и посиневшие бюргеры…

Плащ удачи покрывал Старого Барона. Единственной карой чернокнижнику и убийце служила людская молва. Инквизиция помалкивала, увлеченная громкими делами секты хоргин-порченниц и священника-душепродавца из Барготты, обманувшего своего демона во спасение жизни римского понтифика; император Карл преступно благоволил к блудному рыцарю — впрочем, чего ждать от сына Филиппа Мертвеца и Хуаны Безумной, сперва возившей труп мужа по всей Кастилии, а позже преследуемой виденьями черного кота-людоеда?! Неуязвимый фон Хорнберг обретался в мире, как червь в орехе, смеясь над проклятьями. И никто, кроме Ганса Эрзнера, не видел, никто, кроме бывшего оружейника, не слышал, как вечерами хорнбергский владыка кричит на свою искусственную руку. Страшно кричит. Надсадно. На чуждом людям языке. Так кричат на пса, не желающего выполнять приказ. Так вынуждают к покорности раба-ослушника. Так, наверное, превращают тихоню в палача.

Сухая гроза царила над жизнью двоих: господина и слуги.

Сухая гроза держала обоих за горло одной рукой: железной.

— Добрый вечер…

— Добрый…

— У меня дочь рожает…

— Далеко-то идти?

— В Хорнберг.

Ганс был уверен, что повитуха откажется идти в заклятый замок. Да еще на ночь глядя, с чужим громилой. Но одноглазая бабка оказалась не из робкого десятка. «Снасильничаешь? — ехидно оскалилась карга, демонстрируя молодые, острые зубы. — Или чертям скормишь? Идем, душегуб, родим человечка…»

Пока они возвращались, с неба не пролилось ни капли дождя.

В замке кривая повитуха мигом взяла дело в свои руки. Кухарка Магда протрезвела от одного взгляда на старуху и отправилась греть воду, вернувшийся было позубоскалить конюх Эрнст огреб гору проклятий, мышкой шмыгнув прочь, а Грета-роженица благодарно стонала, забыв о воплях. Ганса прогнали вон: карга вытолкала его взашей, под ночное небо, превратив из бдительного стража в обыкновенного старика, дожидающегося, пока он станет дедом. Даже память удрала куда-то в темный угол, перестав мучить.

— Иди напейся! — бросила вслед повитуха, ухмыляясь.

Совет был хорош. Но до входа в винный погреб Ганс дойти не успел. Небо, почуяв визит повивальной бабки, все-таки разродилось дождем: мелкой, жалкой моросью, похожей на нищего бродягу, чудом пробравшегося на пир молний с громом. Огибая главную башню, скользя на мокрых камнях, Эрзнер сыпал бранью, кашляя, и вдруг остановился как вкопанный.

— Саддах Н'ё! Осэ гмур Кад'дмот махзаль-хннум! Саддах, махзирит!

В верхних покоях барона горела свеча. Тусклый огонек, пасынок небесных костров, давал больше теней, чем света, окно выглядело приглашением в чистилище, а внутри, в мешанине хмельных призраков, рыцарь фон Хорнберг кричал на свою руку. Так страшно, словно делал это впервые. Не зная языка, жесткого, будто подошва ландскнехта, щелкающего, как бич палача, гортанного, словно грай воронья над Виселичным Холмом, верный Ганс дрожал загнанной лошадью. Страх вернулся, победив привычку. Последний раз он слышал этот чудовищный разговор хозяина с протезом пять месяцев назад, в Аспельте, и утром они уехали раньше, чем удалось выяснить: был ли в городе ночью задушен кто-то из местных? Впрочем, ответ Ганс знал и без сплетен. Барон, в позапрошлом году разменяв девятый десяток, выглядел бодрым живчиком, глаза рыцаря сияли, он изволил шутить и даже припомнил давнюю осаду Нюрнберга, вслух поблагодарив неведомого «дланереза» — жаль, последний счел за благо скрыться от баронской благодарности.

Ничего, у фон Хорнберга руки длинные…

Намек был чертовски прозрачен. У кого иного от сказанного три дня понос бы кишки наружу выворачивал. Но Ганса смущало другое. В его возрасте, хотя он был на двадцать лет младше господина, мало боишься смерти. Да, хочется дождаться внука или внучку, поднять дитя на ноги, Грета тоже требует опеки… И тем не менее. Смерть так долго ходила рядом, что привык к ледяному дыханию за спиной. Сдурей барон под грузом возраста, захоти наконец отомстить Эрзнеру — пускай. Не жалко. Удивительно другое: в словах насчет благодарности крылась искренность, невозможная, небывалая искренность, и Ганс неожиданно для себя подумал: а что, если Старый Барон однажды приблизил некоего нюрнбергца, чья судьба в противном случае утонула бы в крови при разгроме Ясного Отряда Оденвальда, — не из извращенного чувства мести, а действительно желая сказать спасибо?

За что?!

Вторую руку ему отрубить — приемным сыном сделает?!

— Хаш! Гуруг ас-саддах!

Дождь мокрым щенком тыкался за пазуху. Стены обступали старика, будущего деда, верного слугу. Замок сжимался в кулак — вокруг крика хозяина, вокруг власти и властности, неожиданно ударившейся об упрямое, бессмысленное (стальное?) сопротивление. Власть усиливалась, властность нарастала, в самой сердцевине своей дав предательскую трещину. «Жить! Жить хочу!» — слышалось Гансу в чуждых словах, меньше всего похожих на заклятье. Эрзнер помотал головой, намереваясь как можно быстрее оказаться в винном погребе, где напьется до синих гульфиков…

Но случилось чудо.

— Хаш! Ха-а-а…

Хрип заполнил покои барона. Моргнув, умер огарок свечи, зубастая молния вцепилась в небо над долиной, и казалось, это хрипит небо, зигзаг огня в тучах, дождь под ногами, зубцы стен над головой. Хрип брал Хорнберг штурмом. Один за другим падали защитники цитадели, таран с горловым бульканьем разнес ворота вдребезги… Смерть вступила в замок. Тихая, надменная смерть, знающая, что вскоре крик новорожденного изгонит ее прочь, но пока торжествующая победу.

Ганс не знал, сколько времени он простоял, не в силах двинуться с места.

Хрип заполнил покои барона. Моргнув, умер огарок свечи, зубастая молния вцепилась в небо над долиной, и казалось, это хрипит небо, зигзаг огня в тучах, дождь под ногами, зубцы стен над головой. Хрип брал Хорнберг штурмом. Один за другим падали защитники цитадели, таран с горловым бульканьем разнес ворота вдребезги… Смерть вступила в замок. Тихая, надменная смерть, знающая, что вскоре крик новорожденного изгонит ее прочь, но пока торжествующая победу.

Ганс не знал, сколько времени он простоял, не в силах двинуться с места.

Скрип оконной рамы. Скрежет по камням башни: ниже, еще ниже.

Когтистый паук спускался к жертве.

Когда что-то шлепнулось в грязь рядом со стариком, он сумел лишь опустить глаза, — а хотелось бежать, нестись, мчаться без оглядки к спасительным бочкам с вином, дарующим забытье. В луже корчилась железная рука. Ганс готов был поклясться: сволочной протез смотрит на него, хотя как можно смотреть без глаз, он затруднялся объяснить. Видимо, оценив слугу как тварь безобидную и бесполезную, более того, знакомую и оттого не вызывающую сомнений, протез двинулся дальше. Закрепленный намертво большой палец цеплялся за выбоины, подвижная четверка остальных пальцев шевелилась на манер ножек насекомого, но двигалась рука плохо. Ее судорожное шевеление напоминало раненого, умирающего солдата. Знакомая картина: несчастный ползет к ручью, волоча за собой потроха. Глоток воды, а там пусть рай, пусть пекло — все равно.

Рука ползла, истекая невидимой кровью, а за рукой брел верный Ганс.

Как много лет подряд шел за чернокнижником-бароном, не спрашивая куда.

Впрочем, сейчас он знал — куда. Железная рука ползла в замковую часовню. Призрак безумия шел бок о бок, издевательски подмигивая: что, бунтовщик? Что, пособник колдуна? Смотри, наслаждайся: удушив господина, адский протез хочет помолиться за упокой его грешной души! Составишь компанию?!

В двадцати шагах от входа в часовню силы покинули руку. Кисть из металла, убийца и дитя геенны, она валялась в луже, слабо ворочаясь. Приблизясь, Ганс снова ощутил на себе взгляд. Просьбу, отказать в которой значило предать самое сокровенное, что еще оставалось в погибшей душе. Это смотрел солдат на солдата, не сумев добраться до ручья. Умирающий на здорового. Убитый на выжившего. Плохо понимая, что делает, Ганс подошел к руке, взял протез за большой палец — железо было теплым, почти горячим, напоминая тело больного лихорадкой, — и направился к часовне.

Дождь не рискнул сопровождать безумца.

Сводчатая дверь. Малая ниша при входе, где, нимало не беспокоясь темными делами рыцаря-колдуна, стоял вырезанный из дуба св. Альмуций, возложив ладонь на голову кающемуся упырю. Дальше, дальше… Когда, раздвинув завесу, старик опустил руку на алтарь, протез барона фон Хорнберг шевельнулся напоследок, ответив мощным, благодарным пожатием. На пороге смерти Ганс Эрзнер вспомнит, как во тьме часовни проклятого замка сжимал пальцы чудовища-душителя, словно прощаясь с родственником.

Снаружи его ждали.

Двое.

Увидев их, Ганс потерял сознание, потому что жизнь закончилась. Рано или поздно любой грешник должен платить по счетам. И если наверху умер Старый Барон, то почему бы внизу Гансу Эрзнеру не составить хозяину компанию?

Жаль только, что Грета еще не родила.


— Давай-давай, Зекиэль! Шевели копытами!

Брань была первым, что услышал Ганс, очнувшись. Мир вокруг распался на куски и спустя бесконечно малую долю вечности вновь сложился в отвратительную мозаику. От такой картины волосы вставали дыбом, а сердце погружалось в пучину отчаяния. Единого взгляда достаточно, чтобы сомнений не осталось: ад. Преисподняя. Обитель скорби…

— Налюбоваться не можешь?

В рыке собакоголового дьявола явственно слышалась издевка.

Да уж, залюбуешься…

Небом служил низкий свод, покрытый бурой коростой. Временами свод подпрыгивал, вызывая у зрителя тошноту, после чего рушился едва ли не на макушку. Причуды неба угнетали, плющили; казалось, ты — осенний виноград в бадье, под босыми ногами мучителя-винодела. Вдобавок свод терзали гноящиеся язвы, откуда сочилась сукровица. Тягучая капель источала поистине адское зловоние. Кругом громоздились скалы самых безумных форм, и в расщелинах полыхали отсветы багрового пламени. Но скалы не стояли на месте! Перемалывая друг друга, раскалываясь и вновь соединяясь в еще более противоестественных сочетаниях, утесы двигались в бесцельном хороводе хаоса. Меж ними возникали потоки раскаленной лавы. Один рассек твердь совсем рядом; на Ганса пахнуло нестерпимым жаром. Слух терзал зубовный скрежет и душераздирающий грохот; измучены какофонией, уши вознамерились усохнуть, скукожиться и опасть в прах сухой осенней листвой. Землю лихорадило, дрожь передалась телу: заныли зубы, а желудок обернулся вулканом, готовым извергнуться.

Будучи человеком рассудительным и честным, Ганс Эрзнер не числил себя праведником. Но все же робко надеялся на милосердие Господне. Хотя бы в Чистилище… Или это оно и есть? Мысли путались, глаза слезились от серного дыма, в мозгу скрежетали гранитные челюсти. Видимо, поэтому старик плохо понимал, о чем говорят конвоиры.

— …опять в пересменку попали. Придется самим отводить.

— …бездельники! В конце концов, мы с тобой Гончие, а не Цепнари…

— …ладно, идем. Потом на Серное махнем, искупаемся.

— …А ты, сволочь, что уши развесил? Тоже на Серное хочешь?

— Помечтай, помечтай!

— Псалом тебе в утробу, а не Серное! Еще раз залетишь, падла, — вечняк схлопочешь!

— Все, хорош пялиться! Двигай…

Семипалая лапа чувствительно толкнула в спину. Ганс понуро заковылял вперед, спотыкаясь и оскальзываясь на предательском крошеве. Его медлительность явно раздражала сопровождающих дьяволов; вскоре на беднягу градом посыпались тычки и затрещины. Эрзнер молча терпел, сжав зубы. Это ведь еще цветочки. Худшее впереди — в последнем бедняга уверялся с каждым шагом. Вскоре на пути образовался «ручей» из лавы. Оба дьявола с видимым наслаждением перешли его вброд, а когда Ганс, зажмурившись от страха (раньше надо было бояться, грешная твоя душа!), скакнул через пышущий жаром поток, оба уставились на жертву с нескрываемым изумлением. «Вот сейчас возьмут и кинут в самую жуть! Небось грешникам положено вброд, ради мук телесных, а я, дурень…»

Пронесло. Не кинули.

Лишь один цыкнул сквозь желтые клыки слюной, зашипевшей на камнях:

— Извращенец…

А второй скосил круглый, вороний глаз. Моргнул странно, едва ли не с уважением. Как на смертника, что палачу в лицо кровью харкнул. Сравнение было непривычным, чужим, и Ганс, как ни старался, не смог понять: откуда оно забрело в голову?

Путь продолжили в молчании.

А пейзаж вокруг — если только хаос можно назвать пейзажем — исподволь менялся. Скалы еще вздрагивали, словно силясь выворотить корни из земляных глубин, но с места на место уже не бродили. Трясти стало заметно меньше, да и провалы с реками из огня остались за спиной. Воздух посвежел, очистился; лишь теперь Эрзнер ощутил, что от жутких исчадий явственно несет серой и еще почему-то — мокрой псиной. Не самые изысканные благовония, надо сказать. Впрочем, от Гончих Ада, наверное, и должно пахнуть разной дрянью. Не ладаном же?! Свод затянуло свинцовой пеленой, точь-в-точь набухшие дождем тучи, зато вонючая пакость больше не капала. Завалы камней раздались в стороны, расступились, под ногами зашелестел мертвый серый песок. Вся троица шла дальше, огибая дюны и барханы, из которых местами торчали уродливые колючки. Песок чем дальше, тем больше наливался желтизной, колючки попадались чаще и уже не казались столь безжизненными; купол над головой отдалился, посветлел, и Гансу померещилось, что в разрыве белесой мглы мелькнул клочок голубого неба.

Небо?

В аду?!

Дьявольское наваждение, не иначе! Дабы у отчаявшегося грешника вновь проснулась надежда — тем тяжелее будет вновь потерять ее, рухнув в пламя геенны! Вот сейчас под ногами разверзнется земля…

Земля разверзаться медлила. Обогнув ближайший бархан, Ганс на всякий случай протер глаза: впереди возвышался пологий холм, и верхушка его явственно курчавилась зеленью. Зелень была редкой, как остатки кудрей на лысине великана, по брови ушедшего в землю, — но трава! Господи, настоящая трава!

Зеленая…

Дьяволы-конвоиры заметно приуныли, ссутулились, даже вроде бы слегка усохли. Двигались они с усилием, волоча мосластые ноги.

— Пшел, сука! — зло прохрипел псоглавец.

Взобравшись на холм, Ганс Эрзнер глянул вниз — и обомлел.

Ад закончился. Если бы не Гончие, тяжело и смрадно дышавшие в затылок, старик решил бы, что весь кошмар ему попросту приснился. Что он дома, в замке Хорнберг, или лучше, в предместьях Нюрнберга… Увы! Такой идиллии он ни разу не встречал на грешной земле. Хотя — многое ли успел повидать верный Ганс? Может быть, в Хенинге, или в Силезии, или в Каталонии, или в графстве Д'Артуа, о которых рассказывали купцы и пели минезингеры… Малахитовая зелень луга пестрела разноцветьем полевых цветов; луг плавно спускался от холма к узкой говорливой речке. Вода, кучерявясь бурунчиками, подмигивала Гансу игривыми бликами. Через речку выгибался аккуратненький мостик с резными перилами. Шишечки на опорных столбиках блистали позолотой. Не мост — игрушка. Загляденье! Небось еще одно наваждение.

Назад Дальше