Стихи, повторяю, наводили на меня скуку. И я нашел свою радость в прозе. Это был отрывок из романа Н. Островского «Как закалялась сталь». Мне нравился роман, мне нравился и отрывок. А всем вокруг (сразу!) ужасно понравилось мое исполнение этого отрывка. Меня стали всюду выдвигать. Раз двадцать я выступил в разных концертах. Я достиг пика блаженства от успеха и сознания собственной силы. Потом сила стала куда-то исчезать. А потом исчез и успех. Я узнал первый в жизни творческий кризис.
Причиной успеха — я убежден в этом! — была моя мама, Евгения Михайловна, педагог фортепьяно в детской музыкальной школе Калининского района, что на улице Комсомола возле Финляндского вокзала.
Отец в это время был исключенным из партии безработным. Он мучительно искал выхода из безденежья и депрессии. Жили мы на заработки мамы — зарплата в школе плюс... ученики. В нашей единственной комнате четыре часа в день звучал рояль (подаренный бабушкой в день, когда мама блестяще окончила Петроградскую консерваторию) и звучал мамин голос: «Руку не вали!.. Легато, легато... педаль убрать!.. Смотри в ноты!»
Со мной мама роялем не занималась. Я уворачивался, а она не настаивала А вот мое «художественное чтение» она находила время и слушать, и корректировать. «Весь зал битком набит говорливой молодежью» — этой фразой начинался мой отрывок. Сто раз (а может быть, двести) я начинал, а мама прерывала меня: «Не с той ноты начал», «Не рви фразу!», «Определеннее ставь точку!».
Ой, как я кричал! «Мама! Ты же не слушаешь дальше! Откуда ты знаешь, с какой ноты надо начинать?! Ты с такой, а я с такой!»
А мама отвечала «Надо слышать, с какой ноты автор начинает. И куда ведет».
Незаметно, с диким сопротивлением я впитывал законы ритма — те законы музыки речи, которыми так владела моя мама. Отсюда и успех! Отсюда и кризис — овладение законом не дает гарантии! Нужно непрерывное обновление внутри себя. А этого я не умел и в те времена даже не знал, что это необходимо.
Как всегда в моей насквозь идеологизированной стране, чем больше угасал я творчески, тем активнее меня «выдвигали». Меня назначили участвовать в очень ответственных, совсем «взрослых» концертах. Я должен был читать стихи перед каждой песней знаменитого детского хора Дворца пионеров. Голоса были звонкие, песни, так сказать, дежурные, а стихи... — чудовищные. Одно особенно запомнилось:
Этот стих преследовал меня даже во сне. А еще я читал о лесополосах, оживляющих пустыню (и тогда уже знали, что это вранье), о том, что мы за мир во всем мире (и тогда уже подозревали, что это не совсем гак). Концерты стали мукой. Борис Федорович болел и не мог вмешаться. А до меня донеслись слухи, что есть самодеятельный театрик в педучилище. Учатся там одни девочки, и они для исполнения мужских ролей наводят себе углем усы под носом. Им позарез нужны мальчики. А никто не идет — боялся.
И я бежал! Прямо с концерта, не дочитав своих стихов за мир, я бежал от красных галстуков, от звонких голосов, от ярко освещенной эстрады большого Аничкова дворца. Бежал из зала, полного умиленных лиц идеологически подобранных взрослых зрителей. Бежал, чтобы сталь единственным мальчиком в театрике абсолютно женского Педагогического училища имени Некрасова. К этому побегу мы еще вернемся.
А пока минуем дворец и будем удаляться от Аничкова моста и пойдем дальше вниз по Фонтанке (или вверх?! — в Ленинграде это непонятно, земля плоская, даже удивительно, что реки не стоят на месте, а текут и быстро текут).
Здесь по обоим бepeгам хорошие, крепкие дома. Прохожих почему-то мало. Вдоль приречного тротуара деревья шумят кронами. Солнце светит северное, нежаркое, мягкое. Да и в дождь здесь хорошо. Питеру идет дождь. Прикрыться плащом — и, если только ботинки не промокают, часами можно мерить эти тихие набережные. Зияют арки ворот, и за ними (всегда!) мрачные дворы. А в этой части Фонтанки все дворы проходные — один в другой переходит. Извиваются туннели длинных арок и (если знать!) выводят в конце пути аж к Александринскому театру.
В одной из подворотен вход в сложную, многолюдную, путаную организацию, полную талантов, самолюбий, притворства, пошлости, рутины, обаяния, юмора, интриг, — ЛЕНКОНЦЕРТ.
Отец мой, Юрий Сергеевич Юрский, в последние годы своей жизни был художественным руководителем этого разудалого монстра. Ух, какое собрание людей!
Тут были любимцы публики, которых ждали с нетерпением во всех лучших залах страны и которые делали по 20—25 концертов в месяц.
Тут были нелюбимцы публики, которые никому не были нужны, но которые, заводя корыстную дружбу с гастрольным отделом, делали по 120—150 концертов в месяц, подписывая фальшивые рапортички, являясь в треснувших лакированных ботинках и мятых бабочках в подвалы жилконтор и чердаки красных уголков универсальных магазинов.
Тут был потрясающий конферансье — юморист Владимир Дорошев. Мой отец, который много навидался и наслушался в жизни, который сам обладал блистательным юмором, хохотал над дорошевскими остротами и в момент их рождения, и потом дома, и на следующее утро и при новой встрече с Володей. Позже мне довелось играть с Дорошевым в блестящих капустниках Александра Белинского на самых элитарных площадках Ленинграда и Москвы. Володя, как говорится, укладывал в лёжку всю театральную элиту обеих столиц и нас, его партнеров, вместе с элитами. Блестящий острослов, импровизатор и полемист. И никогда — вот чудо: никогда! — не имел он настоящего успеха у публики, которая называется широкой.
Тут были сверхпопулярные и при этом несомненно талантливые конферансье — куплетисты Рудаков и Нечаев. Тут — блестящий и непритворно оптимистичный Бен Бенцианов. Еще не совсем ушел в полную самостоятельность и в свой звездный залет Аркадий Райкин, в прошлом ученик моего отца по школьному драмкружку в 20-е годы.
Тут были чтецы — профессиональные выкрикиватели призывов и лозунгов во время первомайских демонстраций на Дворцовой площади. Фокусники, умеющие с гениальной легкостью красть часы с руки и подменивать карты. Эти быстро выходили на международную арену и, выучив несколько иностранных фраз, исчезали где-го на маршрутах бродячих цирков стран народной демократии. Тут были небывалые молодые акробаты, показывающие чудеса атлетики, но через пару пет спивающиеся и меняющие сцену на должность грузчиков винных отделов гастрономов.
Расплывшиеся пожилые дамы со штукатуркой на лице — ведущие третьестепенных концертов, навсегда оглушенные бессмысленностью своего занятия.
Веселые пошляки, на многое не претендующие, но свое урывающие. Были люди, которые своей профессией сделали пребывание в курилке и рассказывание анекдотов с последующим надрывным смехом. Авторы то слишком серьезные для эстрады, то недостаточно серьезные, но никогда не попадающие в точку Певицы, выучившие за всю жизнь три песни плюс одну «на бис». Братья-аккордеонисты, исполняющие с нечеловеческой скоростью чардаш Монти.
Тут были артисты ВСЕХ драматических театров Ленинграда, подрабатывающие на эстраде отрывками из пьесы «Кремлевские куранты» и исполнением рассказов А. П. Чехова.
И я гам был, мед-пиво пил. В рот не особо много попало, а усов, по которым могло бы течь, тогда по молодости лет еще не было.
А у отца были. И усы, и бородка. В месиве Ленконцерта хлебнул он и радостей, и огорчений предостаточно. Но, не входя в подробности, чтоб не слишком задерживаться на одном месте в нашей npoгулке, скажу только: Юрий Сергеевич в этой пестрой разноталантливой массе был самым культурным человеком. Его образованность, манера речи, стиль общения сильно облагораживали это учреждение. И люди (представьте!) это ценили. Одни при жизни отца. Другие — путем сравнения, когда отец умер и руководить пришли новые люди.
Умер отец внезапно, пятидесяти пяти лет от роду. Прощались с ним в Театре эстрады. Гроб стоял на сцене. Толпа в зале, и в фойе, и на улице Желябова перед входом была (без преувеличения) несметная.
Минуем еще несколько домов. С каждым из них в жизни что-то связано, но... минуем. Вот и «Ватрушка» — площадь возле Чернышёва моста. Стиль ее определяет выходящая сюда форсистая балетная улица Росси. Под стать ей арка, под которую ныряет транспорт, идущий в сторону Садовой. И тут же — поскромнее, победнее — отроги множества малых арок торгового Апраксина Двора. Это всё справа. А слева — башенки Чернышёва моста. Четыре штуки — по углам. Темные, строгие. Конечно, поскромнее коней Аничкова моста, но тоже вполне ничего.
Если перейти мост и пройти по Чернышёву переулку всего один квартал, будет место, которое все знают как Пять углов. Здесь сходятся несколько улиц. И здесь, на Разъезжей, 5, — моя школа № 299 Учился тут с седьмого по десятый класс.
Если перейти мост и пройти по Чернышёву переулку всего один квартал, будет место, которое все знают как Пять углов. Здесь сходятся несколько улиц. И здесь, на Разъезжей, 5, — моя школа № 299 Учился тут с седьмого по десятый класс.
Я знаю, что нынче хорошим тоном считается вспоминать школу как каторгу, рассказывать, как школа мешала жить и развиваться, подавляла естественные желания, убивала любовь к литературе, к науке, к образованию и к жизни. У меня было не так. Ну, что тут поделаешь, у меня в моей самой обычной мужской средней школе № 299 было не так. Школа мне нравилась, и окончил я ее с золотой медалью.
Дорогие мои учителя! Слеза и поклон вашему праху! Троих самых любимых назову:
Андрей Борисович (прозвище Бык) — русский, литература
Василий Матвеевич (прозвище Фока.) — математика
Валентина Лукинична — классный руководитель и французский язык.
В Валентину Лукиничну (прозвище — Путятична) мы были все влюблены. А была она старше нас лет на шесть-семь, не более. Мы были первыми ее учениками. Язык французский полюбили мы из-за нее. Через сорок лет я даже работал в парижском театре и играл на французском языке — и ничего, говорили, что произношение приемлемое. (Подчеркну — школа была самая обычная, не специальная.) И контакт с Путятичной — Валентиной Лукиничной Нефёдовой — поддерживали мы долгие годы, до самой ее кончины.
А второй золотой медалист нашего выпуска — Миша Перельцвайг. Он теперь очень успешный инженер-электронщик в довольно известном городе Сан-Франциско. Говорит на присущем этому городу английском языке, но кое-какие французские выражения до сих пор помнит. Ну, и правильно! Первая любовь не забывается.
Каменный — деревянныйБашенки Чернышёва моста далеко видны. Минуешь его, обернешься — вот они, башенки, как на ладони, крепкие, черные. И цепями связанные. Каменный мост и сам гордится, что он такой вот — каменный.
А следующий мост — он совсем близко — без всяких отметин и надстроек. И деревянный. Просто дугообразный настил из досок. И невысокое ограждение. В пятидесятые по нему еще ездили машины. А потом стал он только пешеходным — доски прогнили, дыры появились. Это Лештуков мост. Может быть, самый главный в моей жизни.
По правому берегу, не доходя моста. Издательский дом. С ним немало связано. Туп редактировались и печатались все основные ленинградские газеты. Было время я дружил с ними. Здесь я опубликовал свои первые пробы пера. Впечатления о первых дальних гастролях БДТ в Англию и Францию шли в газете «Смена» — с продолжением в четырех номерах. В журнале «Пионер» — тоже в нескольких номерах — попытка разобраться в том, зачем вообще нужны нам театр, музыка, живопись и всякие разные искусства. И почему они так странно изломались все сразу в нашем XX веке.
В те годы меня увлекал и пугал модернизм. Я его то обожал, то ненавидел. И неожиданно открывал его... в собственных работах.
В Издательском доме не раз давал я концерты для сотрудников — средь бела дня в обеденный перерыв в большом неуютном конференц-зале. Народу набивалось много, и именно здесь рисковал я впервые «прокатить» мои самые непростые эксперименты в жанре монотеатра: «Веселые нищие» Р. Бернса, «Юлий Цезарь» Шекспира, «Кольцов с утра до вечера» М. Жванецкого. Здесь и другая была для меня пора. Вторая половина семидесятых — полный запрет упоминать мою фамилию в печати. Я еще продолжал работать — играл, ставил, давал концерты. Рецензии бывали — почти всегда ругательные, — но фамилия не упоминалась. Приказ есть приказ!
Перейдем-ка на другую сторону речки. По деревянному с дырками Лештукову мосту, далее (недалеко) по Лештукову переулку на Загородный проспект. А от него за угол — большой серый дом на Звенигородской, 10, — Педагогическое училище имени Некрасова. О нем я уже говорил — сюда сбежал от «художественного слова», чтобы играть на сцене, пусть маленькой, но с настоящим занавесом.
Я должен задержаться на этой теме, потому что здесь мой грех, и никак мне его не выкинуть из души.
Руководила драматическим кружком довольно миловидная кокетливая дама неполных средних лет — Евгения Ильинична Тищенко. Рассказывали, что когда-то в училище среди грех сотен девочек было два мальчика и она обоих в приказном порядке забрала в свой театрик. Но мальчики стеснялись, играть не хотели, а потом вообще дали дёру и из театрика, и из самого училища. Без мальчиков кружок стал глохнуть. И вот со стороны появился я. Евгения Ильинична воспряла духом, открылись хоть какие-то репертуарные возможности. Восемь девок, один я — это, конечно, не труппа, но все-таки некое подобие. Не очень просто найти пьесу, где одна мужская роль, остальные женские, но всё же... все же...
Начав в конце сентября, мы к празднику 7 ноября выпустили сцену из III акта «Ревизора» Гоголя. Действующие лица: Анна Андреевна, Марья Антоновна и Петр Иванович Добчинский. Это и был мой первый выход на сцену — в костюме, в гриме, с партнерами. В первый раз я с замиранием сердца и тайным восторгом пробовал публично быть другим человеком. Сорок девятый год... Пятьдесят лет назад... Боже мой!
Пожилой педагог училища написал мне стихи после премьеры:
Он угадал, этот доброжелательный педагог!
Евгения Ильинична сияла, радуясь за нас и принимая поздравления.
Через много лет, когда я стал уже довольно известным артистом, в многочисленных интервью, а потом и в книге, которую я написал, я всегда называл моей первой театральной школой театр университета под руководством Е. В Карповой. Евгения Ильинична позвонила мне как-то и горько пожаловалась: «Неужели ты забыл, что начиналось-то у тебя все на Звенигородской с моими девочками? Неужели ты не помнишь, как я работала с тобой и вообще, с чего все пошло?» Я тогда формально извинился, сказал, что, разумеется, все помню, что зайду к ней, навещу...
Но жизнь была бурная, много интересов, много обязанностей. Кажется, мы даже повидались, да, да, она жила уже в Доме ветеранов сцены. Подробностей не помню, потому что если и повидались, то тоже формально — букетик цветов, коробочка конфет. А потом Евгении Ильиничны не стало. Такая миловидная, такая кокетливая, такая яркая, казалось, женщина. Умерла незаметно, и почудилось, глядя назад, что и прожила незаметно.
И вот теперь моя возрастная (чтобы не сказать, старческая) дальнозоркость вдруг ясно и четко, пропуская десятки лет, пропечатывает те далекие два года учебы в 9—10 классах и ежедневное хождение на маленькую сценочку педучилища. Водевиль «Беда от нежного сердца» — роль Сашеньки и успех районного масштаба, «Женитьба Бальзаминова», антирасистский скетч «Белый ангел» — я играл негра, и без особых затей меня просто и густо вымазывали черным гримом. За 30 минут действия я успевал выпачкать собственный костюм, стены, кулисы, пол, мою партнершу с ног до головы и даже зрителей первого ряда — больно близко сидели.
Все это было. Всему этому отдавали мы силы, время. А Евгения Ильинична отдала большее — всю жизнь целиком. Другого у нее не было.
Позднее понимание — тоже понимание. Но все-таки оно позднее.
Вернемся на Фонтанку. Тут пешком идти — десять минут от силы. Опять мы у деревянного Лештукова моста. Мы стоим на левом берегу и смотрим на правый. А знаете ли вы, уважаемый читатель, во что на правом берегу упирается дощатый Лештуков мост? Знаете, наверное?! Конечно! Он упирается в дивный, гармоничный, торжественный фасад Большого драматического театра. БДТ имени Горького — так он назывался, когда я пришел в него и когда Лештуков мост был еще деревянным.
В год, когда пишу я эти строки, БДТ исполняется 80 лет. Двадцать из них я был одним из ведущих актеров этого театра: одну четверть его жизни, половину моей жизни профессионального актера. Теперь он называется АБДТ (Академический) имени Г. А. Товстоногова. Но это не товстоноговский театр — десять лет, как великого человека — Георгия Александровича — нет на этом свете.
А я служил этому театру, когда он назывался Театром Горького, но был истинно товстоноговским. Это был расцвет его сил, его режиссуры. Это было время формирования одной из лучших в мире трупп. Время мощной динамики поиска тем, пьес, новых театральных форм. Время колоссального успеха — всесоюзного, восточноевропейского, а может быть, даже общеевропейского.
Время, когда театр реально влиял на становление личности своего зрителя. Это не преувеличение, это правда. На какое-то время общество негласно, но определенно признало театр своим духовным лидером. Это было исключительное явление в исключительных, далеко не благоприятных обстоятельствах.